Читать книгу «Переписка. 1931–1970» онлайн полностью📖 — Дьёрдь Лукач — MyBook.
cover







Не только вопреки, но в известной мере и благодаря иррационализму христианской веры рос объективный разум европейской цивилизации. В известной мере не только вопреки сталинской бюрократической машине, иррациональности нового квазирелигиозного культа, «культа личности» (впервые этот термин Лифшиц услышал от своего преподавателя философии, Сарабьянова, очевидно, еще в 1920-е гг.), но в определенной мере и благодаря им «на болотах росли города, в пустыне зажглись огни современной индустрии», была одержана победа в войне, совершен прорыв в космос и создана первая в мире атомная электростанция… Всемирно известный пианист и дирижер М. Плетнёв, живущий ныне на Западе, недавно сказал по центральному телевидению, что в СССР была лучшая в мире массовая музыкальная школа. Но цена этих побед непростительно высока! – справедливо говорим мы сегодня. Она могла быть меньше, если бы не крайняя левизна вчерашних бурсаков и обывателей, ставших, может быть, от страха суперреволюционными. Но для того, чтобы заплатить эту непомерно высокую цену, надо было иметь реальный кредит истории, позволивший совершить «заем у бесконечности». В этом кредите Франции, например, было отказано – и вся практически континентальная Европа оказалась под властью фашизма, в том числе и духовной.

Как и во всякой народной религии, в подъеме 1930-х гг. был не только самоистребительный безумный компонент, но и «что-то значительное, даже возвышенное». Христос потерпел на земле «позорное» (по определению христианских теологов) поражение – открывшее, однако, дорогу для спасения всех людей (увы, и для порабощения их тоже!). Каждая великая эпоха открывала для себя заново эту фабулу, достаточно вспомнить хотя бы о Шекспире. Что добавила к ней наша эпоха? «Если на другой день после Октября не совершилась мировая революция… то свершилась мировая реформа…»45. Эта точка зрения ныне принята некоторыми авторитетными историками XX века на Западе46. Правда, в любой, самой глубокой и народной религии всегда присутствовало не только «благодаря», но и «вопреки»: реальная мысль пробивала иррациональную форму ее существования, время от времени происходило то, что Макс Дворжак называл «открытием самоценности земных вещей» (обусловившее, по мнению австрийского искусствоведа, художественный взлет готики, не говоря уже о Ренессансе). И все же в конечном счете преобладало «благодаря».

Однако XX в. – не I в., и «революция сверху» 1930-х гг. – не массовое движение первых христиан, соотношение между «вопреки» и «благодаря» существенно изменилось. Лифшиц писал об энантиодромии первых месяцев войны, когда рухнула идеологическая и военная система, основанная на лжи, и когда люди поняли, что им есть что защищать, и они сами нашли опору в неискаженной правде социализма – великий перелом сознания масс, классическим выражением и отражением которого явился «Василий Тёркин» А. Твардовского. Увы, победа в этой войне, как стало ясно Лифшицу в последние ее месяцы, привела к усилению власти Сталина, квазирелигиозный миф вернулся в самой отвратительной, черносотенной форме. Письма Лифшица 1945–1946 гг. – может быть, самые трагические в его жизни.

Ключ к нашей истории – в понимании того, «почему Иван Денисович молчаливо поддерживал Сталина. И почему он впоследствии не молчаливо, но грозно смотрел на его деяния»47. Но уже без всякого благодаря, а только вопреки сталинистской идеологии и ее проповедникам, митиным и ермиловым, и таким бывшим «сверхортодоксам», как Л. Копелев и его жена Р. Орлова, ставшим затем либералами, – рождалась мысль XX века, отразившая в себе мысль миллионов, объективную логику реальности.

Вот почему главный пафос фундаментального труда Лукача «Своеобразие эстетического» – освобождение от «благодаря», те. от религиозного, а тем более квазирелигиозного сознания сталинизма как первостепенная задача дня. При полном сохранении уважения к искренне верующим людям, «святым», по словам Лифшица, сидевшим в лагере вместе с Иваном Шуховым («старик, Алешка-баптист», которому, замечает Лифшиц, «Лакшин хочет немножко сбавить цену за его сектантство»48). Но поклонники Р. Гароди, а затем Н. Бердяева и В. Розанова Лифшицу, как и Лукачу, отвратительны: «По секрету скажу вам, милый дедушка, что я скорее пойду к отцу Никодиму в настоящую церковь, чем в этот прогрессивный кафешантан»49.

Заигрывая с религией, т. н. «творческий марксизм» Р. Гароди или Ю.Н. Давыдова (ставшего затем антикоммунистом) безыдеален по сути, он – соединение таких крайностей, как сциентистский номинализм (тесно связанный с субъективизмом и более отдаленно – с кантианской идеей трансцендентального субъекта) и мистика. Позднего Лукача Лифшиц упрекал за недооценку этой опасности: «Здесь я, пожалуй, ближе к экзистенциалистам и онтологам. У Лукача своего рода остаток трансцендентального, целеполагающего существа. Для меня весь смысл на стороне бытия»50.

Но третий пункт коперниковского переворота теории отражения качественно отличает ее и от хайдеггеровской алетейи как «просвета бытия». Ибо зеркалом и «просветом бытия» человек становится, доказывал Лифшиц, только вызывая ответ мира на себя и тем самым субъективизируя объект. Пересоздание мира заключается не в том, чтобы уже существующее «вывернуть сущностью наизнанку», а в том, чтобы довести вещи до их первообраза, идеала. Только изменяя, можно познавать, доказывает неомарксизм. Эта мысль верна для Лифшица в том случае, если наше вмешательство в бесконечную реальность доводит бытие до его нормы, возвращает мир к самому себе. Без человека, развивает Лифшиц мысль Герцена, природа не полна, более того, она – природа только в абстракции, в пересоздании природы человеком природа возвращается к своей норме, которая для Лифшица – не абстракция, а нечто в высшей степени реальное. Существование человека получает онтологический смысл, вместе с тем далекий от сциентистских космологических фантазий. Лифшиц, по собственному признанию, ближе к средневековому реализму и, может быть, к тем христианским мыслителям, для которых Бог нуждается в человеке и его разуме, чтобы стать вполне Богом (таков, по словам Маркса, «великий Себастиан Франк – настоящий мистический пантеист»).

Эта идея зрела в полемике «течения» с вульгарной социологией: не выворачивать Пушкина наизнанку, демонстрируя узкие классовые интересы дворянства, а раскрыть, как Пушкин доводит до идеала, до первообраза идею России, постигая ее судьбу, еще не вполне развернувшуюся в истории. Причем удалось это сделать Пушкину потому, что он, принадлежа к великой дворянской культуре, благодаря этой культуре, а не только вопреки ей, поднялся до народной точки зрения, что замечательно показано Лукачем в его статье о Пушкине51 1951 г. Идеальное, создаваемое человеком (в данном случае Пушкиным), способствует тому, что вещи становятся видимыми, те. природа возвращается к самой себе, и без человека, его свободы, его разума такое возвращение природы к себе невозможно. Последнее добавление – идея Лифшица, а у Лукача рано созрела мысль, что «свобода не может быть лишь плодом, результатом развития, в развитии должен наступить такой момент, когда она становится одной из его движущих сил»52. В частности, без идеальных образов, созданных искусством, природа еще не становится вполне видимой, постигаемой – эти образы доводят природу до полноты зеркальности (божественности, как сказал бы Григорий Палама), способствуя пересозданию ее. Однако из этого не следует, что материальная и духовная деятельность, теория и практика в идеале тождественны, как думал молодой Лукач, а за ним – неомарксисты.

«Ни одна вещь на свете не сводится к одной тенденции», – писал Лифшиц. Отличая истинное, «симфоническое» тождество от тождества крайностей, Лифшиц не останавливается на этом различии, а идет дальше по дороге дифференцирования. В ходе развития то, что ранее было отброшено как ложное, может оказаться истинным. Таково возвращение христианства к трансцендентному мировоззрению Древнего Востока после античной философии. Подобно тому, как ложь политрука, выводящего отчаявшихся людей из окружения, об открытии второго фронта – «благородный вымысел, по терминологии Платона»53. Когда на тебя летит пикирующий бомбардировщик, что остается? – Молиться, отвечает Лифшиц. Это не мольба о помиловании, а обращение к «марксистскому богу» как непосредственный контакт с абсолютным началом мира ради того, чтобы остаться верным избранному пути. Сколько суперреволюционеров 1920-1930-х гг., видевших в Лифшице «декадента», консерватора, поклонника Шпенглера и Вико, сломалось, «сошло с рельсов», не выдержав крутых поворотов истории! Достаточно вспомнить, как закончили свою жизнь А. Фадеев, В. Ермилов, Я. Эльсберг, В. Кирпотин. Нет, не им, а Лифшицу суждено было оказаться «последним марксистом», солдатом марксизма, не покинувшим свой пост до конца. В чем причина такой поразительной прочности «марксистского Логоса» Лифшица и Лукача?

«Логос» Лифшица непоколебим именно потому, что он – подвижный и изменчивый, но эта изменчивость есть гибкость мысли, которая опирается на безусловные грани, которые перейти нельзя. Отношение Лифшица и Лукача к модернизму в широком смысле слова и к либерализму – красноречивое свидетельство тому (несмотря на определенные разночтения: Лукач, в отличие от Лифшица, не считал, что либерализм в 1950–1970 гг. более опасен, чем догматизм, смотрите об этом их переписку и комментарии к ней в настоящем издании).

Только по этой причине они могли быть бесконечно гибкими. Доходя, как Лукач, до тертуллиановского этического максимализма: «Лучше быть заключенным в социалистическом лагере, чем профессором в буржуазном университете». И до отказа от дачи показаний против Имре Надя: когда мы вместе будем на свободе, тогда возобновим наш спор54 О поразительном мужестве Лифшица в страшные 1930-е гг. пишут А.А. Тахо-Годи и Т.М. Коваленская, Н.А. Барская и другие свидетели.

Каков источник этого бесстрашия? «Я помню, как однажды, – вспоминает Лифшиц в своих "Беседах" – в позднейшие, более трудные годы, Елена Усиевич, судорожно схватив меня за руку, сказала: "Мы бессмертны!"»55 Для человека периода первоначального христианства, не имеющего шансов на осмысленную и гуманную жизнь Пушкина, Гёте и Демокрита, материалистическое понимание бессмертия лишено смысла. Но за веру в христианское личное бессмертие человечество заплатило высокую плату. Развивая мысль Лессинга об истинном мужестве греков в отличие от бесчеловечных римлян, Лифшиц писал под впечатлением кончины Лукача: «…если даже кто-нибудь торжествует над всем, как факир, то это ведь тоже только игра природы. Есть люди, способные есть стекло, есть истерички, которые могут выдержать испытание каленым железом, средневековый «божий суд». Гордиться здесь особенно нечем. Это не человечно»56. Ибо такое мужество – крайность и парадокс бесчеловечного мира.

Фанатик имеет свои преимущества перед Гёте и Спинозой, его самоотверженность есть определенный предел человеческой природы. Но на другом полюсе того бытия, где возможен подвиг «святости» – темнота, идиотизм основной массы населения, голод и пытки на дыбе. Лукач и Лифшиц предпочитали демонизм Пушкина и Моцарта как предвосхищение свободы и гуманной нравственности для всех. Они, подобно Гёте и Марксу, фабульный мир свободы и высокого человеческого достоинства, в котором за явление идеального в реальном не надо платить кострами для иноверцев и дикостью массовых человеческих жертвоприношений, самоуничижением и страхом, ставили выше веры в личное бессмертие. В мире бессмертного творчества природы, освобожденного и очеловеченного, метафизические хайдеггеровские страх и забота, сопровождаемые гнусным и мелочным интриганством, исчезают, заменяясь светлым пушкинским: «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть, И равнодушная природа красою вечною сиять». В этом мире, где сияние вечной красоты – его онтологическое качество, природа уже не равнодушно, а с равной душой относится и к мотыльку-однодневке, и к гигантской метагалактике, существование которой длится миллиарды лет, что соответствует гуманной норме и становится реальностью благодаря человечеству, вернувшему бытие к его глубочайшим основам.

Гёте сказал в разговоре с Эккерманом: для того, чтобы стать великим человеком, надо получить великое наследие, так Наполеон получил в наследство Французскую революцию, а Лютер – поповское мракобесие. Мы получили в наследство еще более грандиозную революцию, чем Французская, и не меньшее массовое затемнение сознания, чем во времена Лютера. Но нынешние «властители дум» предпочитают носиться со своими стеклянными бусами, не замечая сундуков с настоящими драгоценностями. Лукач и Лифшиц показывают пример того, как можно этим наследством пользоваться. Хочется верить, что уже в наше время найдутся люди, которых воодушевит пример их удивительной и плодотворной дружбы – одного из реально-идеальных явлений Октябрьской революции. А если нет, то свет этой дружбы и смысл рожденного ею марксистского Логоса дойдет до тех, кто придет после нас. Может быть, по этой причине Лифшиц хотел взять эпиграфом для своего главного, не написанного им труда какие-нибудь слова Иоанна Предтечи.

В настоящем издании впервые публикуются все известные письма Лукача Лифшицу и Лифшица Лукачу. Оригиналы всех публикуемых писем находятся в Архиве Д. Лукача (Венгрия).

Копии писем по просьбе вдовы Мих. Лифшица Л.Я. Рейнгардтбыли переданы ей Архивом Д. Лукача и хранятся ныне в Архиве РАН. Сотрудники Архива Д. Лукача при любезном посредничестве сотрудницы Венгерского культурного центра в г. Москве Е. Варги предоставили ряд материалов для подготовки настоящего издания, чтобы уточнить те письма, которые неясно читались в копиях.