Вокруг быстро прибывала вода, колеса буксовали. От испуга все попрыгали за борт, оказавшись по пояс в ледяной воде.
– А ну-ка, скидавай вещи, скотобаза, – заорал из кабины шофер, – сейчас потонем все к хренам собачьим.
– Ох, ведь дристанул-то малый, – зло сплюнул справа от Аркаши какой-то мужик. – Боится под трибунал попасть, сволочь криворукая.
– Язык попридержи, – сквозь зубы ответил ему трясущийся от холода Натан Залманович, – на этих машинах каждый день сотни жизней спасают. А кому баранку крутить? Все давно на фронте. Вот и берут…
– Я чё сказал, живо вещи за борт! – снова закричал шофер.
Люди, плача, полезли в кузов выкидывать свой нехитрый скарб – то единственное, что смогли вывести из блокадного города.
– Ну а ты, пархатый, фигли стоишь? Вещи скидывай, – шофер вылез из кабины и теперь смотрел, насколько глубоко они застряли, – глухой что ли?
– У нас только вещмешки, – глухо ответил отец.
– Не нажил, значить? – Водитель хмыкнул. – Тогда давай за борт берись и толкай, не стой как статуя.
Выбросив вещи, начали толкать. Проку от этого было не много: обтянутые кожей скелеты с трудом передвигались сами. Вытащить машину казалось для них непосильной задачей.
Но все же воля к жизни была сильнее слабости тела. Под стоны пассажиров и визг буксующих колёс – выбралась из полыньи.
Медленно двинулись в сторону далекой цепочки огней.
Вскоре мокрая одежда покрылась мелкими ледышками. Люди жались друг к другу, пытаясь хоть как-то согреться.
Беженцы в кузове молчали, сберегая тепло. Лишь рвано гремел в ночи мотор полуторки, да заупокойно завывала вьюга.
Через полтора часа их, полумертвых, выгрузили на станции Жихарево. Многие уже не могли идти, и работники эвакопункта на руках снимали людей с кузова, унося в бараки.
Несколько тел так и осталось лежать в грузовике, застыв, словно ледяные статуи. На них никто даже не оглянулся.
Москва, 1937 год
Его уже перестали бить. За эти несколько дней поняли, что бесполезно. Он упорно молчал и, несмотря на показания соратников, отрицал всё.
Единственный раз зло усмехнулся про себя, когда въезжали ночью в распахнутые ворота Лубянки: «А Сталин не обманул. Вернул-таки меня в Москву».
Главное – не знал, чего ждать еще. Арестованы все, с кем планировали заговор против спятившего тирана. Все, кому доверял и кого ценил.
Сам пыток не боялся, как не боялся и смерти. Но обидно было до слез, что так бездарно проиграна главная битва.
Еще с раннего детства – не видел иной цели, кроме карьеры военного. Армия была для него жизнью. И он сам был душой армии.
Он был – воплощение устава. Он был – воплощение тактики и стратегии. Он был – воплощение храбрости. Он был – командир, за которым беспрекословно шли даже на смерть.
И вот теперь, сидя в камере, напряженно думал: «Где же ты мог ошибиться, битый-перебитый маршал? Неужели это просто интриги Ежова? Но тогда откуда показания всех тех, с кем готовили переворот? Почему так точно угадано время ареста? Что вообще происходит?»
Ответов не было, начинал злиться на себя все больше и больше. Единственное, что его всегда раздражало, так это собственное непонимание поставленной задачи. Будто и не офицер, а деревенщина, не знающий с какой стороны за винтовку браться.
…Тот, кого звали великим учителем и вождем народов, был пьян. Такого не случалось уже много лет, он не позволял себе ни малейшей слабости, но сегодня…
Сегодня же отчетливо понял, что армии нет. Его руками уничтожен весь цвет командования, все те, кто пришли на волне революции.
«А что важнее: лояльность или сила?»
Налив еще вина, молча уставился в окно своей дачи. Охрана не одобряла, когда Иосиф Виссарионович отодвигал тяжелые шторы, хотя сам Сталин прекрасно понимал: организовать покушение могут лишь такие, как Тухачевский или Уборевич. Никаких неведомых «врагов народа» нет и быть не может.
«Скоро война. А ты, какие бы не пели трусливые лизоблюды панегирики, не Наполеон. И теперь остался лишь один выход – идти к дьяволу на поклон».
Привычно поискал на шее амулет и не найдя тяжело вздохнул. Затем, сняв трубку внутренней связи, приказал:
– Пригласите ко мне товарища Кнопмуса.
…В комнате у следователя Еремеева, доставившего его из Куйбышева, были плотно занавешены шторы. На столе – лампа с изогнутой ножкой – единственный источник света.
Но это не имело значения. На что тут смотреть? Везде одно и то же. Стол, два стула, шкаф, на стене портрет Дзержинского или Сталина, не более того. Разница лишь в мелких деталях.
Поэтому, пропуская мимо себя происходившее вокруг, просто уставился на выключатель лампы, сосредоточив все мысли на нём.
– Вы, я вижу, не слушаете меня, гражданин Тухачевский?
Он молчал.
Еремеев встал из-за стола, обогнул и присев на краешек, достал из нагрудного кармана кителя маленький листок бумаги. Показал арестанту. На нем было лишь одно слово, а вернее, имя: «Суламифь».
Насладившись ошеломленной реакцией, убрал обратно. Любой чекист знает, нужно ковать железо пока горячо. Маршал потёк.
И следователь, без паузы, наклонившись к лицу, глядя прямо в глаза Михаилу Николаевичу, зло зашипел:
– Неужели думаешь, гаденыш, что у нас нет против тебя методов? Мне сразу стало ясно, что побои бессмысленны, но начальство требовало. А я вот знаю, как заставить тебя говорить. Не веришь? Знаю, знаю.
Спрыгнув со стола, подошел к двери, открыл и крикнул:
– Заходите, гости дорогие!
Тухачевский обернулся. В комнату вошли трое рослых мужчин в форме и Она.
Она. Его жизнь, его душа, единственная, кого он любил всегда и ни разу не предал. Единственная, ради кого всегда шел вперед и побеждал.
Самая лучшая.
Самая-самая.
Доченька.
Светочка.
Попытался рвануться со всей своей медвежьей силой со стула, но мордовороты набросились на него и удержали. Сковали наручниками руки и ноги.
Все трое остались стоять наготове рядом, крепко сжимая бывшему маршалу плечи. А Еремеев подошел к его хрупкой, такой еще юной, доченьке и внимательно посмотрел на нее.
Затем взял девочку рукой за подбородок. По щекам ребенка катились слезы.
– Михаил Николаевич, а цветок то созревает, а? Не находите? Как думаете, вероятно, в целях воспитания стоит сейчас спуститься вниз, приковать вас к решетке, чтобы не буянили, а эти молодые люди объяснят Светочке все о настоящей любви. Как вам такая перспектива?
– Уведите дочь, тогда поговорим, – хрипло ответил.
– Вот и славно. Отпустите его и уведите ребенка, но ждите пока за дверью, вы можете понадобиться, – приказал следователь.
Затем повернулся к узнику:
– И о чем же вы хотели поговорить?
Дверь захлопнулась. Тухачевский сглотнул, и решился.
– Я подпишу все, что требуется.
– Нет, дорогой мой, всё не надо. Пока мне нужны лишь показания о подготовке переворота.
– Не было никакой подготовки. Но я уже сказал. Подпишу все. Что я немецкий шпион, что я готовил покушение на Сталина, что я убил Кирова, что я срывал пятилетку. Все, что хотите. Просто диктуйте. Одно лишь условие. Света должна быть освобождена.
– Вот этого гарантировать не берусь. По закону, как дочь врага народа, она будет сослана. Но могу обещать другое: ни на этапе, ни в лагере ее никто не тронет. Думаю, как человек умный, сами прекрасно понимаете, жизнь вам не сохранят, не смотря ни на какие показания. Поэтому, единственное что остается, так это верить мне на слово и точно следовать указаниям.
«Ну вот и все. Надеялся хоть честь сберечь. Не вышло. Эх, Серго, Серго, почему же ты не пошел с нами? Неужели не понял еще, что вчера – Мироныча шлепнули, сегодня – меня, а завтра и твой черед настанет. Ну ладно. Спасибо, что предупредил заранее, я был готов к сегодняшнему спектаклю. Теперь главное – моя малышка. Настало время предавать, настало время унижаться. Пусть. Пусть. Главное – она. Главное – дочь».
Еремеев подошел к столу, достал из ящика чистый лист бумаги, пододвинул Тухачевскому вместе с пером и чернильницей.
– Пишите.
– Что писать?
– Я уже сказал, пишите все об организации заговора.
– И я вам говорил, мне об этом ничего не известно. Но моя дочь у вас в заложниках, поэтому диктуйте что угодно, собственноручно все запишу и подпишу.
Следователь задумался. Выходило не так, как планировали с наркомом Ежовым, но ведь главное – результат? Побарабанив пальцами по столу, он, прищурившись, посмотрел на арестанта и решился.
– Хорошо. Пишите следующее…
ст. Жихарево—Вологда, 1942 год.
На станции Жихарево тех беженцев, которые еще могли ходить сами, распределяли по баракам. Перед этим вручали каждому буханку хлеба и котелок с горячей, обжигающей кашей.
Чудом выбравшиеся из ада люди с жадностью набрасывались на еду, с нетерпением спеша в помещение, прочь от трескучего мороза.
– Эй, новенькие, – кричали в бараке мужики, сидевшие у печки, – к огню-то с холода не лезьте, сосуды полопаются, кони двинете.
– Сволота, устроились где потеплее, место потерять боятся, – ворчали прибывшие, но в конфликт не вступали. Забирались на ближайшие свободные нары, чтобы продолжить трапезу. Ветра нет – и то счастье.
Аркаша ел и ел. Он чувствовал, что ему становится только хуже, но удержаться не мог.
– Сынок, пожалуйста, кушай помедленнее, – говорил дрожащим голосом отец, но сам при этом судорожно впивался цинготными зубами в хлеб.
Да и никто не мог остановиться.
Через несколько часов наступила расплата. И нужники, и снег вокруг бараков окрасились кровью. Началась повальная дизентерия от столь обильного для доходяг угощения. А нужно было отправлять эшелоны с беженцами вглубь страны, подальше от линии фронта. Но несчастные не могли даже дойти до состава. Кто-то уже умер, кто-то был слаб настолько, что не имел сил самостоятельно подняться. Измученные морозами, голодом, а затем и болезнью, люди все же погрузились в вагоны, и поезд отправился дальше, в сторону Вологды.
Аркаша сам дотащил отца волоком. Он даже не помнил, как ему это удалось.
Дрожали от слабости ноги, иногда кровь начинала течь под брюками. Не было времени дойти до туалета, эшелон готовился к отправке.
Наконец, оба с трудом забрались внутрь и почти сразу уснули.
Наутро, проснувшись в промерзшем вагоне, Аркаша обнаружил, что их попросту забыли снабдить дровами. Печка есть, а топить нечем. «Теплушка», в которой спасались тридцать душ, превратилась в «холодушку».
Вдобавок, никто и не думал в дороге кормить несчастных: дизентерийный состав как-никак, всё одно впустую продукты переводить.
Хотели попробовать собирать хворост во время стоянок, но не знали, насколько долго те длятся.
Ослабшие люди были бы не в силах добежать даже до ближайшего вагона, если состав тронется. А отстать от состава – верная смерть: ни продуктовых карточек, ни вещей, многие без документов.
Да и железнодорожные пути вокруг теперь стали девственно чисты – топлива не хватало, собиралось всё до последней ветки. Значит, чтобы достать дрова, нужно было уходить далеко от поезда.
Голодали. Замерзали. Засыпали – и не просыпались…
– Аркаша, – прошептал отец сиплым голосом, – ты не спишь?
– Не сплю, папа.
– Сынок, у меня спина примерзла, помоги.
Парень снял варежки и обмороженными скрюченными пальцами начал отковыривать отцовскую шинель. Ногти ломались, руки тряслись от слабости, но он упорно продолжал скрести костяшками наледь.
Наконец, со стоном отец отвалился от стены, с трудом подняв голову, и мутным взором обвел вагон.
– Почему тебе никто не помог? – прохрипел он.
– Наверное, спят все.
– Спят они… спят… как же… толкни вон того, – кивнул головой отец.
Аркаша, держась за стену трясущегося вагона, подошел к сидевшему на скамейке исхудавшему, с виду когда-то крепкому, мужчине. Голова его склонилась к груди, рот чуть приоткрыт. Казалось, ну что тут, просто задремал человек. Но изо рта не шел пар, хотя это ведь ни о чем еще не говорило…
Паренек потряс его как можно сильнее за плечо. Тот повалился на пол в той же позе, которой сидел, словно манекен из магазина. Еле успел отскочить в сторону, чтобы не придавило.
– Буди всех, – приказал отец, – тряси, проверяй, кто еще жив. Нам сейчас каждый нужен.
С трудом удалось растолкать какую-то женщину, и с её помощью дело пошло немного быстрее.
Через полчаса оказалось, что в живых в вагоне осталось пятнадцать человек. Они бездумно, равнодушно, словно куклы, сидели кто где.
Молчали.
Аркаша посмотрел на отца. Тот собрался, прокашлявшись, кивнул сыну.
– Товарищи, – обратился к выжившим Натан командирским голосом, как обращался к бойцам во время гражданской, как обращался к ополченцам, с которыми еще недавно оборонял Ленинград, – самое страшное уже позади. Мы вырвались из блокады. Теперь нам осталась самая малость – добраться до Мелекесса, не замерзнув.
Люди потихоньку стали собираться вокруг него.
– Дров нет, – продолжил он, – взять их неоткуда. Еды тоже нет. Что мы должны сделать? Для начала на ближайшей станции потребуем хоть какую-то пайку. Но учтите, можно только сосать её, чтобы растянуть на долгий срок. Да и есть нам пока нельзя, опять польется всё с кровью. Теперь так. Давайте те, у кого имеются силы, стащат умерших к дальней стенке. Там три трупа примерзли – не отодрать, туда остальных и сложим. Сами садимся вплотную друг к другу и пытаемся согреваться. Кто может – ходите, двигайтесь, это тоже должно помочь.
Хотя никто не назначал Натана командиром, но люди принялись за дело.
Вскоре удалось сложить тела в одном месте. Пока перетаскивали – и вправду немного согрелись.
Затем стали собираться кучками на узких нарах, отдавая друг другу тепло своего дыхания и тела.
На ближайшем полустанке Натан выпросил у коменданта для всех немного хлеба, взяли и за покойников.
Дополнительные пайки закопали в снег на полу вагона – замерзший хлеб сосать можно много дольше. Только потому и протянули до Вологды.
От Жихарево поезд полз почти восемь дней. К тому времени осталось одиннадцать человек: за пять дней с тех пор, как Натан взял на себя руководство, умерло лишь четверо. Но сам он был совсем плох.
Аркаша не знал, что делать…
Новосибирск, 1937 год
Это была ничем не примечательная войсковая часть. Высокий забор с колючей проволокой, будка КПП, тяжелые ворота.
Правда, сосновый бор, где стояла часть, местные обходили стороной. Не привлекали их ни зеленые поляны для пикников, ни россыпи грибов и ягод, ни зеркальной чистоты озеро неподалеку.
Что-то недоброе было в этом райском уголке. Шептались: пробуждается там по ночам само Зло.
Кто-то клялся, что видел патрулирующим периметр своего погибшего в гражданскую войну отца или деда, другие – что бродят по лесу древние люди, волосатые, на обезьян похожие и ухают будто бы прям почти по-человечьи. А известный всем забулдыга Семеныч на кресте божился: мол на песчаном берегу, в полнолуние, пили горькую Есенин с Маяковским, пели песни похабные, а как увидели его – к себе стали звать. Никто, конечно, не поверил, но с тех пор Семеныч до конца жизни «завязал».
Иногда за ворота въезжали тяжелые «паккарды» или «линкольны». На приступке у задних дверей стояло по охраннику в форме НКВД с автоматом, нацеленным в сторону от автомобиля. За открывавшимися воротами, перед уже подъезжавшей машиной, расстилалась заасфальтированная дорога, ведущая на огромный плац.
В любую погоду, в любое время года здесь было чисто убрано и – ни единой живой души.
Машина останавливалась у здания штаба. Предупрежденный водитель узнавал его по двум колышущимся по бокам алым знаменам. Вывесок на этом бетонном, сером, одноэтажном, с единственным окном, здании не было.
При входе посетителя охрана занимала пост у двери. Гость заходил и исчезал, иногда, бывало, на несколько дней. В таких случаях приезжала сменная машина с новым караулом.
А бывало и так, что привозили кого-то, одетого в маску, и уезжали, оставив его навсегда за толстой дверью, обитой серебристыми металлическими пластинами.
Здесь стояла плотная тишина, нарушаемая лишь тихим урчанием автомобильного мотора и шуршанием шин.
…Сегодня к куратору таинственного Хранилища прибыл тот, кого ближайшее окружение Сталина знало под фамилией Кнопмус. Положив руку на плечо встречающего, мягко произнес:
– Можешь час побыть самим собой, Зафаэль.
– Мой Абрасакс добр и великодушен, – ответил почтительно поклонившийся мужчина.
– Пока не забыл, вот возьми, – прибывший протянул куратору небольшую коробочку, – тут амулет для Кобы, заряди года на четыре. И еще, подготовь новый дьюар, скоро в нашей коллекции ожидается пополнение.
В чем-то они были схожи. Зафаэль, назвавший Кнопмуса Абрасаксом, тоже имел ярко выраженные восточные черты. Но его лицо, плоское как блин, с бледной, до синевы кожей, широким носом и волевым подбородком, никогда не выражало никаких эмоций. Глаза слепыми выцветшими бельмами взирали на окружающих из-под широких, но коротко стриженых темных бровей. Тонкие губы почти не раскрывались при разговоре, а голос звучал тягуче, с металлическим скрипом.
Был он одет в белоснежный крепдешиновый костюм, под которым матово блестела черная рубашка с широким воротом, и тонкой ниткой сползал хрустящий серебристый галстук. На ногах сияли лаковые остроносые туфли.
На Кнопмусе сегодня был оливковый френч, ставший за последние годы для него второй кожей, и хромовые сапоги.
– Будет исполнено. И да, если мой Абрасакс позволит, с вами хотел поговорить старый друг.
Тот благосклонно кивнул.
Из темноты пещеры с высокими сводами, освещаемыми лишь тусклым светом редких факелов, к ним вышла навстречу огромная собака, внешне чем-то напоминавшая ротвейлера, но с непропорционально большой приплюснутой мордой.
Подняв умные глаза на Кнопмуса, она издала ряд щелкающих звуков.
– Извини, но мой ответ «нет». Погоди, осталось буквально несколько лет, и будет тебе столько работы, что сам запросишься обратно, – ответил Хранитель.
Пес, недовольно фыркнув, что-то цыкнул и горделиво удалился в темноту. Зафаэль посетовал:
– Жалуется чуть ли не каждый день. Засиделся, скучно ему.
О проекте
О подписке