У Тургенева есть короткий рассказ. В какой-то крестьянской семье умирает хозяин дома. Мужик. Кормилец. «Что ты хотел бы поесть?» – спрашивает его жена. «Щей», – еле слышно отвечает он. Ну щей так щей. Вскипятила она воду, бросила какие-то коренья, посолила (а соль была дорогая), приносит мужу, а тот уже помер.
И тогда первое, что она сделала (когда уже всех позвала, всем сообщила, пригласила попа), – это села и дохлебала принесенное. Деревянной ложкой. Оно же «соленое». Потому что это у земных, простых, корявых людей в крови: еда не должна пропасть. Сидела и ела.
Еда как жизнь. Еда как смерть. Еда как мания. Еда как мечта, которой Чуня не изменяла никогда.
…Предлагаем вам старинный рецепт приготовления блюда из курицы Елены Молоховец – курица фаршированная. Вкусное блюдо, несложное в приготовлении, вам понравится. Продукты для фаршированнной курицы:
1 курица (1,2–1,5 кг);
5 сардинок или 1 селедка;
половина белого хлеба (батона);
1 стакан молока;
1 яйцо;
1 ложка сыра;
петрушка;
3 ложки масла;
соль.
Нафаршировать курицу можно следующим фаршем: 5 сардинок или 1 селедку истолочь в ступке с ложкою масла, положить половину белого хлеба (батона), намоченного в молоке и выжатого, вбить 1 яйцо, всыпать 1 ложку тертого сыра, ложечку мелко рубленной петрушки, протолочь все вместе. Вымыв и натерев курицу внутри и снаружи солью (беря по 1 ложечке на 400 грамм курицы), нафаршировать фаршем, зашить, положить на небольшой противень, смазать курицу маслом, подлить 2–3 ложки воды и поставить в горячую духовую печь. Когда кругом обжарится, уменьшить жар и поливать стекшим соком каждые 10 минут.
Я не знаю, понравилась бы Чуне курица с селедкой (ей вообще никакой человеческой еды нельзя), но больше всего Чуня любит то, что ее не касается. Моя подруга однажды пришла с гостинцами и бутылками (мы собирались пировать), погладила скачущую Чуню, поставила пакеты с едой, чтобы разуться, – так Чуня залезла мордой в сумки и в считаные секунды разорвала полиэтилен на куриной тушке, вцепившись ей в бок.
Чуню оттащили, конечно, но ее охотничий азарт тогда меня поразил. Так же однажды она надкусила и пакет сливок.
В романе Чернышевского «Что делать?» (столь нелюбимом советскими школьниками в мое время) есть памятное про эту еду: жирную, белоснежную и царскую. Сливки очень любила Вера Павловна. Кажется даже, что это любовь самого Чернышевского: немного кривая, жалкая, но, как любая настоящая любовь, трогательная.
Вот она и выходит к чаю, обнимает мужа: «Каково почивал, миленький?», толкует ему за чаем о разных пустяках и не пустяках; впрочем, Вера Павловна – нет, Верочка: она и за утренним чаем еще Верочка – пьет не столько чай, сколько сливки: чай только предлог для сливок, их больше половины чашки; сливки – это тоже ее страсть. Трудно иметь хорошие сливки в Петербурге, но Верочка отыскала действительно отличные, без всякой подмеси. У ней есть мечта иметь свою корову; что ж, если дела пойдут, как шли, это можно будет сделать через год.
У Чуни тоже есть мечта: когда-нибудь все-таки до сливок дорваться и пакет картонный до конца разорвать. Или вынуть из помойки выброшенный туда заплесневевший помидор. Или украсть настоящую говяжью котлету. Чтобы быть как стремительный Лев Толстой.
…Еще в молодости Лев Толстой дал себе восторженный зарок, что будет воздержанным в питье и еде. Но прошло всего два года, а Лев Николаевич уже признался, что стал переедать. Здоровый аппетит, к слову сказать, никогда его не покидал, даже в старости. Наблюдавшая за ним во время многих обедов Александра Андреевна Толстая «всегда находила, что он кушает, как проголодавшийся человек, слишком скоро и слишком жадно». Ну а однажды он даже обидел едой Бога.
Это был тот период в жизни Толстого, когда Лев Николаевич ревностно постился, соблюдал все предписания. И вдруг одним прекрасным днем, когда все сидели за столом в Ясной Поляне, Лев Николаевич обратился с неожиданной просьбой «подать котлет».
Все ахнули, но воспротивиться не посмели.
– И больше мне постного не заказывай, – сказал он Софье Андреевне, которая никогда не знала, чем в следующую минуту удивит ее муж. На этом Толстой закончил свое постничество.
Я ездил однажды выступать в Ясную Поляну (без Чуни). И там в одном кафе было меню, полностью составленное из блюд по рецепту Софьи Андреевны (все-таки она была хорошей хозяйкой). Например, «Картофельный салат с томатами».
Очистить, отварить в соленом кипятке картофель. Остудить, нарезать кружками. Взять сырых помидоров, нарезать кружками, сливая сок; уложить в салатник рядами: картофель, помидоры и щипаный испанский или русский лук. Заправить соусом: две ложки горчицы, две ложки какого угодно масла, две ложки уксусу (крепкого), соли, немного сахару или перцу.
И в конце написано:
Выдать: 6–7 картофелин, 1 луковицу, 6–7 помидоров, зелени на соус.
Мне нравится это «выдать».
Чунина же каша готовилась в свое время куда как проще. Сварить три пакетика гречки до разваренного состояния, слить воду, пакетики разрезать, высыпать содержимое в плошку; добавить ту- да банку собачьих консервов и размешать. Все.
И никаких сырых куриц и никаких сливок.
Чуня и щи. Чуня, ищи. Чуня, ищи-ищи.
А вчерашней весенней ночью мне снова показали кошмар. Как полагается, многоступенчатый. Когда ты, переходя из одной комнаты сна, попадаешь в другую и не знаешь, какая лучше, потому что все гадко, все страшно, все хуже некуда.
Есть такие сны, которые долго не можешь стряхнуть. Даже проснувшись и встав на три минуты с кровати, всего сторонишься: темного провала двери, ночной, увеличенной темнотой кухни, угла стола. Сны эти липкие. Сны тебя пачкают. Сны тебя ждут.
– Это все сон, сон, – говорили нам в детстве. – Перевернись на другой бочок.
Но мы-то знали: все, что есть сон, все уже кому-то показали в этой жизни наяву. Нас не обманешь. (Вот и чудовище из сна вдруг косило взглядом, поднимая неумолимую мерзкую морду: «Нас не обманешь». Что еще страшнее того, что твой план побега рассекречен?)
– Тотоша, ты тошнотворный. И твои калоши пахнут страхом.
Хе-хе. Страшный сон с внутренними чудовищами, которые не обещали, что если они внутренние, то, значит, твои. Они отдельно. И это самое страшное. Стряхнул сон: сон уполз, где-то там, непонятно где, свернулся, ждет.
Плачут Тотоша с Кокошей:
– Папочка, ты нехороший —
Даже для глупой Овцы
Есть у тебя леденцы.
Мы же тебе не чужие,
Мы твои дети родные,
Так отчего, отчего
Ты нам не привез ничего?
Но папочка еще вернется. Не плачьте, дети. Ваш папочка всегда к нам рано или поздно возвращается.
«Интересно, что покажут сегодня?» – говоришь ты себе перед сном и тут же засыпаешь. И снятся тебе перезвон колокольчиков, большие ожившие цветы, красная морда огромного животного. Слушай, Чуня, я расскажу тебе сказку.
…Младенец открыл глаза и увидел люльку. Люлька была ярко раскрашена. Наверное, аляповатыми цветами, плоскими яблоками или диковинными зверями. Может, там был даже нарисован конь. Младенец смотрел на коня, зверей и цветы и не плакал. Хотя очень хотелось. «Завозишься в колыбели… и уже к горлу подступает – реветь, реветь надо», но зазвенят повешенные над колыбелью музыкальные палочки, заиграет роспись яркими цветами – «и кончены все страхи».
Младенец вырос и стал художником. Люлька помогла.
По крайней мере, так утверждал сам выросший в художника младенец.
Если бы эта люлька сохранилась, она бы многое ему самому объяснила: «Как я вижу мир и почему я вижу мир именно так». Так утверждал потом художник Петров-Водкин. (Я разве не сказал, что младенца звали Кузей?) Но и на этом чудеса не кончились.
Есть завиральная идея, что Кузьма Сергеевич Петров-Водкин написал в образе самого своего известного мальчика, купающего красного коня, гимназиста Владимира Набокова.
Дескать, приезжал Петров-Водкин на этюды на берега реки Оредеж (правда, без всякого старорежимного твердого знака на конце), той, что течет под Санкт-Петербургом, а рядом как раз была усадьба Набоковых с радостным ярмарочным названием Рождествено.
Вот они там и встретились.
Это было бы, конечно, просто потрясающе. Если бы так и было на самом деле.
С серого севера
вот пришли эти снимки.
Жизнь успела на все
погасить недоимки.
Знакомое дерево
вырастает из дымки.
Вот на Лугу шоссе.
Дом с колоннами. Оредеж.
Отовсюду почти
мне к себе до сих пор еще
удалось бы пройти.
Так, бывало, купальщикам
на приморском песке
приносится мальчиком
кое-что в кулачке.
Все, от камушка этого
с каймой фиолетовой
до стеклышка матово —
зеленоватого,
он приносит торжественно.
Вот это Батово.
Вот это Рождествено.
Вы обратили внимание, что после первых двух строчек можно поставить скобки и как бы «проглотить» в них все оставшееся стихотворение – до слов «вот это Батово»? Потому что все в средней части – это как бы только уже расшифровка, всплывшая картинка, воспоминания. В сущности, сон.
С серого севера
вот пришли эти снимки.
Вот это Батово.
Вот это Рождествено.
Как будто действительно пришли эти приветы с туманного берега реки. Ничего прямо рядом с селом Вникуда.
Чуня никогда не видела Петрова-Водкина, не читала Набокова, но иногда, когда она спит, она взвизгивает во сне. То ли ей снятся огромные цветы (черно-белые), то ли она там, во сне, встречается с диковинными зверями, то ли видит сон про коня и мальчика. О том, как младенец смотрит на коня, зверей и цветы и не плачет.
Все знают, какой был вздорный и странный Павел I. Самое известное – это хроника его законодательных актов за 1799 год.
2 апреля – запрещение носить тупей, на лоб опущенный.
6 мая – запрещение дамам носить через плечо разные цветные ленты наподобие кавалерских.
17 июня – запрещение всем носить широкие большие букли.
4 сентября – запрещение немецких кафтанов и сюртуков с разноцветными воротниками и обшлагами, но чтоб они были одного цвета.
28 сентября – чтоб кучера и форейторы, ехавши, не кричали.
28 ноября – запрещение синих женских сюртуков с кроевым воротником и белой юбкой.
Бедный Павел. С другой стороны, я его могу понять. Про кроеный воротник и белую юбку врать не буду, но Чуне тоже многое что запрещено. Ей нельзя лаять, когда я сплю. Нельзя воровать из помойки. Нельзя бросаться на детей.
Лает, ворует, бросается.
Однажды она сорвалась с поводка и летела как пуля (черная, низко стелющаяся торпеда) к соседскому громадному псу, которого вывел хозяин. Всем было смешно, кроме меня и пса. Когда я подбежал, Чуня бросалась как обезумевшая и пыталась вцепиться кобелю в глотку. Пусть Чуня ничего не боится, но мы с Павлом I за нее боимся.
Один мой товарищ когда-то рассказал:
– Проснулся в тревоге. Стал вспоминать, что снилось. И вспомнил. Снился замерзший, покрытый льдом и снегом серый город. Я на велосипеде и в какой-то длинной шинели. Знаю, что обязан ехать куда-то, но мне страшно не хочется. И тут я осознаю сразу, как бывает часто во сне, что я солдат немецкой армии времен Второй мировой, и ехать мне надо на восточный фронт. И потому такая тоска.
Это они, мистические любовники страха, в нашей сонной голове шевелятся. Павел I, уже упомянутый, тоже ведь все прусское любил. Не напрасно. Прусское, прыскать, трусить, прусак.
Как ему спалось в его императорской спальне? Кто бы его защитил, кроме родной собачки? Кто бы залаял на стремительные шаги?
Не бойся, и они меня не пожалеют
(а мог ли Павел сам себя бояться,
и нужно ли своих любовников бежать).
Со мной, как со страной, ни пить нельзя, ни спать,
но может ли страна царапать и кусаться,
когда ее приходят убивать?
И сегодня ночью ко мне опять, как к Павлу I, пришел страх.
Я лежал с собакой, убранной под одеяло, сам лицом к стене, и вдруг мне показалось, что в темноте кто-то стоит, молчит и смотрит на меня.
Это был вздор.
Если бы кто-то стоял и смотрел на меня, пусть даже самый нереальный и призрачный, собака бы выкрутилась из-под одеяла, как яростный волчок, и бросилась бы защищать меня – меня и свое звание дурной собачки (Чуня совсем безголовая и поэтому отважна, как бультерьер, я уже говорил).
Но собачка спала свои положенные 23 часа в сутки, а я совершенно отчетливо чувствовал чей-то взгляд.
И тогда я стал думать о природе страха.
Когда я был маленьким и спал в одной комнате с сестрой и прабабушкой, я часто ощущал это нечто – Того, Кто Стоит За Спиной. Это был не бог, не колдун, не домовой и не призрак. Это было что- то совсем личное. И от того неизбежное.
От него был только один шанс избавиться: не поворачиваться. Одеяло, которым я был укрыт по самый затылок, было магическим заслоном и спасением. Я до сих пор не понимаю, что такого охраняющего было в том одеяле, но защита была.
Тикали часы, прабабушка что-то бормотала во сне, а Тот, Кто Стоит За Спиной, стоял и не уходил.
Их слишком много бродит в голове,
но это не они, точнее не вполне.
Когда-нибудь они меня задушат
(они всегда, ужасные, с душком),
их теплые, их маленькие души
в такие ночи – бух, бабах, как гром.
Мысль, что никто не может стоять в комнате, где спит чуткая прабабушка и раскинувшаяся на своем диване сестра, не приходила мне в голову. Это были наши счеты. Того, Кто Стоит За Спиной, и меня. Бабушку и сестру это не касалось. Никого же не касается чужая смерть. И чужой гость.
Тикали отсутствующие часы, а я был весь в воспоминаниях.
– Ты долго еще будешь думать о другом, а не обо мне? – спросил меня голос. – Обо мне, стоящем у тебя за спиной.
Я повернулся в темноту комнаты – и там, разумеется, никого не было.
И тут собака залаяла.
Чуня слепнет (я лечил ее пять лет от «синдрома сухого глаза», а потом врач Вера Владимировна сказала, что с синдромом все хорошо, его нет, зато есть старческая слепота), Чуня глохнет (особенно ко- гда не хочет слышать то, что не хочет слышать), Чуня даже недавно почему-то в первый раз за всю свою жизнь не вышла на звонок домофона (видно, крепко спала, я даже проверил, не померла ли; нет, не померла), Чуня не в себе, меня зато цепляют вещи. То ли пытаются удержаться, то ли хотят удержать.
Вот недавно. Подошел включить компьютер, включил его, пошел прочь – круглая ручка выдвижного ящика письменного стола захватила прореху на джинсах, рванулась за мной, оказался привязанным. Прореха расползлась еще больше. Вещи не лгут. Цепляются за тебя, не дают уйти.
Двадцать три года назад у меня умирала бабушка: инсульт. (Она Чуню так и не увидела: я завел ее, когда переехал в бабушкину освободившуюся квартиру, и то лет через десять.) Я пришел к ней в больницу и не знал, что говорить. Я каждый день приходил, и каждый день не знал.
– Что так просто сидеть? – сказала в один из этих солнечных дней раздраженная тетка (она пришла навещать свою разбитую инсультом родственницу). – Помыть ее надо! Надо принести шампунь, растворить в воде, взять губку, помыть, потом протереть другой губкой.
Я не знал, как я могу мыть свою бабушку. Да она бы и не позволила. Бабушка была профессором, выпустила в советские времена книгу (тут важно, что в советские: тогда книги абы как не выходили), книга сразу стала бестселлером в области туберкулезной рентгенологии и быстро пропала из продажи. Но и без всякой книги к бабушке было не подступиться, у бабушки был ужасный характер: она могла так коротко сказать обидное, что ты потом помнил обиду долгие годы. «Что я тебе сказала? Почему вы такие обидчивые?» – спрашивала тогда она. Прошли годы, а многие свои обиды я помню до сих пор.
В общем, бабушке мы наняли медсестру. Чтоб она ее мыла, приходила несколько раз в день, следила за ней.
– М-м-м-м-м, – говорила бабушка. – М-м-м- м-м-м.
– Баб Саша, чего ты хочешь? – спрашивал я. – Принести чего-нибудь в следующий раз? Может, ты хочешь йогурт?
«Иди!» – говорила бабушка жестом. Одна рука у нее двигалась.
Бабушку раздражали наши жалкие потуги. Ей было досадно, что у нее отняли ее дар: говорить неприятное. Бабушка хотела умереть.
И однажды я к своей бабушке опоздал, как потом опоздал и к ее смерти: я только вернулся в тот последний день домой от нее, а мне позвонили и сказали, чтоб я ехал обратно. Но сейчас она еще была жива – мне надо было перед больницей заехать в одно место, забрать книгу. Евгений Евтушенко как раз выпустил толстенный том «Строфы Века». В него вошли 875 авторов. Был среди этих 875-ти и я.
Ну вот я и приехал, нагруженный толстым томом и еще какой-то чепухой, вошел в палату, задал дежурные вопросы (с неестественно оптимистичным лицом), бабушка что-то промычала, а так как говорить с неговорящим человеком трудно, я сказал, чтоб как-то занять паузу: «Вот ездил забирать книгу. Евтушенко меня опубликовал. Смотри, какая толстая! Прямо гроб».
О проекте
О подписке