Читать книгу «Монстры» онлайн полностью📖 — Дмитрия Пригова — MyBook.
image


 













 










 







 










В этих циклах Пригова Божественное присутствие неопределимо и неназываемо, оно недискурсивно и неподвластно предписанным гносеологическим критериям. В сфере поэтического языка Пригов проделывает революционную работу по деконструкции религии, во многих пунктах схожую с критикой религиозно-метафизических постулатов, которая предложена в книгах Деррида, Нанси, Ваттимо, Рорти и др. Мотив призрачности и необъяснимости Божественных проявлений, неоднократного встречаемый в поздних текстах Пригова, перекликается с обоснованным Джоном Капуто понятием «слабой теологии», отводящей Богу страдательно-пассивную роль в мистерии спасения. Отчасти христология Пригова (особенно в «Неодуховных реминисценциях») концептуально «рифмуется» с пониманием парусии, второго пришествия Христа, как выхода за пределы религии в критике метафизики присутствия, развитой в книге Жана-Люка Нанси «Приоткровение». Сейчас трудно сказать, насколько основательно Пригов был знаком с этими теориями, базовыми для современной деконструкции религии; вероятно, многие из них доходили до него если не напрямую, то через художественный контекст тех международных выставок и фестивалей, которые он посещал, реализуя свою артистическую карьеру.

Ключом к пониманию (или, по крайней мере, к созданию рабочей интерпретации) теологического проекта позднего Пригова может послужить концепция «монструозности Христа». Под влиянием гегелевской формулировки она выдвинута Славоем Жижеком в одноименном, написанном в соавторстве с Джоном Мильбанком, фундаментальном исследовании неразрешимых противоречий христианства. Изучая различные экзегетические трактовки земного воплощения Христа – от гностицизма, Мейстера Эйкхарта, Якова Беме до Гегеля и Шеллинга, Жижек полагает, что основная дилемма христианства заключается в несоединимости абсолютной полноты/пустоты Божественного присутствия и тотальной пустоты расщепленной субъективности. Материализация Христа не преодолевает эту несоединимость, а, наоборот, увеличивает раскол, делая его конститутивным для формирования европейского субъекта. Финальная реплика Бога в пьеске Пригова «Стереоскопические картинки частной жизни» (в разделе «Чудища современной жизни») разделяет по принципу взаимного целеполагания «жизнь» и «живых», то есть познающую субъективность и объективацию Высшего разума: «Бог: А живой, Машенька, не обязательно для жизни, и жизнь, Машенька, не обязательно для живых». Жижек объясняет «чудовищность Христа» тем, что непреодолимый разрыв проходит не столько внутри самого субъекта, не столько между человеком и Богом, сколько внутри самого Бога.

Согласно Жижеку, таинственная и непостижимая фигура, с которой мы не можем мириться, это не объяснимый для нас Другой, а Другой внутри Другого, то, что для Другого является никогда не разгадываемой загадкой внутри него самого. Так, материализованный Христос оказался в первую очередь фигурой (непонятного и непонятого) Другого для самого Бога. Отсюда Жижек делает вывод, что земное воплощение Христа явилось непостижимой и катастрофической мистерией не только для человека, но и для самого Бога, мистерией, благодаря которой происходит «двойной кенозис»: отчуждение человека от Бога сопровождается самоопустошением и отчуждением Бога от самого себя. Согласно Жижеку, Человек-Христос «монструозен», поскольку, будучи и оставаясь Богом, является самому Богу в анаморфическом обличье человека. Иными словами, именно воплотившийся в человека Христос содержит в свернутом виде (а иногда раскрывает ее) диалектически необъяснимую загадку физического соприсутствия запредельного, опасной и чарующей близости монструозного Иного.

По-своему виртуозная критика христианства, предложенная Жижеком, строится на радикализации гегелевской диалектики, доведении ее до экстремальной негативности и органичного соединения с деконструкцией религии, проделанной в современном философском дискурсе. Любопытно, что в поздней поэтике Пригова сакральное также проявляется в оболочке-ауре монструозного (а монструозное в обличье сакрального). Фигура приговского монстра может быть прочитана как зловещее выражение Другого, уже потенциально содержащего в себе собственного неотторжимого Другого. Отсюда понятно пристрастие Пригова к уточняющим его теологические представления префиксам. Вместо духовности он предлагает термин «неодуховность», вместо святости – «постсвятость», тем самым подразумевая наступление «пострелигиозной» стадии, когда познание Идеального, Божественного, Неведомого становится возможным благодаря столкновению с предъявленным эмпирически, сосуществующим рядом с человеком монстром.

В цикле «Неодуховные реминисценции» (раздел «Бог, чудо, чудовище») Христос постоянно вынужден приоткрывать свою «монструозность»: он ассоциируется, вполне в соответствии c криминально-брутальной романтикой российских 1990-х, с фонтанами крови, неиссякаемо бьющими из молодого тела:

 
                 А он вдруг как обернется
                 Телом юным и прекрасным
                 Да на кресте висит ужасном
                 Кровь от рук и ног лиется
                 Посмотри-ка я какой
                 Милая
 

Или:

 
                 Стройный юноша тихо идет
                 Его девушки окружили
                 Одна за руку нежно берет
                 Да и вовсе его закружили
                 Хочешь, хочешь, приятное сделаем?
                 Но вдруг раны открылись на нем
                 И в их лица прекрасные белые
                 Кровь потоками, словно огнем
                 Хлынула
 

Или:

 
                 Он рубаху свою поднимает
                 И две раны живых на груди обнажает
                 Кровь бежит от них как две прозрачные реки
 

Приговский Христос – вовсе не Христос Евангелия, не Христос сектантских суеверий или народного православия, это ни в коем случае не еретическая или богоборческая аллегория. Это новый антропологический образ неведомого, который включает неизбежное столкновение с монстром, нередко предстающим в традиционных символических ипостасях. Поэтому приговский Христос «локализован» в небесном аду и обнимает огненного апокалиптического зверя:

 
                 В аду небесном вкруг Христа
                 Они сидели кругом плотным
                 Тут Зверь вошел и лаять стал
                 И все узнали: Вот он! Вот он!
                 Христос поднялся, подошел
                 И обнял огненного зверя
 

В разделе «Эрос чудовищного» читатель найдет шутливо-хулиганском цикл «Холостенания» (по словам Пригова, «термин, составленный из двух слов: холощение и стенание», но не следует забывать, что по-гречески означает целостность), в котором описывается, следуя апокрифической традиции или церковной агиографии, загробное странствование отрезанного детородного органа, превращенного в автономный частичный объект, сгусток чудовищного и одновременно глумливый субститут Божественного дара. Открывает цикл перифраз пушкинского «Пророка»: отсечения грешного языка уподобляется символической кастрации:

 
                 С серпом боюдоострым входит
                 Глядит, как серафим, лучась
                 И я ложусь, и он находит
                 Серпом
                 Берет отрезанную часть
                 Ее ласкает как мертвицу
                 Мне говорит: лети как птица!
                 Ты свободен
                 А я сам с ней поговорю об ее будущем
 

В следующем эпизоде читатель ознакомляется с «будущим» этой дискретной отрезанной части, этого монструозного частичного объекта: «…между мною и нею, моей отрезанною частью, да и за ней вплоть до самого метафизического горизонта вставали бесчисленные воплощения, беспрестанно мутировавшие в моем направлении». Что это за мутировавшие бесчисленные воплощения? Монстры, встречаемые на пути духовного самосовершенствования человеческим разумом? Этот цикл, как и многие другие, написанные в данный период, свидетельствует о достижимости религиозно-метафизического озарения только в результате взаимодействия с утраченным/отрезанным частичным объектом, заведомо непристойным монстром, безостановочно порождающим других монстров. Место Бога, когда преодолено искушение, пустеет; место монстра пусто не бывает, оно постоянно пополняется продуктами культурного механического воспроизводства чудовищного.

7

В этом контексте понятно, почему в поздних стихотворениях Пригова такое значительное место занимают мотивы телесного насилия (мучаемая и заставляющая мучиться, пытаемая и производящая пытки телесность показана в циклах «Мои неземные страдания» и «Каталог мерзостей»), причем на первый план выходит насилие по отношению к детям как максимально бесчеловечная, непростительная форма жестокости. Речь идет именно о будничном и механичном воспроизводстве чудовищного. В цикле «Дети жертвы» (1998) эпизоды сексуального надругательства над детьми кажутся документалистскими фрагментами, взятыми из журналистского расследования или бесстрастного публицистического очерка:

 
                 Когда его почти насильно вытащили из угла
                 Куда он забился, сжавшись почти до полного
                 самоуничтожения
                 Тело его, казалось, чернело одним
                 сплошным синяком
                 Уже много позже, почти разучившись говорить
                 Он поведал, как его родной дядя заставлял его
                 ртом делать это
                 И когда он однажды укусил его за это
                 Дядя воя и матерясь долго бил его
                 Они оба кричали от боли
                 Пока не услыхали соседи
                 Дядя исчез
                 Но он почти до седых волос все уверял,
                 что дядя вернется
                 и все начнется сначала
 

Массмедиа, знакомя с каким-либо шокирующим жестоким событием, либо смакует его отвратительные подробности, либо отвлеченно подает его в виде обычного происшествия, не требующего вовлеченности, соучастия и сострадания. Поэзии, с точки зрения Пригова, остается воспроизводить массмедиальные схемы, доводя до апофеоза либо принцип любования омерзительным, либо циничную бесчувственность и погоню за сенсацией. Если поэзии доведется стать более циничной и тавтологичной, чем массмедиа, то она преодолеет медиальные соблазны и демаскирует тот «ужас реального», что скрывается за уверенными и звонкими фразами теледикторов. В цикле «Дитя и смерть» (1998) преступление против детской психики и соматики совершает уже не взрослый человек, а сама природа, диктующая необратимость физического старения и умирания, но при этом выступающая еще одним искусственным и устрашающим медиальным мифом.

Ολος

 
                 В приморском парке вечерком
                 Вот духовой оркестр
                 Играет, все сидят рядком
                 И нет свободных мест
                 Дитя со взрослыми сидит
                 Не чуя ничего
                 Вот нота некая звучит
                 И уже нет его
                 Дитя
                 А это была Его Смерть
 
* * *
 
                 Приходит свежее дитя
                 А к вечеру уже увядшее
                 К утру же силы обретя
                 Опять живое и расцветшее
                 Кто ж прихотливо так играет
                 С ним? —
                 А это Смерть приготовляет Его
 

В программном цикле «По материалам прессы» Пригов доводит до абсурда постсоветскую идеологию всеобщей индифферентности, показывая, что она убийственно воздействует на рядового обывателя, который вместо гражданского сознания обзавелся праздным любопытством и брезгливым отторжением. Для Пригова важно высмеять и одновременно поставить под сомнение трюизм культурного сознания, гласящий, что беспрерывная новостная лента с ее скупым и беглым перечислением «последних известий» разъедает мозг медиапотребителя. Обывателю, уже неспособному проявлять какую-либо связную реакцию на промелькивающие перед ним факты, остается только изумленно ахать, расстроенно охать или недовольно пыхтеть:

 
                 Запредельный цинизм
                 Проявили
                 Два тридцатилетние убийцы
                 Они прежде ногами забили
                 Свою жертву
                 А после ножом
                 Кухонным
                 Мясо срезали и бросали в унитаз
                 Спускали
                 Унитаз и засорился
                 Они – что за бредятина! —
                 Вызвали слесаря
                 Тут все и обнаружилось
                 Уж и не знаешь, по поводу чего
                 Тут изумляться
 

Или:

 
                 Серийный убийца
                 Два года орудовал
                 В Красноуфимске
                 Перебрался в Екатеринбург
                 Этот вывод сделали дознатели
                 По сходству преступлений
                 Которые убийца совершал
                 Против пенсионеров
                 Убивая их ударами молотка по голове
                 Забирая все сбережения
                 И ценные вещи
                 А какие ценности-то у наших пенсионеров
                 Обделенных жизнью
                 И властью
                 Господи, что дальше-то будет
 

Вроде бы никто не виноват, что житель современного русского мегаполиса (да и региональных городов тоже) лишен сознательной воли и энергии, не совершает преобразовательных усилий, пассивно, с мрачным пессимизмом относится к политическим переменам, обращая внимание только на материальные вопросы, типа пресловутого квартирного:

 
                 Зверское убийство
                 Четырех невинных человек
                 Произошло вчера на улице Берсеневской
                 Есть такая
                 В Москве
                 И все из-за квартиры
                 Проживало там четверо —
                 Осталось двое
                 Переедут на другую жилплощадь
                 Кому же достанется квартира
                 Политая столь многой кровью?
 

В этом цикле Пригов, имитируя стиль желтой прессы, вполне держит «в уме» рецепцию городских слухов-«ужастиков», произведенную в стихах Игоря Холина конца 1950-х:

 
                 У метро у «Сокола»
                 Дочь
                 Мать укокала
                 Она это сделала
                 Из-за вещей
                 Это теперь
                 В порядке вещей, —
 

и тем самым отсылает ко вполне литературной традиции «лианозовской школы».

Пригов воспроизводит брюзжание обывателя, для которого политическая речь, громкие тирады политиканов теперь – не горделивое клацанье партийных лозунгов, а однообразный бессмысленный бум-бум, раздающийся из уст заполонивших телеэкран демагогов:

 
                 На поле нынешней партийности
                 Расклад довольно непростой
                 Учитывая маргинализацию
                 Причем стремительную
                 Российских коммунистов
                 Вперед выходит поколенье патриотов —
                 Так заявил Рогозин
                 А что уж заявил Рогозин —
                 То Рогозин заявил.
 

Параллельно Пригов отыгрывал эти сюжеты в своей авторской колонке на polit.ru, язвительно высмеивая превращение поля публичной общественной псевдодискуссии в России 2000-х в коловращение имен-брендов – вполне монструзоных по своей фантазменной природе. Для Пригова виновата в такой стремительной деградации в общественного самосознания именно оболванивающая власть массмедиа, являющаяся сегодня преемницей назидательной и учительской власти классической русской литературы.

Монстры авторитетной идеологии, в представлении Пригова, могут быть побеждены только бесконечным начетническим повторением риторических средств убеждения и моделей саморепрезентации, свойственных данной идеологии. В результате должно произойти «размораживание», декодирование сознания, захваченного и проеденного такой агрессивной идеологией. С «виртуальной» и достаточно авторитарной идеологией, насаждаемой массмедиа, Пригов предлагает бороться тем же способом, только вопрос, будет ли победа когда-нибудь окончательной, так и остается открытым.

8
1
...
...
12