– Агроматный мешок… – говорит он, останавливаясь. – Бегу за Юлкой, а он на меня сверху как забормочет… ей-бо-гу!.. Вот какая повадка… Ну, я его и положил: так комом и свернулся, как мешок. Ведь сверху, когда летит, точно медведь… Юлки не видали?.. Вот, я вам скажу, бывает же такая несообразная тварина…
Мы возвращаемся. Охота кончена. В темноте дорога кажется длиннее. Но вон и знакомая пихта – мы дома. Огонь догорает. В «брусничном монастыре» теплится слабый огонек, и какая-то темная фигура стоит перед иконой в переднем углу.
– С полем! – кричит Гагара, наметавшийся с охотниками.
Юлка уж дома. Заметив нас, она поджала хвост и виновато ползет по траве к пылающему гневом хозяину, который прописывает ей встрепку и читает наставления. Юлка визжит больше для приличия и облизывается – она хорошо закусила.
Выплывший месяц осветил заснувшее озеро. Мы опять пристроились под своей пихтой и, греясь около огонька, гуторим о разных разностях. Хорошо вот так посидеть в лесу и поболтать с бывалым человеком. Иван Васильич покуривает трубочку и сплевывает на огонь. Гагара потрошит убитого глухаря, чтобы сделать из него похлебку. Ему помогает хозяйка, пожилая женщина в накинутой на плечи шубейке.
– Я вот часто так-то выйду на бережок, – повествует Иван Васильич, не торопясь, – и раздумаюсь… Ведь какое здесь место: настоящая грань. Одной ногой в Расее, другой – в Сибири. Да… Самое глухое место. Вон туда, к Чусовой, и дороги больше никакой нет: доехал до Кочек и ступай назад… Вон какое место…
– А зимой волки у вас бывают здесь?
– Нет, мало… С озера разве какой шальной забредет, а вот лесоворы тогда хуже всяких волков. Зимой-то везде дорога… Как начнут подчаливать в город бревна, тут держись только, а отвечать должен за всю дачу все я же. Она, милая, вон какая, дача-то: больше пятидесяти квадратных верст. Лесничий проехал, увидал свежую порубь… Настоящее военное положение, а одному-то не разорваться. Под Плевной лучше было: там все-таки не один.
Утром надо было вставать часа в три, чтобы взять птицу «на брезгу», то есть когда только начнет свет заниматься, а поэтому мы и залегли спать пораньше. В избе у Ивана Васильича было очень чисто, и старой ситцевой занавеской она делилась на две половины: в одной спал он с женой, а в другой расположился я. На полатях давно уже спал мальчик лет двенадцати. Городская привычка ложиться поздно сказалась и здесь – я долго ворочался с боку на бок, прежде чем мог заснуть. Даже это был и не сон, а какое-то полузабытье. Помню, как я опять «скрадывал» глухаря и как взлаивала Юлка, а потом сквозь сон в ухо лез какой-то бабий шепот:
– Разбуди, Аннушка, Ивана-то Васильича… ради истинного Христа!
– Да, может, поблазнило, сестрица?
– Нет, голубушка… Сначала этак мелькнуло будто на полянке, и Юлка брехнула, а сестра Агнеса и видит в окошко: он к стеклу-то и припал… Мы так и ужаснулись все, а сестра Платонида и говорит: «Это, может, – говорит, – ихний, городской кучер…» А Юлка, нет-нет, и взлает, ну, а потом он опять к нашему окошку присунулся. Мы все видим, а никто слова молвить не может.
– Ихний-то кучер в повозке спит…
– Этот с бородой, а кучер безбородый. Ну, сестра Агнеса и послала к вам. Непременно, говорит, добудись…
Открываю глаза. Изба чуть освещена лунным светом, хозяйка в приотворенную дверь шепчется с невидимой монашиной, как я начинаю догадываться.
– Что такое случилось? – спрашиваю я.
– Да так… пустяки… – отвечает хозяйка. – Вот монашкам поблазнило, будто какой человек к ним в окошко смотрел… А кому здесь смотреть-то? Мы и ворота сроду не записывали.
– Побуди Ивана-то Васильича-то… – просит голос.
– И то разбудить.
Хозяйка голыми ногами проходит за свою занавеску и начинает расталкивать домовладыку.
– А?.. Что?.. Мм… – мычит впросонье Иван Васильевич. – Отстань, пожалста… умереть не дадут… Брусники наелись монашины, вот и увидали человека. Отстань.
В этот момент послышался топот нескольких пар босых ног, и в сенях раздалось более смелое шушуканье:
– Матушка моя, сидит… Своем глазом поглядите: у огонька сидит!.. Ох, до смертушки мы все перепугались…
– Да, может, кучер ихний сидит?
– Ох, нет… С бородой мужчина…
Это был уже весь «брусничный монастырь», столпившийся в наших сенях, как стадо овец. Иван Васильич в одной рубахе выглянул в окошко и проговорил:
– И то кто-то сидит, леший его задери…
Во дворе, заслышав суматоху, Юлка выбивалась из сил и с приступом бросалась в ворота. Иван Васильич, не торопясь, оделся. Я последовал его примеру.
– Разбудите Гагару… – шепотом приказывал он жене… – Мы его изловим, каналью… Вот еще притча какая…
– Да, может, он не один? – боязливо шептала хозяйка. – Как ножом полыхнет – вот и вся тут…
– Ну, ну, полыхнет… Не твоего ума дело!..
Иван Васильич опять выглянул в окошко: нет, сидит он у самого пепелища… Уж не оборотень ли какой?
Мы устроили настоящую засаду: я занял ответственный пост у ворот, Гагара должен был обойти со стороны дороги и отрезать отступление, Иван Васильич перелез через забор прямо в лес и оттуда должен был открыть атаку на неприятеля. Юлка неистовствовала у ворот, монахини заперлись в избе на крючок, а он продолжал сидеть у едва тлевшего огонька и преспокойнейшим образом подбрасывал в него щепочек. В приотворенную калитку я видел широкую согнутую спину и голову без шапки. Раздался сигнальный свист, и мы открыли наступление. Первой бросилась на приступ Юлка.
– Эй, кто есть, жив человек, сдавайся!.. – кричал Иван Васильич, показываясь из лесу с ружьем в руках.
Молчание. Одна Юлка с визгом наступает на сгорбленную фигуру у огня и раза два, кажется, успела хватить зубом.
– Да ты умер, что ли? – слышится недоумевающий голос Ивана Васильича. – Сдавайся!
Мы с трех сторон подходим к огню, и Иван Васильич схватывает незнакомца полицейским приемом – за плечи сзади.
– Кто таков человек?
– Живой человек… – отвечает наконец незнакомец слабым, охрипшим голосом.
– Откуда взялся?
– Из лесу…
– Как зовут?..
– Косач… птица… бруснику ел, листвень ел, мох ел – и вышел косач.
– Видим, что птица… – спокойно говорит Иван Васильич. – Бродяга?..
– Около того… Говорят тебе: косач.
– Зачем ночью подходишь, дьявол? А как я бы да тебя хлобыснул пулей…
– И стреляй… Сбился с дороги… отощал… три дня хвою да грибы ел… Вот огня не было, ноги не держат…
– От артели отстал?.
– От артели… боялся днем-то подойти…
Пленный был приведен в избу. При огне он оказался тщедушным мужиком с горбатой спиной и зеленым, испитым лицом. Один глаз вытек, а на его месте оставалось одно закрытое веко. Весь костюм состоял из одной заношенной рубахи, пестрядинных портов и какого-то отрепья на плечах. Войдя в избу, он перекрестился и проговорил:
– Дайте поись… смертушка пришла…
– Ну и зверя залобовали! – качал головой Иван Васильич, делая знак жене.
Появилась краюшка хлеба и чашка с квасом. Бродяга дрожащими руками ухватился за хлеб и принялся его есть с жадностью. Я протянул было руку к своим дорожным запасам, но Иван Васильич остановил меня:
– Не нужно… Очень уж сердяга отощал, не стерпит настоящей еды. Отвык от хлеба-то…
Столпившиеся у дверей монахини смотрели на несчастного бродягу со смешанным чувством страха и сожаления. Слышались вздохи.
– Дальний будешь, миленький? – осмелилась наконец спросить одна из сестер.
– Дальние, голубушка… из-под Иркутскова… – быстро ответил бродяга и посмотрел таким голодным взглядом на всех нас. – Отощал… из сил выбился.
– Господи, батюшка!.. – слышался благочестивый шепот.
– Ну, куда я теперь с тобой, косач? – спрашивал Иван Васильич, расхаживая по комнате. – Ну, куда?.. Шел бы своей дорогой… Вот не угодно ли! – обратился Иван Васильич уже ко мне. – Я же его и представляй в город… Это значит – тридцать верст вперед да тридцать верст назад. Нет, спасибо, голубчик… Это уж третий так-то ко мне навязывается: отобьется от артели, и вези его в город. У них, у бродяг, тракт по реке Исети, а потом через горы перевалом: на реку Чусовую идут – старинный тракт. Верстах в двадцати от кордона ихняя бродяжья тропа. В лето-то, может, тысячи три человек пройдет: все в Расею, значит, обращаются… Ох-хо-хо!.. Когда урядником был, так до смерти, бывало, надоедят эти бродяги, особливо по осени, когда холодом их в горах достигнет. Артелями приходили: предоставь по начальству. Это они зимовать в острог просятся… И вот все такие орлы! Ну, что с ним поделаешь, с косачом?..
– Заплутался… – точно про себя говорил бродяга. – Отощал… все думал – выйду на дорогу, а самого уж вторые сутки мутит… с голоду мутит…
– Чем же ты кормился? – спрашивает сестра побойчее.
– Саранку копал да ел… медвежью дудку, бруснику… огня не было, вот главная причина… Иззяб весь, ноги избил, отощал…
– Вот что, сестрицы, идите-ка с богом спать, – предложил Иван Васильич, позевывая. – Утро вечера мудренее.
Монашки придвинулись к двери и зашептались.
– Боятся оне… – объяснила хозяйка. – Может, он не один: и отворит ночью ворота товарищам, всех и укокошат. Тоже бывали случаи…
– Пустяки!.. Идите, сестрицы, а для острастки Юлку возьмите…
Напуганные монахини едва решились уйти в свою избу, хозяйка улеглась за свою занавеску, а Иван Васильич продолжал ходить по избе и думал вслух:
– Ежели отпустить его, – пристанодержателем назовут… В город везти – одна маята. Ну и задал же задачу… А?.. Ты вот что, косач, как мы уснем, ты и уходи потихоньку, а я скажу, что бежал… Не укараулили – и вся недолга.
– Нет уж, будь милостив, предоставь в острог…
– Ах, какой человек навязался! Охота мне тащиться тридцать верст да там по разным мытарствам ходить… Право, ночью и уходи своей дорогой.
– Не могу… обезножил… силы нет…
Бродяга был настолько жалок, что на него невозможно было даже рассердиться.
– Вы меня свяжите, а сами ложитесь спать… – предложил он нейтральную меру.
– Чего тебя вязать… Ах, ты, притча какая!.. Тебе бы только вон там по-за горой левее взять – тут сейчас и тропа выйдет. Все равно, перезимуешь в остроге и опять убежишь…
– Убегу…
– Ну, так по этой же дороге придется идти, притча этакая?..
– Нет, уж предоставь по начальству.
Я долго всматривался в несчастного бродягу. На вид ему можно было дать лет пятьдесят. Русые волосы, сбившиеся в кошму, и песочного цвета борода не были еще тронуты сединой. Но это лицо мне навсегда запало в память; худое, изможденное, с обтянувшимися около зубов губами, обострившимся носом и лихорадочно горевшим единственным глазом. Бродяга – это неизбежная принадлежность нашего уральского быта. Их каждый видал на тракту: идет обоз или экипаж катится, к ним из стороны выходит один или двое, снимают шапки и кланяются. Редкий не подаст куска хлеба или копеечки. Видал я бродяг в лесу, по волостным правлениям, на этапных пунктах, в камерах судебных следователей, на скамье подсудимых, но «косач» положительно выдавался своей отчаянной беспомощностью, голодным видом и упорным желанием попасть непременно в острог. Тысячи таких вот косачей бродят по лесу, перебираясь через Урал на родину, – даже страшно делается при одной мысли об этом волчьем существовании. Выбитые из колеи, они, эти бродяги, отрекаются от своего имени, последнего достояния, которое несет человек с собой даже в могилу… Косач – и все тут… Звери и птица живут без имени, и бродяги тоже. Это полная гражданская смерть, а между тем таких не помнящих родства бродяг тысячи. Нет, жизнь положительно – страшная вещь.
Утром рано мы возвращались в город. За моим экипажем на телеге ехал Иван Васильич, а рядом с ним сидел косач. Он проспал в избе, не связанный, и выглядел при дневном свете еще несчастнее. Иван Васильич имел сосредоточенный, почти сердитый вид.
– Привезешь его в город, а там своим бродягам не рады, – ворчал он, усаживаясь в телегу. – Еще обругают, зачем привез…
Утро выдалось пасмурное. Начинал накрапывать мелкий дождь. В одном месте нам дорогу перебежал заяц – это уже окончательно взволновало Ивана Васильича, и он сердито начал отплевываться.
О проекте
О подписке