Они с Катей расстались так давно. Дети, студенты пытались, учились любить. Нет, это он пытался, а она любила. Катя была не просто первая у него – первый поцелуй был с нею. Борис поражен – его могут выбрать, могут им восхищаться, могут любить. Ее душа, ее преданность – это дар. И может не повториться. (Жизнь показала, что он, в общем, был прав.) Но не мог ни полюбить ее, ни… Просто не дергать, не изводить Катю не получалось у него. Он, прыщавый закомплексованный юнец, вдруг обретший некую власть над душой и чувством, пред которыми он вообще-то благоговел. Так стыдно было потом. Да и тогда было стыдно. Но он не мог остановиться. Все доискивался до изъяна в ее любви. Подозревал, что она любит любовь, а не его именно… ну и много чего еще в том же духе. От того, что чувствовал – не любит Катю, как ни пытался, а бросить ее не позволяла совесть? Или же просто не мог остановиться? Всегда думал, что ему придется добиваться девушки, что его ухаживания будут отвергать, если не насмехаться, а тут… Мучил, дергал ее, проникаясь сладострастным отвращением к самому себе. И боялся, что он таким и останется. Понимал, что это и есть настоящий он. А он не хотел! И в то же время что-то ему подсказывало, не-е-т, это все так, понарошку, пока что. (Он цеплялся за это, пусть и сознавал нечистоту «подсказки»). То есть, получается, можно продолжать ее мучить? Иногда сладострастие исчезало, но не в пользу катарсиса (он читал уже, знал, что положен катарсис), но ради опустошенности, ему не льстящей, не возвышающей. А что, всё остальное его возвышало? Во всяком случае, он был так интересен себе тогда. И отвращение к себе самому тоже было ему интересно.
Она прощала. Любовь прощает. Он понимал, насколько Катя чище и выше… Потому что любит. Но он-то себя не любил! (Потом, с возрастом, с опытом нелюбовь просто сменится привычкой к себе самому, привычностью самого себя.) «Это юношеское, – понимала его излияния Катя, – это пройдет». И далее следовал длинный перечень его достоинств. «Ты любишь какого-то сочиненного тобою, выдуманного меня», – домогался ее души Борис.
Он вовлекал ее в свой мир – загадочный, не открытый толком им самим, чувствуя, догадываясь, что никакого мира и нет, не будет, если он так вот его предвкушает. И тут же склизкое, но вроде бы как спасительное: «Если я понимаю, если страдаю (слово было тогда без кавычек), то уже искупаю». Переполненный будущим Борис (непристойное обилие будущего) пытался мысленно встроить в это свое будущее Катю. Но сознавал насильственность такой манипуляции.
С какого-то времени Бориса стало в ней раздражать, собственно что? Собственно всё. Как заклинание он повторял о душе, доброте, любви, преданности, о ее красоте, наконец! Однажды уже было сделал ей предложение… но так и не сделал.
Когда Борис с Инной подали заявление в загс, мама, имея в виду Катю (Катя очень нравилась его родителям) сказала: «Всё-таки хорошо, что Инночка из своих». Папа подхватил: «Да-да, общность религиозно-этнического, это прекрасно, но при прочих равных условиях». И это было у него иронически лишь отчасти.
Даже когда Борис был увлечен Катей, даже когда горячка неумелой, напористой страсти… всё же было сознание не судьбы. Откуда? С чего? Что вообще он, мальчишка, сопляк мог знать о судьбе, не судьбе?! Понимал только, что такой девушки может и не быть у него больше. Но вот не судьба, промежуточность, подготовка. К чему-то настоящему, доподлинному, главному? Боролся с этим в себе, долго, упорно, но с какого-то времени в самом деле встречался с Катей только уже из одних угрызений совести. Плюс, конечно, тестостерон. И опять угрызения. Совесть плохо сочетается с тестостероном.
И такой детский страх: вдруг он вообще не способен любить? Тоска по чистым, честным отношениям, ожидание подлинности.
Чем закончилось? Ей вручили диплом и загнали в деревню. Точнее, в поселок, она как отличница имела преимущество при распределении. После года работы в тамошней школе вышла замуж по уважению, чтобы уехать в город. Получилось даже, что в ее родной Екатеринбург. (Тогда он еще, кажется, был Свердловском). Катя поставила такое условие. Ее муж? Любит и выдерживает ее характер. А характер в браке по уважению, Катя сказала, портится радикально и намного быстрее, чем ей думалось.
Раз в два-три года она приезжала. По делам, проездом. Звонила. Борис приходил. У нее два часа до поезда, автобуса, самолета. Она говорит, говорит, будто отчитывается за отрезок прожитой жизни. Дети. Работа. Машина. Испанский язык. Она теперь арт-менеджер. Вкалывает как проклятая. Начало преуспеяния. Ремонт квартиры. Смеется: «Все-таки душа у меня оказалась мещанской и раз в полгода требует покупки какой-нибудь мебели или ремонта. Так что ты зря тогда преклонялся».
Она объясняла Борису, как обустроить лоджию. Живописала, сколько ей пришлось претерпеть, прежде чем им по уму положили плиточку в ванной.
От неудовлетворенности жизнью, от отсутствия в ней чистоты? света? счастья? («Я люблю своего Сереженьку, но если бы он был рожден по любви – было б совсем все другое».) она занялась подробностями жизни и находила в них смысл. Может, она и права. Но, казалось ему, она что-то теряет на этом…
Иногда у нее появлялся мужчина. Стеснялась, но всё же делилась с Борисом, может, ей просто было не с кем. Считала, что это не может его покоробить? Потому, что всё это так – к сердцу, к душе по касательной.
Перед расставанием они молчали. Потом она начинала плакать.
Когда, проводив ее, возвращался, чувство было такое, что вот, та старая вина перед нею, не заглажена, да и как тут… но стала таким вот источником света, пусть и неяркого, внутрь отбрасываемого (пусть нельзя так, наверное, о себе). Она и сказала ему однажды: «Вот ты и стал таким, каким я тебя видела тогда». Он всё-таки счел это фразой.
И еще: каждый раз проводив ее, он испытывал примерно то же, что и чеховский Ионыч: «а хорошо, что я тогда не женился». Вот и весь результат его тогдашнего отказа от не – судьбы. В одну из таких встреч Катя сказала: «Просто мы слишком рано встретились. Ты был еще не готов». Она права. Встретились бы чуть позже, и она бы стала его женой. Но сняло бы это проблематику не-судьбы и всего, что к ней было б приложено? Или же здесь можно (им с Катей можно) было бы взять измором? Ладно, все давно уже не имеет значения.
Однажды она позвонила. В Дрездене раннее утро. Разбудила его. «Как дела? Всё в порядке?» Чего-то она не договаривала. Потом сказала всё же: ей приснилось про него. Утаила что, но Борис понял. Торжественно пообещал прожить еще долго и, по возможности, счастливо. Катя успокоилась, и вот уже принялась шутить. На другом конце земли (пусть Екатеринбург не так уж и далеко от Дрездена) женщина, которой ничего не надо от него, ничего от него для себя не надо. Только, чтобы он, Борис был.
Как-то раз Катя приехала с поручением в N-ский музей к директрисе (там, у себя, она к тому времени, ушла из арт-галереи и работала в музее, заведовала отделом). Борис ее проводил, подождал на лавочке. По возвращении Катя причитала: «Как я могла не сказать?!» «Что собственно», – спрашивает Суперфин. «Что наша Регина Ивановна (она говорила так: не Иванна – Ивановна) много делает для нас и вообще для региона». Борис посмеялся, но Катя была серьезна, встревожена: «Вдруг дойдет до нашей. Вдруг Регина Ивановна узнает от этой директрисы. Как ты думаешь, Боря, надо было хотя бы сказать, что Регина Ивановна заботится о нас?»
Через все книги и публикации, которые они с ней взахлеб читали тогда, в конце восьмидесятых, через два ее высших гуманитарных, через три иностранных ее языка, через все ее тусовки с художниками, скульпторами, коллекционерами, через ее колкие, меткие наблюдения над этими мэтрами… через ее портрет, страшно сказать, чьей кисти, что уже был продан в Нью-Йорке вдруг проступило рабство. И Борису сделалось горько.
(К горечи подмешано некое чувство удовлетворения – Борис понимал его суть и всю его цену, но одергивать себя не стал.) Горько и кисло. Хоть сто раз повторяй себе: «Мне-то что?» Рабство было инстинктивным, неотменяемым и бессмысленным.
Только в одну из их встреч была близость. (Никаких угрызений перед Инной, он уже слишком устал от провисшего брака). Катя удивила натиском, (они же расстались на стадии неловкой, стесняющейся чувственности), стонала, кричала, царапала (Борис боялся, как бы на теле не остались «улики и доказательства»). После короткого отдыха его величество опыт – она управляла губами его и пальцами: «Вот здесь… Я люблю, когда так… нет, лучше так». Мастерство, приобретенное не с Борисом, лишь подчеркивало заменяемость тела, усилия, фаллоса. Всё понятно, всё правильно, да… но унизительно, он не ожидал. А для нее эта страсть есть её несмирение с невозможностью счастья. Имитация несмирения.
Ее оргазм – одинарный, но очень глубокий и с долгим выходом из – тело перешло свой предел и медленно возвращается обратно. Борис никогда не видел у женщины в этот момент такого усталого лица… Их последняя встреча. (Она в самом деле оказалась последней, но они тогда об этом не знали). Катя, как всегда, проездом. Он даже запомнил, что она возвращалась от свекрови, которая так и жила в том поселке, где Катя и познакомилась с мужем. У свекрови там хозяйство, дом.
Катя разложила перед ним фотографии. Ее Сережа уже студент. Борис слушает ее восторги насчет сына. Она? Ей идет этот возраст. Ей как будто так лучше даже. Но Катя ведет себя так, как будто уже наползает старость. Эти ее бесконечные, к слову, да и без слова, о мужском внимании: вот один хотел подвезти, вот другой хотел подружиться, вот поэт посвятил ей строки (декламирует с придыханием).
Что же, она начала свою распрю с временем – выхватывает, выклянчивает у него хоть сколько-то еще самой себя. Но почему так рано? Неужели предчувствует иссякание ресурса, того, что делает усилия наши в пространстве жизни осмысленными хоть сколько, интересными нам хотя бы?.. Да! Ее проводят на мякине посредственных, пошловатых стихов. Но вот женщина борется с временем. Не заради какой-то особой надежды, не в пользу грядущего – у нее никаких иллюзий. Борис вдруг понял это. Ее попытка удержать хоть сколько-то, продлить настоящее. Но Катя не замечает, что отменяет всем этим что-то такое в их прошлом. Сеанс умерщвления прошлого? Ладно! Что он здесь может требовать? На что он вообще здесь вправе?!
Она говорила о том, что пашет как проклятая. У них в музее всё давно уже держится как бы на ней. Пересказывала ему музейные дрязги, увлеченно, с подробностями, в конечном счете, сплетничала. И все получалось у нее тяжеловесно, амбициозно. (Нет, была и самоирония, все-таки, но это, скорей, уже камуфляж.) Катя становится тем, над чем в свое время сама же смеялась. Целая жизнь у нее ушла на то, чтоб она так вот совпала с собственной жизнью. И вот совпала. Стала равна ей. И успокоилась.
Такое подобие моральной победы Бориса над той, которую пытался любить, пред которой благоговел и пред которой был виноват. Только плевать ему на победу! Если б она обняла, прижалась: «Знаешь, я не справилась с жизнью, сделала что-то с душой. Я обмельчала, обабилась, придумай что-нибудь!» (То есть, на «победу» все ж таки и не плевать?)
Катя опять говорит ему про Сережу. (Он теперь у нее, разумеется, Серж). Сын получился талантливый, у него на всё своё мнение, да! и ростом метр девяносто (почти). Пока еще скромный, но девицы уже за ним косяком. А потом она снова читала ей посвященные вирши.
Сегодняшний ее звонок. Она пыталась повторить тот свой тогдашний, когда ей приснилось насчет Бориса. (Ему показалось, что так.) Но тогда была чистота минуты, а сейчас из этой заданности повтора получалась лишь сентиментальность… И ответная фальшь Бориса. Он не сказал Кате, что уже завтра будет в Москве.
О проекте
О подписке