«По миру пошли они, стеная, одни – сюда, а другие – туда», – вспоминает летописец, Дино Кампаньи, об участи флорентийских изгнанников, Белых[1]. Так же пошел по миру и Данте-изгнанник.
Все, что любил, покинешь ты навеки,
И это будет первою стрелой,
Которой лук изгнанья поразит...
Узнаешь ты, как солон хлеб чужой
И как сходить и подыматься тяжко
По лестницам чужим[2].
Это узнает он не сразу: медленно вопьется в сердце ядовитая стрела изгнанья; медленно отравит в нем кровь. Только что немного оправившись от первого внезапного удара, он начал, вероятно, утешаться обманчивой надеждой всех изгнанников – скоро вернуться на родину.
«Данте, узнав о своей беде в Риме, где был посланником у папы, тотчас выехал оттуда (или бежал) и прибыл в Сиену; здесь только, ясно поняв всю беду и не видя иного средства выйти из нее, решил он соединиться с прочими изгнанниками», – вспоминает Л. Бруни[3].
8 июня 1302 года собрались изгнанники в горном аббатстве Сан-Годенцо, в долине Мужделло, где, после долгих совещаний, постановили образовать военный лагерь в Ареццо, чтобы начать с помощью могущественной лиги Тосканских Гибеллинов и под предводительством графа Алессандро да Ромена поход на Флоренцию. Данте, присутствовавший на собрании, назначен был одним из двенадцати Советников этого военного Союза или заговора.
Первый летний поход 1302 года не удался: флорентийцы, очень хорошо подготовленные к нападению Белых, отразили их с легкостью, как бы играя. Так же не удался и второй, весенний поход 1303 года, кончившийся разгромом Белых, в бою под Кастель Пуличиано (Castel Pulicciano). Так, от надежды к надежде, от отчаяния к отчаянию, дело шло до 30 июля 1304 года, когда Гибеллины, не только из Ареццо, но также из Пистойи и Болоньи, присоединившиеся к флорентийским изгнанникам, потерпели жесточайшее поражение под Ластрою[4].
Хуже всего было то, что, по неизменному обычаю всех изгнанников, эти, озлобленные несчастьем люди перессорились и возненавидели друг друга, как сваленные в кучу на гнилую больничную солому раненые, которые каждым движением причиняют друг другу, сначала нечаянно, а потом и нарочно, нестерпимую боль.
Главной жертвой этой глупой и жалкой ненависти сделался Данте. Видя, что оружием ничего не возьмешь и надеясь больше на мирные переговоры, начатые кардиналом да Прато, он мудро посоветовал не начинать третьего похода, предсказывая, что он кончится бедою; а когда предсказание это исполнилось, то все восстали на него с таким ожесточением, как будто главным виновником беды был он, зловещий пророк. В «подлой трусости» обвиняли его, а может быть, и в предательстве[5].
И будет для тебя еще тяжеле
Сообщество тех злых и низких душ,
С которыми разделишь ты изгнанье...
Неблагодарные, безумные, слепые,
Они восстанут на тебя, но вскоре
Придется им краснеть, а не тебе,
Когда их зверство так себя покажет,
Что будет для тебя великой честью,
Что ты в борьбе один был против всех[6].
Но если тогда еще Данте не знал, что узнает потом, что значит быть полководцем без войска; поймет, что не только «великая честь», но и великое несчастье оказаться между двумя огнями, двумя враждующими станами, одному против всех.
Те и другие захотят тебя пожрать,
Но будет далека трава от клюва[7] —
глупых гусей – Белых и Черных. Смысл этого загадочного пророчества, кажется, тот, что братья Данте по несчастью, флорентийские изгнанники, возненавидят его так, что захотят убить, и он должен будет спастись от них бегством, – как бы вторым изгнанием, горше первого[8].
В 1304 году Данте бежал в Верону, где милостиво принял его герцог Бартоломео дэлла Скала, тот «великий Ломбардец», на чьем щите была изображена, «святою Птицею», римским Орлом, гибеллиновским знаменьем, венчанная лестница, scаla; от нее и родовое имя: Скалиджери (Scaligeri), «Лествиничники»[9].
Если верить свидетельству Бруни, Данте, находясь в Вероне, «старался... добрыми делами... умилостивить флорентийских правителей, чтобы они позволили ему вернуться на родину; много писем писал он об этом не только отдельным гражданам, но и народу». Молить прощения у тех, кто предал вечному позору имя его, как «вора, лихоимца и вымогателя». Какие нужны были муки, чтобы так смирить гордого Данте, или, по страшному слову Бруни, чтобы «сделался он весь одним смирением». Лучше всего выражают эту тягчайшую муку изгнания, воспоминаемые Бруни, слова Данте, несомненно подлинные, которыми начинается одно из этих писем: «О, народ мой, что я тебе сделал? Popule mee, quid feci tibi?»[10]
Краток был отдых в Вероне, – может быть, потому, что добрый герцог Бартоломео скончался в марте 1304 года[11]. Данте, впрочем, подолгу нигде не заживается: точно Каиновым проклятием гонимый, не может остановиться, бежит все дальше и дальше, пока не упадет в могилу. «В поисках высшего блага душа человеческая подобна страннику, идущему по неизвестной дороге: всякий дом кажется ему гостиницей; но, увидев, что это не так, идет он все дальше и дальше, от дома к дому, пока не найдет себе последнего (в могиле) убежища, – скажет сам Данте-изгнанник[12].
После Вероны начинаются его бесконечные скитания. Где он был и что с ним было, мы не знаем с точностью. Как утопающий в море пловец то исчезает в волнах, то вновь появляется, – так и он. Только что луч исторической памяти скользнет по лицу его, как уже потухает, и оно погружается опять во мрак.
Те и другие захотят тебя пожрать, —
даже это зловещее пророчество не исполнится: теми и другими он презрен и забыт одинаково.
Где был он и что с ним было, мы не знаем, но знаем, что ступени каждой новой чужой лестницы все круче для него; каждый новый кусок чужого хлеба все солонее, горше соленой горечью слез.
В темные воды Леты нырнул он после Вероны, а вынырнул года через два, при дворе великолепного маркиза Франческино Маласпина, в Луниджиане. Кажется, одна из двух, полным светом истории освещенных точек, в первой половине изгнаннической жизни Данте, – 9 часов утра, 6 октября 1306 года, когда полномочный посол, прокуратор и нунций маркиза Маласпина, Данте Алигьери, торжественно подписывает, в присутствии нотариуса, мирный договор с епископом Лунийским, – конец долгой и жестокой войны его с владетельным родом Маласпина. Это происходит близ того самого скверного городишки Сарцаны, в Лунийской Маремме, где шесть лет тому назад смертельно заболел болотной лихорадкой сосланный туда по настоянию Данте «первый друг» его, Гвидо Кавальканти. «Кровь его на тебе», – это сказанное Вечным Голосом услышал ли Данте вновь?[13]
Вторая из этих двух исторически освещенных точек – пребывание Данте, в том же, 1306-м, или в следующем году, в Болонье, где снова садится он, в сорок два года, на школьную скамью, в тамошнем Университете, неутомимо-жадно учится и начинает писать огромную схоластическую книгу «Пир», которой никогда не суждено ему было кончить[14].
Следующие три-четыре года, от 1307-го до 1311-го – самые для нас темные в изгнании Данте[15]: как бы с лица земли исчезает он, проваливается сквозь землю. Если бы за эти годы он умер, никто не узнал бы, где, когда и отчего.
Кратко, смутно и в неверном историческом порядке, вспоминает пути Дантова изгнания Боккачио: Верона, Казентино, Луниджиана, Урбино, Болонья, Падуя, опять Верона и, наконец, Париж. – «Видя, что все пути в отечество закрыты для него и что надежда на возвращение с каждым днем становится тщетнее, он покинул не только Тоскану, но и всю Италию, перевалил за Альпы и... кое-как добрался до Парижа, где весь предался наукам... стараясь нагнать упущенное за годы скитаний»[16]. Был ли, действительно, Данте в Париже, слушал ли, в тамошнем Университете, в Сенном переулке[17], сидя с прочими школярами на куче соломы, великого схоластика, Сигьера Брабантского, – мы не знаем. Но если это маловероятно, то еще невероятнее пребывание Данте в Англии, о котором упоминает Боккачио, в латинском послании к Петрарке:
...Фебовой силой влекомый,
Он до Парижа дошел; был и у Бриттов далеких[18].
Первый жизнеописатель Данте, его современник, Джиованни Виллани, вспоминает о его скитаниях еще короче и сбивчивее: «Изгнанный из Флоренции... отправился он в Болонский университет, а оттуда в Париж и во многие другие страны мира»[19].
Так скитается по миру призрак Данте, вечного изгнанника, словно тень Агасфера или Каина.
Лучше всего вспоминает об этих скитаниях он сам: «После того, как угодно было гражданам славнейшей и прекраснейшей дочери Рима, Флоренции, изгнать меня оттуда, где я родился и был вскормлен до середины дней моих, и куда... всею душою хотел бы вернуться, чтобы найти покой усталому сердцу и кончить назначенный срок жизни, – после того, скитался я почти по всей Италии, бездомный и нищий, показывая против воли те раны судьбы, в которых люди часто обвиняют самих раненых. Был я воистину ладьей без кормила и паруса, носимой по всем морям и пристаням иссушающею бурею бедности. И многие из тех, кто, может быть, судя по молве, считали меня иным, – презирали не только меня самого, но и все, что я уже сделал и мог бы еще сделать»[20].
В эти дни Данте понял, вероятно, что казнь изгнания – казнь наготы: выброшены, в лютую стужу, голые люди на голую землю, или, вернее, голые души: тело тает на них, как тело призраков, и сами они блуждают среди живых, как призраки. Понял Данте, что быть изгнанником – значит быть такой живой тенью, более жалкой, чем тени мертвых: этих люди боятся, а тех презирают. Хуже каиновой печать на челе их: «знамение положил Господь Бог на Каина, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его» (Быт. 4, 15); такого знамения не было на челе Данте-изгнанника: первый встречный мог убить его, потому что он был человек «вне закона».
Понял, может быть, Данте, что изгнание – страшная, гнусная, проказе подобная, болезнь: сила за силой, разрушаясь, отпадает от души, как член за членом – от тела прокаженного; бедностью, несчастьем, унижением пахнет от изгнанников, как тленом проказы; и так же, как здоровые бегут от прокаженных – счастливые, имеющие родину, бегут от несчастных изгнанников.
Родина для человека, как тело для души. Сколько бы тяжело больной ни ненавидел и ни проклинал тела своего, как терзающего орудия пытки, избавиться от него, пока жив, он не может; тело липнет к душе, как отравленная одежда Нисса липнет к телу. «Сколько бы я ни ненавидел ее, она моя, и я – ее» – это должен был чувствовать Данте, проклиная и ненавидя Флоренцию.
Произращен твой город тем, кто первый
Восстал на Бога, —
диаволом. Город Флоренция – «диаволов злак», а цветок на нем – Флорентийская Лилия – чекан тех золотых флоринов, что «делают из пастырей Церкви волков», щенят «древней Волчицы», проклятой Собственности – Алчности[21].
Главная мука в ненависти Данте к Флоренции – вопрос всей жизни его, как и жизни св. Франциска Ассизского, – о проклятой собственности и благословенной «общности имения»: то, что мы называем «проблемой социального неравенства».
Ликуй, Флоренция, твоя летает слава,
По всем морям и землям, так далеко,
Что, наконец, дна адова достигла[22], —
злорадствует Данте, терзая душу и тело родины – свое же собственное тело и душу.
Чуть не с каждым шагом по кругам Ада, по уступам Святой Горы Чистилища и по звездным сферам Небес, вспоминает он и проклинает Флоренцию. Ненависть его к ней так неутолима, что и в высшей из небесных сфер, пред Лицом Неизреченного, он все еще помнит ее, ненавистную – любимую, мачеху – мать.
От временного к вечному придя,
От города Флоренции – ко граду Божью,
Каким я изумленьем несказанным
Был поражен![23]
Но, чем больше ненавидит ее, тем больше любит. Главная мука изгнанья – вечная мука ада – эта извращенная любовь-ненависть изгнанников к родине, проклятых детей – к проклявшей их матери.
«Мир для нас отечество, как море для рыб... Но, хотя из-за любви к отечеству мы терпим несправедливое изгнание... все же нет для нас места на земле любезнее Флоренции»[24]. – «О, бедная, бедная моя отчизна! Какая жалость терзает мне сердце каждый раз, как я читаю или пишу о делах правления!»[25]
Ступай теперь, Тосканец: об отчизне
Мне так стеснила сердце скорбь, что больше
Я говорить не буду, – лучше молча плакать[26], —
говорит Данте-изгнаннику, в Чистилище, тень Гвидо дэль Дука.
О ты, земли Тосканской обитатель...
Мне звук твоих речей напоминает
О той моей отчизне благородной,
Которой, может быть, я в тягость был[27], —
говорит ему флорентинец Фарината, в Аду. Тени, в загробном мире, продолжают любить родную землю, как будто она для них все еще действительнее, чем рай и ад.
Данте, наяву, слепнет от ненависти, не видит отечества, – но видит его во сне. «Больше всех людей я жалею тех несчастных, кто, томясь в изгнании, видит отечество свое только во сне»[28]. Ожесточен и горд наяву, а во сне плачет, как маленький прибитый мальчик: «О, народ мой, что я тебе сделал?» Тихие слезы льются по лицу; вся душа, исходя этими слезами, истаивает, как вешний снег – от солнца.
Жизнь Данте в изгнании – смерть от этой страшной, извращенной любви-ненависти к отечеству.
Я смерть мою прощаю той,
Кто жалости ко мне не знала никогда, —
мог бы он сказать и Флоренции, как сказал Беатриче.
Знает, что никогда не будет прощен, а все-таки ждет, молит прощения, и будет молить до конца:
Я знаю: смерть уже стоит в дверях;
И если в чем-нибудь я был виновен,
То уже давно искуплена вина...
И мир давно бы дать могли мне люди,
Когда бы знали то, что знает мудрый, —
Что большая из всех побед – прощать[29].
Но этого люди не знают и никогда не простят того, кто слишком на них не похож, как волки не прощают льву, что он – лев, а не волк.
Данте – изгнанник. Данте – нищий.
Стыд заглушив, он руку протянул...
Но каждая в нем жилка трепетала[30], —
это скажет он о другом, но мог бы сказать и о себе, да и говорит, хотя иными словами, в 1304 году: «Бедность внезапная, причиненная изгнанием... загнала меня, бесконного, безоружного, как хищная Звериха, в логово свое, где я изо всех сил с нею борюсь, но все еще, лютая, держит она меня в когтях своих»[31].
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке