Он хотел успокоить меня, объяснить, что надо делать при ожоге. В ванной, сказал он, есть коробка с красным крестом на крышке. Там лежит крем, который он хорошо знает, потому что папа мазал его этим кремом, когда он обжигался, и ожог переставал болеть.
– Крем не липкий, – заверил он меня, и как раз в этот момент, когда мне уже стало невмоготу, – я согласен был развлекать его, но устал слушать эти бесконечные инструкции по применению, – пришла Бетта. Я облегченно вздохнул. «Боже мой!» – воскликнула она, изображая восторг при виде накрытого стола.
– Это мы с дедушкой все приготовили.
Она похвалила его, взяла на руки, несколько раз поцеловала в шею, и он засмеялся от щекотки.
– Хорошо с дедушкой, правда?
– Да.
Бетта повернулась ко мне:
– А тебе хорошо с Марио, папа?
– Очень хорошо.
– Как замечательно, что ты все же решился приехать.
Тем временем появился Саверио, и мальчик сразу же зажег газ (никто не обратил на это внимания) под обеими кофеварками, с обыкновенным кофе и с кофе без кофеина. А я бросил в чайник с кипятком два пакетика чая и, наконец, сел за завтрак, такой непохожий на мой привычный завтрак в Милане, одинокий и скудный. Во время еды не было ни секунды тишины: родители – хоть и казались еще более враждебно настроенными друг к другу, чем накануне, вели оживленную беседу с сыном, как будто нарочно заставляя его болтать без умолку. Но когда все поели, Бетта сразу объявила, что ей надо бежать – у нее сегодня уйма дел, и к тому же (это было сказано жалобным тоном) она еще не успела уложить вещи, решить, что она наденет в Кальяри, а завтра ей придется встать в четыре утра, потому что самолет в девять. Но, сказала она еще, я приготовила для тебя список того, что необходимо сделать в наше отсутствие, и, пожалуйста, папа, не забудь в него заглядывать. И вышла, таща за собой Марио, которому пора было умываться и одеваться, чтобы пойти в детский сад, а он все время повторял: «Не хочу идти в садик, хочу быть с дедушкой».
Я осторожно осведомился у Саверио:
– Мне придется в эти дни водить его в детский сад?
– Спроси у Бетты, она мне ничего не говорила.
– Может, тебе надо больше доверять ей, ты слишком подозрительный, это ее ожесточает.
– А как не быть подозрительным, если она так себя ведет? Знаешь, куда она собирается сегодня?
– Не знаю. Куда?
– Читать шефу свое сообщение на конгрессе.
– А что тут плохого?
– Ничего. Только объясни мне, почему он не позвал и меня тоже и не попросил почитать мой доклад?
– По-видимому, потому, что Бетта с ним дружит со школы, а ты – нет.
– Так это он по дружбе поставил сообщение Бет-ты на одно из первых мест в программе, а мой доклад отодвинул на второй день?
Я непонимающе взглянул на него:
– Ваш заведующий кафедрой имеет какое-то отношение к конгрессу в Кальяри?
– Еще бы! Он его организатор.
– И он едет туда с вами?
– А ты еще этого не понял?
Я не успел ответить. Из ванной послышался сердитый голос Бетты, она звала мужа.
– Сегодня твоя очередь вести Марио в садик! – раздраженно крикнула она и быстро, чуть ли не бегом промчалась по коридору, оставляя после себя запах духов. – Не делай вид, что забыл!
Саверио вскочил с места и посмотрел ей вслед, взгляд у него был безумный. Бетта говорила, что ее муж – видный математик, но сейчас мне не верилось, что человек в здравом уме, ученый, может вести себя так грубо. Даже если Бетта, предположим, и питает некоторую симпатию к этому заведующему кафедрой, подумал я, неужели Саверио настолько глуп, чтобы вообразить, будто он в силах помешать этой симпатии перерасти в нечто большее? Сексуальное наслаждение, окончательно отделившись от размножения, при котором изначально играло лишь роль стимула, теперь зажило самостоятельной жизнью и требует свое в любом месте на планете, в любое время года, и контролировать его невозможно; то, что должно произойти, неминуемо произойдет, неистовство плоти безжалостно уничтожит все и вся – жен, мужей, сыновей, нежные привязанности, с трудом скопленные деньги. На кухню снова зашла Бетта. В половине девятого утра она была одета и накрашена так, словно собиралась на дискотеку. Она подтолкнула ко мне Марио. Мальчик тоже был тщательно одет и причесан, явно для детского сада.
– Дедушка, – обратилась ко мне моя дочь, – скажи Марио, что сегодня он должен пойти в садик.
Я произнес строгим голосом:
– Марио, не капризничай, тебе надо в садик.
– Я хочу быть с тобой.
– Мало ли что ты хочешь, – выдохнула Бетта. – С этой минуты будешь делать то, что скажет дедушка.
Она поцеловала сына в голову, сказала мне «пока!» и исчезла. А мальчик, пристально глядя на меня, повторил:
– Не пойду в садик.
Марио все еще упорствовал, пытался уловить в моем взгляде сочувствие, но я не поддержал его. А Саверио не сказал ему ни да, ни нет, просто взял за руку и потянул в коридор, к двери, они уже сильно опаздывали. «Дедушка, – сказал расстроенный малыш, перед тем как зайти в лифт, – никуда не уходи, подожди меня». Я кивнул и закрыл входную дверь с чувством облегчения.
Нехотя прогулялся по пустой квартире, мысленно сравнивая зарисовки, сделанные ночью, по памяти, с теперешним видом тех же помещений. От большой гостиной давно уже осталась половина; во второй половине был устроен кабинет, стоял ультрасовременный письменный стол, а стены закрывали высокие, до потолка, книжные стеллажи. В прихожей тоже были кое-какие переделки. Когда я приехал, то не обратил на это внимания, а сейчас заметил, что там появилась перегородка с новенькой, недавно установленной дверью. Я открыл ее, вошел и оказался в тесной каморке, также заполненной книгами, но со старомодным письменным столом, и пропитанной неожиданными для такого места запахами чеснока, лука и стирального порошка. Я распахнул окно, выходившее на площадку, которая, как я обнаружил, тоже подверглась переделке. Теперь это была веранда, где моя дочь держала всякую дребедень, нужную ей на кухне, – запах чеснока, лука и стирального порошка исходил именно отсюда. Я не сомневался, что просторный кабинет занимала Бетта, а в этом крошечном закутке работал Саверио.
Я вернулся в коридор, сунул нос в спальню. Там был кавардак, на незастеленной кровати лежали похожие на увядшие очистки фруктов платья моей дочери; очевидно, она примеряла и забраковывала их, прежде чем выбрать то единственное, в котором, по ее мнению, выглядела лучше всего. В те годы, когда эта комната была спальней моих родителей, она казалась мне огромной, но сейчас, когда Бетта поставила здесь два больших платяных шкафа, прежде обитавшие на чердаке, и двуспальную кровать такого размера, что каждому из лежавших в ней должно было казаться, будто он спит один, – сейчас комната словно съежилась и стала заметно меньше.
Я огляделся вокруг, полистал книги, лежавшие на тумбочках, вышел на лоджию. И тут же ощутил хорошо мне знакомый шум города. Ветер стих, небо было черным и неподвижным, дождь перестал. Я узнал длинный ряд старых домов, тянувшийся от площади Гарибальди, несколько минут следил за потоком прохожих на тротуаре внизу, за вереницей машин, направлявшихся в сторону улицы Марина. А когда заметил, что, неосторожно опираясь локтями на мокрые перила, намочил рукава джемпера, вернулся в дом.
Этого беглого осмотра было достаточно, чтобы сделать вывод: если не считать гостиной, где висела моя картина с красно-синими овалами, большая часть крупных и малых работ, которые я годами дарил дочери, в квартире не выставлены – наверно, дочь и зять куда-то их запрятали. Саверио всегда притворялся, говоря, будто он высокого мнения о моем творчестве, а Бетта даже и не пыталась поверить в меня как в художника. Впрочем, вера – штука непостоянная, она приходит и уходит. В последнее время никто уже не ценил меня, как прежде, слишком многое изменилось. Ладно, сказал я себе, в конце концов, это не так уж важно, главное, что я продолжаю работать. Прогнав невеселые мысли, я решил выйти пройтись, пока есть возможность, ведь с завтрашнего дня я буду сидеть с малышом, и о прогулках придется забыть. И я вернулся в комнату Марио, где еще было темно. Надел пальто, шляпу, проверил, взял ли бумажник, а главное, ключи Бетты, которые она вручила мне, заставив поклясться, что я не забуду их дома. Тут мне захотелось взглянуть на балкон, который я пропустил, когда осматривал квартиру; и я отодвинул задвижку балконной двери.
Моя мать панически боялась балкона, всякий раз, когда надо было выглянуть оттуда, делала это с большой осторожностью и запрещала моим младшим братьям выходить на балкон без взрослых. Стеклянная дверь, которую я открыл сейчас, явно была установлена совсем недавно. Все балконы на этой стороне дома, в том числе и наш, были странной трапециевидной формы – к дальнему концу они сужались. Наш был на последнем, седьмом этаже, и, возможно, именно поэтому мама, которая вообще не страдала головокружением, плохо переносила это сужающееся к краю пространство, она говорила, что, когда смотрит на него снизу, ей становится плохо. Когда надо было что-то выставить на балкон или достать оттуда, она звала моего папу, а если папы не было дома или он был не в духе, звала старшего сына, то есть меня. Я брал у нее из рук то, что надо было вынести, но, чтобы подразнить ее, перемахивал на дальний край балкона и начинал там прыгать, так, что дрожали основание балкона и перила, и смотрел, как мама, стоящая в дверном проеме, смеется и ужасается одновременно.
Мне нравилась эта видимость риска. Когда я был совсем маленький, то нередко, особенно весной, выходил на балкон, садился на пол и читал, писал или рисовал. Помню, каким громадным казалось небо, окружавшее меня; а еще я видел оттуда строящееся здание вокзала. Там, над пустотой, я чувствовал себя кем-то вроде стража на башне или часового на верхушке столетнего дерева, который должен высмотреть что-то вдалеке. Но сегодня утром, выглянув на балкон, я не ощутил прежнего удовольствия, более того, мне показалось, что я понял опасения моей матери. Он выглядел как узкая длинная доска, нависшая над серой массой асфальта; у того, кто отважился бы выйти на него, возникло бы впечатление, что он ступил на уцелевший фрагмент обвалившейся конструкции, который вот-вот отделится от здания и, в свою очередь, рухнет вниз. Возможно, подумал я, это ощущение торчащего обломка вызвано трапециевидной формой балкона; идеальная прямая, вычерченная порогом балконной двери, кажется безмерно далекой от другой, параллельной ей прямой, рассекающей пустоту; или, что более вероятно, причина такой странной реакции – это мое теперешнее болезненное состояние, старость, сделавшая меня мнительным, неуверенным в себе. Понятное дело, я предусмотрительно остановился на пороге, в пальто, со шляпой в руке, и смотрел на небо, на перила, с которых падали редкие капли дождя, и на пластиковое ведерко, откуда торчала какая-то игрушка и к ручке которого была привязана веревочка.
– У тебя мобильник звонит, – женский голос, вдруг раздавшийся сзади, заставил меня вздрогнуть. Я резко обернулся, ожидая увидеть призрак бабушки, мамы, Ады, но голос добавил: – Извини, я – Салли.
Это была уборщица. Она протягивала мне жужжащий мобильник, который я, по-видимому, забыл на кухне. Женщина лет шестидесяти с небольшим, полнолицая, веселая, большеглазая. Она рассыпалась в извинениях: у нее были свои ключи, и она вошла в квартиру, как обычно входила по утрам, не подумав, что может испугать меня.
– Я не испугался, просто удивился, – уточнил я.
– Испуг, удивление – это одно и то же.
– Нет, это не одно и то же.
Я взял у нее телефон, который все еще жужжал. Это был издатель. Как бы между прочим он сообщил:
– Я получил две иллюстрации.
Мне захотелось спровоцировать его на похвалу:
– Хорошо вышли, правда?
На несколько секунд наступило молчание. Я давно привык получать комплименты за все, что бы я ни делал. А состарившись, стал считать их простой формальностью, ведь казалось совершенно невозможным, чтобы кто-то прямо сказал мне: «Нет, эта ваша работа никуда не годится». Но в данном случае я не учел, что мой собеседник – тридцатилетний парень, лопающийся от денег и одержимый страстью к новаторству. Наконец он заговорил:
– Это не то, чего я ожидал.
– Ну, так рассмотрите повнимательнее, – попытался я отшутиться.
– Я рассмотрел внимательно, и нам с вами еще придется над ними поработать.
У меня все оледенело внутри. Я хотел было возразить, но мне показалось нелепым утверждать, будто мои иллюстрации – шедевр, я и сам так не считал. Поэтому я дал ему высказаться. И он говорил долго, говорил о блеске – по его мнению, это слово обозначало качество, необходимое для роскошного издания, как он его понимал. Я постарался вникнуть, что именно его не устраивает. Кажется, речь шла о цвете. Но когда я попросил его объяснить поточнее, оказалось, что моим иллюстрациям недостает блеска – это можно сравнить с нехваткой кислорода.
– Не обижайтесь, – сказал он, – но, когда недостает кислорода, невозможно генерировать ни энергию, ни знание.
Я решил выбрать покровительственно-иронический тон:
– Если вы хотите, чтобы я добавил им кислорода, я попробую это сделать.
Он обиделся:
– Вот именно, добавьте им кислорода. Может, вам это выражение кажется смешным, но я считаю его серьезным и уместным. Когда вы закончите работу над остальными иллюстрациями?
– Скоро, – солгал я.
Но это его не успокоило. Он заявил, что выпуск роскошного издания – дело, требующее огромных усилий, что он привлек к сотрудничеству многих выдающихся специалистов и ему надо как можно скорее получить иллюстрации. Он был молод и считал, что агрессивный тон сделает его слова более вескими и убедительными. Только в этот момент я заметил, что ладони у меня как огонь, а спина потная. Картинки не понравились издателю, это была большая неприятность. Но то, что издатель выразил свое мнение так откровенно, было еще неприятнее. Положив телефон в карман, я почувствовал, что у меня начинается приступ головной боли. Мне не понравилось, что Салли сняла туфлю, сидя на моей кровати, и она заметила это.
– Они новые, жмут, – объяснила она, мгновенно надела туфлю и встала с кровати.
– Пойду пройдусь, – сказал я.
– Хорошо. Ты доволен внуком?
– Да.
– Ты нечасто приезжаешь.
– Когда могу.
– Марио чудесный малыш, но иногда приходится его ругать. Посмотри, какой тут беспорядок, он даже игрушки не убрал, они валяются уже несколько дней.
Спросив у меня разрешения, Салли вышла на балкон. Она была маленькая, но грузная, и я чуть не сказал ей: не ходи туда. Но она явно не испытывала таких опасений, как я. Балкон трясся у нее под ногами, но она дошла до ведерка, достала игрушки, а оставшуюся на дне дождевую воду выплеснула через перила.
– Они заставляют его играть на балконе, даже когда холодно, – пожаловалась она мне.
– Это закаляет.
– А ты шутник, это хорошо. Дедам надо шутить, надо уметь смешить. Но иногда им надо и беспокоиться.
Я ответил, что беспокоюсь главным образом из-за того, что мне придется несколько дней провести вдвоем с Марио, а у меня много работы.
– В какое время вы здесь бываете? – спросил я.
– С девяти до двенадцати. Но послезавтра я не приду.
– Не придете?
– Мне надо кое с кем встретиться, это важно.
– А моя дочь в курсе?
– Конечно, в курсе. Что тебе приготовить?
– Придумайте сами.
Сначала невоспитанный работодатель испортил мне настроение, а теперь я еще и разозлился на Бетту. Она ведь сказала – во всяком случае, так я ее понял, – что Салли будет приходить каждый день. Оказалось, нет. Я закрыл балконную дверь, мне было холодно даже в пальто. Кто-то позвонил в домофон. Длинные, частые, требовательные звонки.
Это был Саверио. Салли, ничего мне не объясняя, побежала вниз и вскоре вернулась вместе с Марио. Ребенок сиял от радости.
– Папа привез меня домой, – сообщил он.
– Как так?
– Воспитательница заболела.
– А другой воспитательницы не нашлось?
– Я не хочу быть с другой воспитательницей, хочу быть с тобой.
– Как тебе удалось уговорить папу?
– Я заплакал.
Я спросил Салли, можно ли на часок оставить мальчика с ней, у меня проблема по работе, и мне надо подумать. Салли ответила, что времени у нее в обрез, а квартира большая, и она была бы очень довольна, если бы мы вдвоем с Марио, дед с внуком, пошли прогуляться до обеда. Мне на это было нечего возразить. И я сказал Марио: «Сними рюкзак и пойдем гулять». Малыш был в восторге, а Салли сказала:
– Сначала иди сделай пипи, Марио, перед тем как выйти на улицу, всегда надо делать пипи, правда, дедушка?
Мы вышли на улицу, дул ледяной ветер. Я поднял воротник, поглубже надвинул шляпу, плотнее замотал шарфом шею мальчика. И наконец, произнес четко и раздельно, чтобы он ощутил мою непреклонность:
– Марио, имей в виду, я не стану брать тебя на ручки.
– Ладно.
– И ты никогда, что бы ни случилось, не должен отпускать мою руку.
– Понял.
– Чем бы ты хотел заняться?
– Пойдем в новое метро.
И мы повернули к площади Гарибальди, но, когда прошли несколько шагов, идея Марио мне разонравилась. По площади сновало множество людей, расхаживали торговцы, предлагавшие всякую всячину, слонялись бездельники, ездили машины и автобусы. А в метро валила толпа, и я подумал, что не смогу ввинтиться туда, мне не хватит воздуха. И я решил повернуть назад.
– Дедушка, метро вон там.
– Давай я покажу тебе улицу, по которой ходил в школу.
– Ты же сказал, что мы поедем на метро.
– Это ты сказал, а не я.
Я хотел хорошенько пройтись, чтобы забыть голос издателя. Но забыть его оказалось нелегко. Восстанавливая в памяти весь разговор, я пытался найти в нем что-то позитивное. Теперь, говорил я себе, когда известно, что две первые картинки ему не понравились, можно будет сменить курс, причем без особых проблем, поскольку работа еще в самом начале. Но тут же возразил: «Сменить курс?» А на какой именно? Возможно, эти иллюстрации у меня и в самом деле не получились. Возможно, низкий гемоглобин, ферритин и незапланированная поездка не позволили мне в этот раз показать лучшее, на что я способен. Но почему такое неуважение? Эти две картинки – часть моей истории, часть того, что я собой представляю, того, чем я занимался десятилетиями, причем вполне успешно. Если этот наглый сопляк заказал мне работу, если он сказал «проиллюстрируй мне Генри Джеймса», то он сделал это ради моего имени, ради всего, что я создал и придумал за мою долгую жизнь. Так чего он теперь хочет? А с другой стороны, что я имел в виду, когда говорил «сменить курс»? Курс мог быть только один, тот, которым я следовал с двадцати до семидесяти пяти лет. Те две иллюстрации, конечно, можно было доработать, но ведь они были результатом следования этому курсу, и доработать их можно было только при продолжении этого курса, следуя которым я создал многие десятки работ, снискавших всеобщее одобрение.
Расстроенный, я сунул руки в карманы и, понурившись, зашагал к улице Марина. Но Марио схватил меня за рукав:
– Дедушка, ты выпустил мою руку.
– Верно, извини.
– Эта улица некрасивая, мы с папой никогда по ней не ходим.
– Вот и хорошо, сможешь увидеть новые места.
Это был район моего детства, переулки, узкие улочки, маленькие площади, ведущие к людным, бурлящим жизнью кварталам Форчелла, Дукеска, Лавинайо, Кармине, и дальше, к порту, к морю, а над всем этим обширным пространством, сливаясь в общий гомон, раздавались голоса – болтовня прохожих, крики из окон, обмен любезностями у дверей магазинов – голоса нежные и резкие, вежливые и грубые, и эти звуки были как мост, соединявший две эпохи, теперешнюю, когда я, старик, вел по улице внука, и прежнюю, когда я был мальчишкой. Саверио – я это знал, хотя он ни разу не заговаривал со мной об этом, – давно уже хотел переехать отсюда, уговаривал Бетту продать квартиру и купить другую в районе, который бы соответствовал их статусу университетских преподавателей. Я сказал дочери, что она может продать квартиру, как и когда сочтет нужным, ведь я уже много лет не принадлежал этим улицам, этому городу. Но она была очень привязана к Неаполю и, в отличие от меня, ей была очень дорога эта квартира, или, если точнее, память о матери.
– Здесь, – сказал я малышу, показывая на опущенную железную ставню, сплошь покрытую непристойными надписями и рисунками, – здесь, когда я был маленьким, – жила одна толстая, прямо-таки громадная женщина, которая пекла витушки. Знаешь, что такое витушки?
– Крендельки с сахаром.
О проекте
О подписке