Прихрамывающий – потому что глупо ходить в просроченных бумажных ботинках по острой земле – эпизод: сто лет назад один умный и прекрасный человек, который, впрочем, тоже не вызывал у меня уважения, но с которым мы дружили, критик, знаток, серьезный читатель, написал про меня плохо. Очень плохо. По крайней мере так говорят, что плохо. Потому что я до сих пор эту статью не прочитал.
Статья уже прокисла, мира того уже нет, меня того тоже нет (умер я, лежу в земле и разлагаюсь, из пупка – одуванчик), а прочесть все равно не могу. Какой-то абсолютный ступор, не могу читать – и все, даже не пробовал. И только недавно понял: не от того, что он, возможно, вывел меня на чистую воду (хотя чего там выводить – и так все прозрачно), и не потому, что я не переношу критики (конечно, не переношу, более того, я просто ее, как уже сказал, не читаю, но все же критики было много, а вот статья мучает только одна), – а все дело в том, что я вдруг вчера вспомнил о нем и понял: вот он любил меня, а потом разлюбил. И этого мне тоже вполне достаточно. Это и мучило, от этого – и не читал, от этого и обида (хотя обида – плохое слово, не люблю его, но куда уж денешься: именно обида). Другие никогда и не любили – поэтому и по барабану: счет другой. А тут… Любили-любили – разлюбили и забыли. Разлюли малина, кляклый сапожок.
Лежишь в земле, преешь (и никаких прочных швов).
…Вот если он меня полюбит заново (правда, я этого тоже уже не узнаю), скрепит меня ниткой своей любви (все швы, все суставы, все жилы, запустит опять кровоток), вот тогда я с ним, может, и поговорю (а читать – это и есть разговаривать, и целовать – это тоже сильно и медленно разговаривать): через время, через одежду и доски, заживо схороненный вампир в ботинках на легкой подошве, – все станет на свои места.