Человек без головы
собирал в лесу грибы.
Ягоды и травы – наварить отравы.
Всех накормит, всех напоит,
спать уложит, успокоит.
Всем он как родной отец,
вот и сказочке конец.
Я совсем не ожидал, что эта страшненькая считалка, которой мы выравнивали дыхание на длинных лесных переходах, произведет на Егора такое впечатление, застрянет в маленькой душе, как заноза. Последние сутки мы передвигались исключительно звериными тропами. Сын шагал сзади, все время держась за свой нож, и поминутно оглядывался. Пару раз он доверительно говорил мне:
«Папа, Он идет за нами! Ну как ты не видишь! Без головы человек, с корзинкой! Оборачиваешься – и он в пень превращается». Я вглядывался в сумрак чащи, иногда сходил с тропы, таился – пытался развеять детские страхи. Не получалось. Если бы я мог расколдовать седой осиновый пень и выстрелить безголовому в грудь картечью… Сын, может, и расстался бы с придуманным образом. Мы бы вместе похоронили эту сущность под буреломом…
Егор вырос в лесу, но леса все равно боялся. За берестой или водой он ходил страшно неохотно, через силу. Обычно останавливался на краю лагеря, маялся, держась за нож. Вглядывался в бездонные лесные трущобы, копил решимость, собирал ее в кучу. Фигурка сынки в эти секунды неуловимо съеживалась, а стриженая головушка как будто просила тепла взрослой, ласковой ладони. Он опять становился тем, кем был, – шестилетним крохой, которого отец зачем-то таскает в далекие походы по местам, от которых и взрослых берет оторопь. Мне в эти секунды хотелось только одного – подойти к сыну, прижать его к себе и поцеловать в макушку. Что-то удерживало. Испуганных собак нельзя гладить, они понимают это как приглашение к страху. Наконец, сломав себя о колено, Егор делал осторожный шаг вперед и исчезал в высокой траве.
Я вдруг вспомнил заученную и благополучно забытую цитату из книги о древних земляных верованиях: «Уход детей в лес был уходом на смерть. Вот почему лес фигурирует и как жилище Яги, и как вход в Аид. Между действиями, происходившими в лесу, и подлинной смертью особого различия не делали». Егор боялся прошлого своих далеких предков или боялся как они? Какая разница… Испуганные души бесчисленных маленьких прадедов вибрировали у ребенка внутри, и я видел, как тяжело ему нести это наследство. Я сам чувствовал себя неуютно в этих местах, которые на немецком штабном жаргоне назывались «северные джунгли». Гнус, болота, буреломы, малоизученный малярийный возбудитель в загнившей воде бесчисленных воронок. Совершенно дикая, заросшая речка-лабиринт с говорящим названием Глушица петляла по лесу и была после жаркого лета единственным водопоем на десятки километров окрест, и вокруг нас все время кипела неведомая жизнь. Нечеловечьи тропы напоминали велосипедные дорожки в городском парке. Звериные трассы шли через неодолимые кусты-шкуродеры или ныряли под поваленные деревья. Егор проходил под ними не сгибаясь, свободно, а я пролезал, кряхтя и цепляясь стволом карабина. Под каждым кустом здесь кто-то жил, лежал, обитал. Кто-то ночами трогал осторожным рыльцем металлическую посуду, замоченную в воде, пил шумно, плескаясь и фыркая… И каждый вечер мы слушали концерт, от которого холодело сердце, а сильные руки вдруг становились мягкими, как воск, и страшно было выходить из огненного круга, очерченного костром. Семья волков жила в полукилометре от нашей стоянки, и каждый вечер они ругались, как забитые жизнью муж с женой, но на своем языке. Вой волка способен даже самого веселого человека загнать в депрессию. Я, чтобы не впадать в грех уныния, представлял себе сцену на лесной кухне. Допустим, россиянчик-муж проиграл на игровых автоматах деньги, отложенные на отпуск в Турции. Хотел выиграть на отпуск на Канарах, но не сложилось. Когда волчица затявкала зло и отрывисто, я подумал, что проигранные деньги, видать, были не накоплены, а взяты в банке по специальной кредитной программе для жертв телевизора… После словесных разборок дуэт слаженно жаловался на свою долю и одиночество. Луна жарила, как осветительная ракета, превращая лес в мертвый театр теней со странным полифоническим сопровождением. На фоне далекого воя слышались и чьи-то близкие, осторожные, приближающиеся шаги, хруст ветки, раздавленной то ли ногой, то ли лапой, стук сухих древесных стволов друг о друга…
Егор в эти минуты прижимался ко мне, и я брал его ладошку в свою руку. Один раз мы услышали, как с каждой новой мужской партией волчий вой становится все ближе и ближе. Он оборвался совсем рядом, и стало ясно, что зверь начал нас скрадывать. Ладошка Егорыча мгновенно вспотела, просто стала мокрой в одну секунду. Но он не сказал мне ни слова, даже не пошевелился. Сидел на бревне, положив голову мне на колени, и смотрел в угасающий костер. Я поднялся и несколько раз шарахнул из карабина в темноту, а потом закатил в огонь огромный сухой пень. Мы замешали какао так, что в котелке встала ложка, и час слушали радиоприемник, не жалея садящихся батарей. Егор «ловил инопланетян» – искал в эфире непонятные, космические звуки или странные голоса, которые на самом деле были «отзеркаленными» станциями с других диапазонов.
Утро развеивало ночные страхи, давило их солнышком, как клопов. После завтрака мы отправлялись в путь искать вход в Аид. Где-то в этом районе на берегу одной из бесчисленных стариц Глушицы выходящая из окружения группа лейтенанта Скоробогатова попала под перекрестный огонь двух немецких пулеметов. До пулеметных расчетов было не больше двух десятков метров, и озверевшие окруженцы пытались их сбить штыками, расстрелять в упор. Из полусотни человек в живых остался только один – сам лейтенант. Он и рассказал мне перед смертью про эту атаку еле двигающихся живых мертвецов, пытался даже нарисовать схему дрожащими руками… И не смог – запутался, заблудился в своих воспоминаниях и расплакался детскими, светлыми слезами.
Стариц здесь было чуть больше десятка, половину мы уже осмотрели – от места впадения в Глушицу на километр вверх по течению. На завтра оставалось одно перспективное место – два почти параллельных притока между устьями – брод и начало военной лежневки. Собственно брод и дорога объясняли наличие пулеметов на станках в глухом лесу. Мы никуда не спешили – мертвые ждали нас.
Перед сном я свалил гигантское сухое дерево, обломанное бурей на треть. Кое-как поставил ствол вертикально, присел. Потом встал, уже с грузом. Отбалансировал бревно на плече и пошел. В глазах потемнело, моховые кочки плющились ногами, как спелая клюква. Я шагал и думал, что гореть этому бревну синим пламенем до утра жарко и ярко, на страх всякой хищной мохнатой сволочи, бесам и безголовым грибникам-гуленам. Егор восхищенно вздохнул, когда я уронил этого исполина прямо в костровую яму, и тут же сел в траву не в силах шевельнуться. Сердце сместилось куда-то под горло, и я вдруг четко расслышал его стук. Никогда в жизни не слышал. Быстрый стук сердца и какой-то плавающий. Сын заглянул мне в лицо:
– Пап, ты чего?
– Принеси чаю, – язык еле ворочался, слова вязли, как в подушке, я не слышал сам себя. Такое было несколько раз, после каждой контузии. Но там еще в ушах сыпался на туго натянутую пленку песок, а сейчас я мучился тишиной. Очнулся через минуту. В кружке, которую Егор держал обеими руками возле моего рта, плескалась дегтярная, черная жидкость. Я сделал несколько глотков, подивившись, что не чую ни вкуса, ни запаха. Мучительно захотелось лечь. Не помню, как я забрался в спальник. Егор еще посидел у костра, больше демонстративно, чем по какой-то надобности. Собрал разбросанную посуду в кучу, спрятал пилу и топор под тент – я это отметил оборванной мыслью, проскочившей где-то на периферии сознания, и даже попытался улыбнуться. Потом сын переоделся в «спальные» вещи и привалился к моему боку теплым тельцем. Мы заснули. Я больше не проснулся.
…Отец говорил, что любит смотреть, как я встаю. Я вставал «кувырком» – выкатывался из спальника колобком – и сразу на ноги. Отец, наоборот, просыпался тяжело, говорил: «Как из блиндажа заваленного выбираюсь». Вылезал не спеша, долго сидел на спальнике, сложив ноги по-турецки. Расстегнув молнию, смотрел через порог палатки в небо и, если была хорошая погода, всегда замечал: «Ну вот, даже солнышко улыбнулось нам». Я проснулся поздно, когда воздух в палатке ощутимо прогрелся, хотя ночь была ледяная. Обычно под самое утро в моем углу спальника становилось нестерпимо холодно, и я прижимался к спине отца. Я знал, что он, спящий, не любил касаться во сне других людей. Шутил: «Волчья привычка, даже во сне – сам по себе». Но каждое холодное утро он переворачивался на другой бок и подгребал меня к себе правой рукой. Знал, что я замерзаю, и дрожь моя проходила через несколько минут – я опять проваливался в сон уже до самого окончательного пробуждения.
О проекте
О подписке