Читать книгу «Литература как жизнь. Том I» онлайн полностью📖 — Дмитрия Урнова — MyBook.


Искать издателя помогала мне профессор Анна Балакян, ещё один партнер по Двусторонней Комиссии, заведующая кафедрой сравнительного литературоведения в частном Университете Нью-Йорка, она же ещё в 1983 г. пригласила меня прочитать спецкурс «Литература и критика». Издатель Джордж Бразильер, с которым меня познакомила Балакян, возглавлял им же основанную фирму, в названии которой значилось – «Независимое издательство». Вскоре я получил мой текст обратно с коротеньким письмом: «Я решил не печатать этой книги». «Бразильер, может, и не читал моей рукописи?» – спросил я у Каллаура. «Нет, – ответил Костя, – он отказался печатать, именно потому что читал». Мой мемуарный опус отвергали одно за другим университетские и коммерческие издательства, и в подражание Джеку Лондону и Скотту-Фитцджеральду, а также литературным образцам, Мартину Идену и Адриану Молу, я коллекционировал отказы. Отказы обычно объяснялись переизбытком изданий о России, их действительно появилось немало, однако не моего уклона.

«Не возьмём», – получил я очередной отказ от редактора почтенной бостонской издательской фирмы, с которой связи у нас по линии Двусторонней Комиссии были установлены в советские времена. Тон, каким редактор, настроенный ко мне благожелательно, произнес «Не возьмем», давал понять, что дело не в стилистических погрешностях и не в композиционной рыхлости. Спрос на перестройку, производству палки в колеса совать не станешь. «Не отчаивайтесь. Желаю удачи!» – ободрил меня редактор, возвращая рукопись. Издательств в Америке предостаточно, однако от американца, знающего мир печати и прочитавшего мой текст, я получил письмо: «Ни один издатель публиковать этого не станет». Мнение было авторитетным, и я перестал рассылать заявку, пытался выпустить за свой счёт, внес аванс, но фирма прогорела и аванс не вернули. Машинопись по экземпляру я отправил хорошим знакомым. Это – профессор Н. В. Рязановский на кафедре истории в Университете Калифорнии Отделение Беркли, и строительный подрядчик, книжник-коллекционер, основатель библиотеки своего имени Ирвин Т. Хольцман (Блумфилд Хиллс, штат Мичиган). Послал и в Россию моему бывшему аспиранту Айдыну Джебраилову. Айдын, получив степень кандидата филологических наук, расширил квалификацию и стал видным юристом.

Расходясь с преобладавшими воззрениями на события в нашей стране, я старался, как мог, выразить свою точку зрения, что редко, но удавалось. С лекцией, на этот раз о литературе, о том, какую роль она играла в СССР, меня, по рекомендации Анны Балакян, пригласили выступить в государственном Университете штата Нью-Йорк. Мероприятие проводил профессор Николай Ржевский, и если лекцию в Колледже Нассау слушали целый вечер, то в Университете штата Нью-Йорк говорил я всё утро до обеда, и дело не в том, как я говорил, а в том – как слушали, интересуясь происходившим у нас. Приглашали и в школы, после одного из выступлений я услышал упрек: «Ребята просто хотели порадоваться наступлению демократии в России». Сказанное мной испортило им настроение.

Полемику со Львом Аннинским, моим университетским соучеником, напечатал Алексей Бархатов, главный редактор журнала «Лепта». Выходивший в колледже Хантер в Нью-Йорке журнал «Полемист» (The Polemicist), а также Nassau Review Колледжа Нассау распечатали переработанный вариант «Наблюдений (впечатлений?) потерпевшего» – «Признания одного из бывших, советских». Редактор «Полемиста» Джон Шеррилл (John Sherrill) выправил мой английский, но содержания текста не трогал. Не вмешивался и редактор Nassau Review, профессор Пол Дойль (Paul Doyle), он же, однако, сообщил, что публикации многим не нравятся. Неудовольствие было выражено, когда для курса «Как писать мемуары» отпечатали в качестве пособия мои «Признания» (Confessions of a Soviet Survivor. Printing Department of Nassau Community College, 2003).

Студенты читать моей брошюры и не думали, они были готовы писать о себе, читать о других не хотели, один из студентов мне так и сказал: «Знаете, профессор, писать я могу, а читать как-то не получается». Мои студенты меня научили многому, чего я себе и не представлял. Но на курс помимо студентов записались вольнослушатели зрелого возраста, они, за единственным исключением, брошюру мне вернули с объяснением: «Этого курса я слушать не буду».

В методику американского преподавания входят сократические диалоги, но спорить со мной никто, как видно, не собирался. Мои несостоявшиеся вольнослушатели, судя по всему, избегали схваток того полемического накала, о котором в 1920-х писала Вирджиния Вулф. Нашу манеру дебатировать она сравнила с шумным говором людей, теснящихся в комнате и без малейшей сдержанности рассуждающих о своих переживаниях[9]. То было немыслимо во времена Вирджинии Вулф, но нервы люди Запада берегут по-прежнему.

В России специалистка по американской литературе, переводчица, друг нашей семьи, Татьяна Алексеевна Кудрявцева предложила брошюру в московский журнал «Знамя», где я когда-то печатался, однако на этот раз дело не выгорело, сослались на трудности перевода, а на мой пересказ по-русски и вовсе не откликнулись. Перевод «Признаний» был из номера в номер опубликован московской газетой «Слово» (ноябрь, 2005 г.), сделал перевод главный редактор, журналист-международник Виктор Линник. Брошюру я послал ему в память о наших с ним странствиях по линии Общества Дружбы с зарубежными странами. Перевод Виктор сделал без моего ведома, но, по мнению моей жены, перевод получился лучше оригинала.

Мои соученики с одной скамьи Московского Государственного Университета Софья Митрохина, Марина Ремнева, Лев Скворцов, Татьяна Скорбилина, Ираида Усок сумели издать два сборника наших воспоминаний[10]. В сборниках я принял участие и в дальнейшем стал писать по-русски, всё больше отклоняясь к литературе. Сдвиг отразился в названии моего текста, лейтмотивом стало поглощение жизни литературными интересами.

Ещё один университетский соученик, поэт и публицист, автор двухтомных воспоминаний о нашем с ним времени, Станислав Куняев, ставший главным редактором «Нашего современника», поместил в журнале главы моих воспоминаний[11]. Стас – на курс старше меня, связывала нас эстафета. Тренированный Стас бежал быстро, я – медленно, сопровождавшие колонну мотоциклисты просили: «Поднажми, а то у нас моторы глохнут». Неужели не нашли кого побыстрее защитить честь филологического факультета? Выбора не существовало, факультет был силен слабым полом. Дотягивал я до другого «Стаса», Станислава Рассадина, тоже спортсмена, будущего критика-шестидесятника, передавал эстафету ему, два Стаса наверстывали мной упущенное. На последнем этапе выводил нас вперед единственный среди филологов бегун-чемпион Даль Орлов, ставший известным кинокритиком. С умыслом называю имена, которые сделались громкими и воспринимаются по-разному в противоборствующих лагерях: будущие литературно-политические противники студентами стремились к общей цели.

После некоторого перерыва вернул меня к литературно-общественной жизни ставший главным редактором «Вопросов литературы» Игорь Шайтанов, у которого лет сорок тому назад я оппонировал по диссертации. Игорь поместил мою статью мемуарного характера и сам написал к ней лестный врез. Вел статью редактор Сергей Чередниченко, в тексте не изменил ни слова[12]. Однако следующая попытка вспомнить прошлое не удалась. «Вестник МГУ» стал требовать изменений, упраздняющих смысл мной написанного, такой цензуры я не ожидал. Оковы пали, темницы рухнули, свобода дарована, но томившиеся под гнетом цензуры официальной цензуруют самих себя и – других. Раньше нам официально указывали, что льзя и нельзя, теперь взялись править по личному произволу. Советский литературный мир пронизывала групповщина, но над редакциями существовала верховная власть, можно было обратиться хотя бы с надеждой на апелляцию. В рыночных условиях, когда с шапкой по кругу обошёл я редакции, оказалось, что издания одного уклона составляют картель, или, как определил Ф. Р. Ливис, organised culture, союз творческого согласия и взаимной апологетики. Пришлось прибегнуть к самиздату (см. Приложения).

Возможность высказаться о перестройке я впервые получил в 1987 г. на собрании сотрудников Института Мировой литературы, когда обсуждался доклад М. С. Горбачева на Съезде КПСС. «Фальсификация известных нам принципиальных положений» – смысл моего выступления. Меня попросили изложить свои соображения, что я и сделал, текст был отправлен в Киевский Райком. По существу то же самое я изложил год спустя на совещании представителей интеллигенции в Академии политических наук. Вел совещание «прораб перестройки» Александр Николаевич Яковлев, Секретарь ЦК КПСС. На совещании присутствовала сопровождаемая кортежем консультантов Раиса Максимовна Горбачева. На мое выступление откликнулся один из её наперстников, драматург, автор политических пьес Михаил Шатров, он по моему адресу произнес одну фразу: «Всё это – чепуха». Не мне судить о своем выступлении, но мой оппонент просто отмахнулся от сказанного, не затрудняясь оправданием искажений ленинских слов, какие сам же цитировал в исторической драме о революционных временах (см. Приложения).

Вспоминать я начал, как только советское время истекло. От первого к окончательному варианту моего мемуарного текста миновала четверть века. Мнения мои за те годы не изменились – уточнились. О чем, начиная с выступлений в Университете Виргинии, говорилось в настоящем и даже в будущем времени (о Борисе Ельцине: «манипулируемый манипулятор»), стало прошлым. Уже не требуется доказывать того, что составляло предмет догадок и дебатов. Появились исследования о том, о чем мне высказываться можно было лишь предположительно. Кричать «Я первый сказал “Э!”» нелепо, но если я предлагал «надо бы изучить» и «хорошо бы выяснить», а с тех пор оказалось изучено и прояснилось, почему не сравнить, насколько продвинулось понимание происходившего? Вспоминая мои времена, нигде не утверждаю, будто понимал, что сделалось понятным лишь сегодня. Нельзя и упорствовать, если удалось узнать и понять больше того, что знал и понимал раньше.

… Киев 60-х годов: в столицу Украинской ССР мы с Ученым Секретарем ИМЛИ Александром Мироновичем Ушаковым поехали на конференцию, побывали у его приятеля, литератора Николая Николаевича с многозначительной фамилией Булгаков, и о чем бы ни начинали разговор, Н. Н. прерывал нас: «Вы не представляете, что здесь творится! Не пред-ста-вля-ете!» С жаром и даже ужасом русский киевлянин принимался рассказывать о самостийном национализме. «Собираются и поют, поют кобзари. Вы бы послушали, что они поют!» – распалялся Николай Николаевич. А мы слушали его и – не вслушивались. Когда это было! Однако услышанное не забывалось: происходившее не позволяло забыть. Уже нельзя было не вслушаться, когда в 80-х годах от директора ИМЛИ Г. П. Бердникова, который некогда был литературным консультантом Брежнева, я услышал: «Не удержать!». Георгий Петрович шел с какого-то совещания, и красноречивее им брошенного слова говорило выражение его лица, предвещая не реформы, а распад.

Время коснулось литературной полемики, в которую я оказался вовлечен с конца 1950-х годов. В первоначальных вариантах мной написанного спор шёл с оппонентами здравствующими, и тон полемики в ожидании ответных ударов был задирист, однако от варианта к варианту всё чаще приходилось снижать накал, меняя глаголы настоящего времени на был и была. Уходили литераторы, которых я знал, читал, с которыми соглашался и спорил. «Нельзя полемизировать с покойниками», – упрекнул меня хороший знакомый, которого я просил прочитать часть рукописи. Дело не в личностях – полемика принципиальная. Отстаивая свои принципы, я, как правило, имена моих оппонентов считал нужным опустить, либо обозначил литерами. Исключения сделаны в одном-двух случаях, когда без имен теряется смысл полемики. Не настаиваю на своей правоте, говорю о пережитом, о том, что понял, насколько был способен понять ставшее историей.

«Рассказы, хранящиеся в том мешке,

откуда их извлекают причуды памяти».

Бальзак.

Родившиеся в середине 1930-х годов, мы росли среди ветеранов революций 1905-го и 1917 г. Завершились революции упразднением Имперской России и возникновением Советского Союза, в котором я, сверстник Сталинской Конституции 1936 г., родился и жил до развала государства, называемого социалистическим. С детских лет слушали мы стариков, они в отношении к своему прошлому находились в положении, какое история уготовила нам, пережившим крах СССР.

«Участник двух революций» – так называл себя мой Дед Вася, имея в виду 905-й год и Февраль 17-го, в Октябре того же года он ушёл, это я еще школьником от него услышал. «Как ушёл? – спрашиваю. – Куда?» – «Почувствовал, что надо уходить и ушёл» – был ответ[13]. Моё сознательное время едва начиналось, и я был неспособен себе представить, как можно отрешиться от жизнедеятельности. Поворот исторического колеса заставил пережить то, о чем приходилось слышать или читать. Конец моего времени был тем чувствительнее, что деду в 17-м году исполнилось тридцать пять, а мне в 92-м стукнуло пятьдесят шесть, на пути, как говорится, с ярмарки. Глядя на спускающееся красное полотнище, я, если сказать словами Бальзака, «утратил сознание своих движений». Вроде бы шёл, зная, куда и зачем иду, вдруг цель движения исчезла, угасли стремления, нет потребности двигаться, и на меня повеяло «ветерком несуществования»[14].

«Каждый из нас по-своему лошадь», – сказал поэт, очевидно, имея в виду участь диккенсовской клячи: вперед её толкает колымага, которую она же и везёт. В молодые годы сидевший на облучке и державшийся за вожжи, знаю, как бывает: лошадь берет на унос, летишь вверх ногами и волочишься, словно Ипполит, на вожжах. О распаде «упряжки», в которую были мы впряжены и которая нас же поддерживала, сигналил никнувший флаг моей страны. Однако спустя некоторое время поймал я себя на мысли, что охватившего меня ощущения бесцельности и беспочвенности стараюсь не чувствовать, будто переживания и не было. Это – не причуды памяти, это уловки, попытки подогнать прошлое под настоящее, самообман. Непредвзятая аберрация возникает у каждого. Помнишь, как сейчас, но причуды памяти играют шутки, меняя порядок событий. Другое дело уловки, искажение намеренное, когда, словно следуя Марку Твену, вспоминают, чего и не было. Американский юморист, вспоминая небывшее, шутил, мои современники всерьез наводят ретушь, не вспоминают, а выдумывают свое время. Можно пересматривать представления ушедшей эпохи, нельзя навязывать прошлому разочарований позднейших, подвергая память ретроспективной обработке, как выражался Троцкий.

«Наступает время, когда всюду видят следы явлений,

которые лежали под носом, но в силу слепоты суждения их не замечали».

Маркс.

Вероятно и обратное: глядя на прошлое из другой эпохи, перестают видеть, что видели как современники. С глаз спала пелена, избавились от слепоты суждения, узнали о своем времени, чего не знали, и это произвело в сознаниях такую перетряску, что многие забыли самих себя. После войны кричали: «Сталину – ура!». «А я не кричал», – сказал при мне старший современник. Он оглянулся вокруг, словно хотел удостовериться, нет ли рядом свидетелей 40-х годов. Меня в расчёт не принял, очевидно полагая, что я слишком молод, чтобы помнить те времена, а я всё же успел услышать, как он кричал[15].

В советское время козыряли причастностью к революции, сейчас о том, что за антисоветизм царил у них в семье, рассказывает потомство советской элиты. Многие, спохватившись, вспомнили, что они совсем не те, за кого они себя выдавали. Мой бывший пионервожатый оказался потомком славного купеческого рода и выпустил историю своего семейства. В его книге я искал страницы, где было бы сказано о том, что я слышал от тетки моего духовного наставника: их предок, лицо историческое, в эмиграции будто бы стал фашистом. Но в хронике наследника семейных преданий ничего сказано не было – факты профильтрованы.

Есть предлагающие груз прошлого сбросить и «перевернуть страницу», словно что было, то ушло, а нам до того дела нет, начнем с чистого листа. Но перевернуть страницу не значит перечеркнуть страницу и забыть, что там написано, ведь нам завещано строк печальных не стирать.

Появились правдолюбцы, которые, пробираясь наверх, оказывается, лгали, чтобы, провозгласить правду: люди, наделённые ложным сознанием, согласно Наполеону и Марксу, идеологи, у них голова наполняется, как пузырь, новым газом, их сознание вроде аэродинамической трубы, через которую туда-сюда проносятся с шумом нагнетаемые воздушные потоки. Пустоутробие – так Михаил Лифшиц, «ископаемый марксист» (по словам Солженицына), определял суть арривистов, всегда активных и вечно преуспевающих, справляющих именины и на Антона, и на Онуфрия.

«Внутреннее освобождение вызывается тиранией извне,

и чем сильнее официальный нажим, тем энергичнее умственное раскрепощение».

В. О. Ключевский (перевод с английского).

Историк имел в виду описанный в «Былом и думах» расцвет русской мысли при неудобозабываемом Николае «Палкине». Во времена советского прижима (мои ровесники не дадут мне соврать) наши сознания работали достаточно свободно, чему поражались иностранцы, если им удавалось попасть на «кухонные посиделки». Внешняя свобода предоставила простор своеволию. Фальсифицируя историю, обличают тех, кто прежде искажал прошлое. Месяцы, недели, даже дни разделяют эпохи, и немыслимое вчера, сегодня становится всеобщим, вроде разговоров о ленинской либеральности в противовес сталинской строгости. Между тем намёки будто бы на Сталина выискиваются, где намеков и не могло быть. Во время войны спектакль по пьесе «Король-паук» оформляла моя мать[16]





































...
5