Иногда вдруг его охватывало непреодолимое желание встать под мощную струю воды, долго намыливать мочалку и тереть собственное тело, чтобы смыть с себя эту грязь. Некоторое время он боролся с таким желанием, однако явственно ощущал, как его тело покрывается грязной корой. Наконец подымался и шел босиком, по липкому глиняному полу, в длинных солдатских кальсонах, пошатываясь на тонких ногах, мыл руки в грязном тазу с водой, что стоял в углу комнаты. Казалось, после этого ему становилось немного легче.
И так вот четыре дня. Тогда, больше из упрямства, чем от улучшения самочувствия, он поднялся с кровати, завернулся в шинель и позаимствованное валашское одеяло, погрузился на двуколку и вернулся в город.
Несколько последующих дней, пока еще застенчивая весна не очень окрепла, Светислав в небольшом домике бывшего железнодорожника у казармы на улице Милоша Обилича без особого восторга отдался заботам старшей сестры Радмилы – родителей у них уже не было – некрасивой старой девы с плоским лицом и кривыми ногами, работавшей в комитете СКОЮ[3] и приходившей домой очень поздно. Это вынуждало его самостоятельно делать по утрам омлет из трумэновских порошковых яиц и молока[4], после чего, все еще сопливый, он отправлялся на службу на Досифееву улицу.
– Ну, что же нам делать? – недовольно вздыхал оперуполномоченный Марич, красивый ловкий парень в новой униформе. – На оперативную ты не годишься. Может, причешем городских реакционеров?
И он вывалил на стол целую кипу дел.
Светислав сразу принялся за работу.
Он просмотрел титульные листы, внимательно изучил рапорты сотрудников, но не нашел ничего интересного. Одни только глупости.
Проглядел дела еще раз и – с чего-то надо было начинать – задержал взгляд на одном из них. Подшитые в нем донесения представили трусливый гимназист-скоевец[5], которого он никогда не видел, и симпатичная крашеная учительница истории, что некоторое время преподавала ему (он терпеть ее не мог), доносившая УДБА из страха – во время оккупации она спала с немецким офицером. «Времена и власти, – думал он, – меняются и должны меняться, но стукачи всегда остаются стукачами». И он ощутил симпатию к юноше, которого заложили эти двое, хотя тот вовсе не был ему знаком.
Светислав послал за ним в школу милиционера.
– И смотри там, не очень-то, – приказал он сотруднику. – Вызови его через секретаршу. И вели самому явиться.
Парень вскоре пришел – небольшого роста, с высокой копной черных волос на голове, широко вышагивая ногами в модных резиновых ботах, – и Светислав удивленно констатировал: вот он, на два-три года младше его, симпатичный гимназический волейболист Миша по прозвищу Булочка, которого он частенько встречал около своего дома с невысокой белокурой гимназисткой. При виде парочки, расстающейся в сумерках у дверей подружкиного дома, его как ножом пронзали воспоминания о Гордане, и Светислав, желая наблюдать и одновременно не мешать им, как-то по-старчески полюбил этих ребят – ему казалось, что он намного старше и опытнее их – и, поспешно входя в свою дверь, завидовал им. Теперь этот парень стоит перед ним, снова напоминая о том, что и без того неотрывно мучило его.
Исподлобья он смотрел на него как на старого доброго знакомого, как на родственника, с которым после долгих лет разлуки встретились в незнакомом краю. Светислав посадил его на стул в трех метрах от стола. Заправил в пишущую машинку под копирку четыре листа бумаги и принялся выстукивать установочные данные.
– Как тебя зовут?
Волейболист ответил.
– Происхождение? Кто у тебя отец?
– Стрелочник.
– Рабочий, значит?
– Рабочий.
– Псевдоним?
Парень осклабился.
– Кличка. Кличка у тебя есть?
– Ну, меня Булочкой зовут.
Парень слегка побледнел, но держался хорошо. Светиславу и это понравилось. Он отстучал ответ и оторвал взгляд от машинки. Он с улыбкой посмотрел на него:
– Чего это тебя так прозвали?
Тот в ответ тоже усмехнулся:
– Когда отец сюда приехал, он сначала был пекарем, горячие булочки продавал. Потом только устроился на железную дорогу. А Булочкой сначала его прозвали, а потом и меня тоже.
Светислав нарочито внимательно разглядывал его волосы, потом – боты:
– Кажется, тебя недавно хотели принять в СКОЮ? – Да.
– И… Чего же тебя не приняли?
Он пожал плечами:
– Не знаю.
– Потому что дурака валял, вот почему. Что ж ты не поехал на магистраль[6]?
Опять он пожал плечами:
– Я записался. Но у меня переэкзаменовка была по латыни. Пришлось остаться.
Светислав весело подмигнул ему:
– Да ну! Из-за латыни? Ты, дружище, остался ради блондиночки, а не из-за латыни!
И тут ему вдруг пришло в голову, что он опять – по привычке! – пускается в интимные рассуждения, и потому парень обязательно начнет врать. Сам же его и принуждает к этому! И потому заранее обозлился на самого себя и на ожидаемый ответ, который еще не успел прозвучать.
Но Булочка сокрушенно признался:
– Да, и из-за нее. Но в этом году мы записались оба. Обязательно поедем.
Молодого прапорщика это признание сильно задело. «Так и мы могли бы, – автоматически подумал он, ощутив боль в сердце, – и мы могли бы».
Он опять с болью изгнал из мыслей образ, который причинял ему столько страданий.
– А знаешь ли ты, – продолжил он многозначительно после короткой паузы, – знаешь, почему я тебя вызвал?
Волейболист посмотрел в сторону, после чего втянул голову в плечи, будто в ожидании пощечины.
– Не знаю, – испуганно произнес он. – Понятия не имею.
Светислав посмотрел на него с жалостью. «Все они одинаковы, – подумал он. – Все лгут. И по большому счету, и, как сейчас, по малости, и когда презираешь их, когда должен и хочешь сломить их, и когда они симпатичны тебе и хочешь помочь им. Чертово дерьмо человеческое, им лишь бы подальше от власти, несмотря на то, что она тут, рядом с ними. Как же быстро их восторг от свободы прошел!»
И вдруг в тот момент, когда он отыскивал настоящее, спокойное слово, его пробил кашель. Покраснев, он вытащил из кармана чистую белую тряпицу размером с полотенце, долго откашливался в нее, после чего вытер нос.
– Мудак ты, ничего не знаешь, – произнес он сквозь тряпку. – Всё ты знаешь! Глянь только, как ты нахохлился. Будто отец у тебя сахарозаводчик, а не булочник.
Сидящий перед ним парень громко проглотил слюну и умолк.
А прапорщик вдруг крикнул:
– Разве не говорил ты, мудило, что наша тяжелая промышленность, – тут он открыл ящик и заглянул в лежащее там открытое дело, – что наша тяжелая промышленность после первого пятилетнего плана начнет выпускать деревянные гребешки? Или ты представления не имеешь, кто это сказал?
Волейболист опять сглотнул, после чего руки его дернулись:
– Ну, я сказал, мать твою.
Молодого следователя настолько изумили эти слова, что его просто охватила паника. «То ли расхохотаться, – подумал он, – то ли со стула свалиться…» Он наклонился, втянув подбородок в воротник офицерского кителя и, выждав немного, спросил:
– Мать твою, а зачем?
Опять нерешительный жест:
– Да ничего. Пошутил я.
Светислав все никак не мог решиться.
– Так чего же ты, болван, – вымолвил наконец он, – так глупо шутишь? Да еще при всём классе?
Миша опять развел руками. Отвечать ему было нечего.
Русский на минутку задумался:
– Значит, в этом году точно на магистраль поедешь?
– Точно, – и тут же добавил: – А иначе меня в институт не примут.
– Так ведь не только ради института?
– Конечно, нет, – Булочка явно сам на себя обозлился из-за такой ошибки: – Так или иначе поехал бы.
После этих слов прапорщик Светислав Петрониевич поднялся, отодвинул свой стул и вышел из-за стола. Ему захотелось хоть что-то сделать для этого парня. И он принял решение: не читать ему более лекцию о том, что на строительство магистрали люди идут не ради поступления в институт, и, пропуская буквы, отстучал в протокол: «Явившись к уполномоченному Управления государственной безопасности, на вопрос, говорил ли он, что наш пятилетний план создаст тяжелую индустрию, которая будет выпускать деревянные гребешки, обвиняемый признал, что он сказал это, но по глупости. Он заявил, что не осознавал последствий своего поступка и что, будучи неорганизованным юношей, по происхождению из рабочих, не является врагом социализма, в этом году отправится с бригадой на молодежную стройку участка магистрали Шамац – Сараево».
– На, подпиши!
Парень обмакнул ручку в чернильницу.
– Нет, не спеши! Прочитай сначала, что там я написал.
Миша пробежался взглядом по бумаге и нервным движением подписал. Светислав подумал: «Готов поспорить, что эта закорючка ничуть не похожа на его настоящую подпись», после чего указал пальцем на дверь:
– А теперь ступай. И если еще раз увижу тебя здесь, – злобно крикнул он, – будь уверен, я тебя вздрючу!
Булочка ушел, а Русский в кабинете просто сиял. Он не мог нарадоваться на себя. Да, в мире нет работенки лучше этой! Как вообще эти люди, что окружают его, могут жить без этого? Разве можно жить не так, а иначе?
Он был уверен в том, что нашел для себя занятие на всю жизнь, которая казалась ему бесконечной дорогой, прямой, чистой и белоснежной, опоясывающей весь земной шар.
В таком настроении он вложил в папку волейболиста протокол допроса и отнес ее Маричу. Того на месте не оказалось, и Светислав положил папку ему на стол.
После этого он отправился в тюрьму. Там в отдельном кабинете допросил под протокол двух крестьян-укрывателей, которых сам арестовал и еще в селе избил. Пребывая в хорошем настроении, он быстро и миролюбиво покончил с допросом, после чего отправился на обед в гарнизонную офицерскую столовую, расположившуюся в бывшем ресторане «Единство» на Главной улице. Там он и увидел Марича.
– Я допросил этого Николича, из гимназии, – доложил он. – Этого, с деревянным гребешком.
Марич припомнил:
– А, хорошо. Чего только они там не наболтают! Следовало бы его поприжать. Пусть знают, что такое лаять на народную власть.
Светислав ответил:
– Я, по правде говоря, закрыл дело. Отпустил его домой. Парень из рабочей семьи, кандидат в СКОЮ, записался на магистраль.
Капитан, прищурившись, поглядел на него:
– Говоришь, из рабочей семьи? Ты хоть завербовал его? Взял с него подписку? Чем ты придерживать будешь?
– Да нет, – махнул рукой Светислав. – Нам этого добра и так хватает.
– А ведь он подошел бы. Вращается в среде этих… спортсменов.
Светислав опять отмахнулся:
– Да оставь ты его! Он весь в любви купается. Зачем ему жизнь портить?
Марич с удивлением посмотрел на него и дурашливо засмеялся:
– Нет, ты погляди на него! Какие мы чувствительные! – И затряс головой. – Ты, блин, полицейский, а не гувернантка!
– Да ладно, хватит. Сделал что сделал, и всё.
– Хорошо, хорошо, – успокоился Марич. – Не буду тебе жизнь портить. Но только не вздумай продолжать в том же духе. Пусть думают как следует, прежде чем языком молоть, я не собираюсь вместо них голову себе ломать. А что с остальными?
– Допросил двух укрывателей зерна из Бигреницы.
– Молодец, – одобрил Марич. – Я на после обеда вызвал эту… Елич. Займись ею. И – будь понастойчивей. Никаких сантиментов. Вызывай ежедневно. И общайся без протокола.
– Есть, – кивнул Светислав, – только что там такое может быть?
Марич неожиданно осклабился. У него были прекрасные белые зубы и острые клыки:
– Свои беспочвенные догадки, товарищ, оставь для своей жены, если вдруг женишься. А теперь слушай, что я тебе скажу. Эти мелкие вредят нам куда больше, чем крупняки. С теми, по крайней мере, все ясно. И кроме того, она переписывается с мужем, который в Германии. Ясно?
Почувствовав озноб и дрожь в теле – от лопаток до самых бедер, отхаркивая на тротуар комочки слизи, Светислав отправился домой в надежде прилечь ненадолго. Но в нетопленой комнате невозможно было заснуть, да и лежать в ней не хотелось.
Часа в четыре в его кабинет ввели женщину.
Он ее знал. Повязанная платком и небрежно одетая, даже беднее, чем обычно – все они старались выглядеть здесь как можно беднее и незначительнее, – наверное, не сильно умная, но красивая настолько, что дух захватывало: чистое, ясное, открытое лицо, обрамленное волосами цвета воронова крыла, высокая и в талии тонкая как девчонка, но с полными и широкими бедрами, она казалась тяжелей, чем была. В упор рассматривая ее и постепенно возбуждаясь, Светислав почувствовал дрожь в коленях.
Он наклонил голову и суше, чем ему бы хотелось, начал официально:
– Садись, товарищ.
Сжав ладони, она присела на краешек стула.
– Как тебя зовут?
Красавица удивленно встрепенулась:
– Станка. Станка Елич.
Словно ничего не замечая, он продолжил:
– Кто по профессии?
И опять этот удивленный взгляд:
– Швея.
– Замужем?
Нетерпеливый взмах ладони:
– Слушай, Светислав, будто ты меня не знаешь! Зачем вы меня мучаете?
Он ненадолго растерялся: «И правда, что это я комедию ломаю?», но тут же в голове у него мелькнула мысль: «Они хотят уничтожить эту страну. Не позволю!» И он со злостью крикнул:
– Я спрашиваю, есть у тебя муж?
Она даже дернулась всем телом.
– Конечно, есть, – тихо ответила она. – Да только нет его здесь. Вы и сами знаете, где он.
Светислав опять прикрикнул:
– Ничего я не знаю! Где твой муж?
Совсем испугавшись, женщина хрипло продекламировала:
– В Германии. Остался. Не вернулся из плена.
Прапорщик несколько успокоился, однако сохранял суровость. «Скольких мы, – думал он, – перебили – в войну и после. И хотя власть теперь у нас, приходится возиться с оставшимися – потому что слишком мы добренькими были».
И в самом деле, он старался не обращать внимания на ее красоту, безуспешно борясь с этим. Видимо, из-за едва ощутимого терпкого запаха мыла и пота, который чувствовался на расстоянии, из-за тихого, словно дыхание, шороха чулок на полных икрах, доносившегося, когда она закидывала ногу на ногу, натягивая на колени толстую юбку, после быстрого, короткого взгляда, брошенного на округлые бедра и нежные щиколотки, обтянутые хлопковыми носками, на ее обтянутые свитером груди, напоминающие половинки спелых яблок, на слегка припухшие губы что-то сжималось у него в низу живота, и рот забивала невесть откуда взявшаяся слюна. Мурашки пробежали по спине, и Светиславу потребовалось некоторое время, чтобы вновь прийти в себя.
Он сопротивлялся из последних сил. «Она же идиотка! – спорил он со своим телом. – Слушай, что она говорит, посмотри, губки собирает в куриную гузку, как крестьянка!» Но это не очень помогало ему, и после короткого перерыва приятное искушение начиналось снова.
Наконец ему пришло в голову, что и Марич точно так же чувствовал себя перед ней, и, скорее всего, именно по этой причине взвалил на него обязанность допрашивать ее. Теперь ему задание показалось более важным, да и в собственных глазах его значимость выросла. Он даже выпрямился на своем стуле и развернул плечи.
Официальнее, нежели хотелось, он допрашивал ее, не очень интересуясь ответами, холодно цедя слова сквозь стиснутые зубы. Пару раз он заглянул в агентурные донесения о ее переписке с мужем, пребывающим в Германии, но ничего серьезного в них не обнаружил.
Итак, о чем она ему пишет? А он ей? И что еще? Неужели только это? A-а, значит, еще кое-что? Чем ее муж занимается в Германии? Мы знаем, что работает на заводе, ну а чем занимается после работы? С кем дружит, пишет ей о друзьях? Связан ли с четниками[7]? Конечно же – нет, но состоит ли в их организации?
А она, пугаясь все меньше, становилась равнодушнее, и хотя продолжала слегка заикаться, отвечала более уверенно. Как будто ей нечего было скрывать.
Он переключился на ее разговоры с соседками и знакомыми. Еще хуже. С ними она в основном не разговаривает, просто рта не раскрывает; разве что только о том, что нет то сахара, то соли. А о политике – ни слова, не ее это дело.
Короче говоря, ни хрена.
Он отпустил ее.
Наутро Светислав явился в кабинет Марича.
– Послушай, – сказал он, – стоит ли мне дальше напрягаться с этой идиоткой? Она у меня два часа вчера съела. Давай я протокол составлю, и спишем дело в архив.
Уполномоченный глянул исподлобья, после чего набросился на него:
– Опять ты со своими идеями! Сколько еще будешь издеваться надо мной? Послушай, мудозвон, будешь ты работать или не будешь?
Светислав испуганно воздел руки:
– Хорошо, хорошо, не переживай. Все в порядке, я продолжу! – И тут же завел разговор о других делах, стараясь отвлечь внимание начальника. Однако шеф разозлился не на шутку.
Все эти дни Светислав ходил не выспавшимся; он устал так, будто с раннего утра до позднего вечера косил траву. Какой-то потаенный холод затаился в его теле – иной раз стоило ему окунуть в воду палец, как все тело начинала бить дрожь, зубы принимались стучать, словно швейная машинка, а в кашле заходился так, что дыхание перехватывало. Чувствовал он не столько боль, сколько неприятную тяжесть в груди и плечах, будто собственные руки сделались невыносимо тяжелыми.
Тем не менее Светислав продолжал работать. До обеда укрыватели зерна, после обеда – Станка.
– Отлично, – говорил он, когда та входила в кабинет, будто прощал ей все, что было до этого, – продолжим.
Она опять пристраивалась на стуле, складывала на коленях руки, пальцами выщипывала ниточки из юбки или разглаживала ладонями складки и, бледная как и он, с таким же мутным, мертвым взглядом, скучным, гнусавым голосом повторяла то, что рассказывала ему раньше.
Переписывается с мужем; пишет ему, что жить трудно, просит слать ей посылки; о том, что жить трудно, говорила с соседкой Живкой, фамилию ее не знает (Светислав решительно кивал головой, а про себя восклицал: «Станойчич, идиотка!»), с Ресой и Персой, с ними говорила о том, что в лавках ничего нет, например соли; еще говорили о том, что нет сахара, и вообще продукты можно получить только по карточкам. А почему до войны сахара можно было купить сколько хочешь и без всяких карточек? И в промтоварных магазинах тоже почти ничего нет, один только партизанский ситец, который гроша ломаного не стоит.
Со временем у него появилось стойкое ощущение, будто глаза ему подвели жирным химическим карандашом. От этого кожа вокруг них, казалось, собралась морщинами и отвисла мешочками, словно он годами ходил в очках. Он страдал от постоянного желания умыться, им овладевала дрожь, и он принимался сильно тереть ладонью лицо и глаза, будто избавляясь от налипших на них волос. И это еще больше раздражало его.
О проекте
О подписке