Читать книгу «Метро 2035: Злой пес» онлайн полностью📖 — Дмитрия Манасыпова — MyBook.
image

Город у реки (Memoriam)

У дядюшки Тойво не выросло хвоста, когтей, зубов, годных зверю, а не человеку. Наросты по телу он не трогал, стараясь не думать и аккуратно обмывая их в сауне. Да-да, сауну дядюшка Тойво ставил сразу, как только нашел нужное место для своего становища.

Уметь стрелять хорошо – занятие сложное. Но ему оно далось просто, так же, как все остальное. Если с детства колешь дрова, режешь топором затейливые узоры по просьбе деда, довольно смотрящего на них, то… то топор становится частью тебя самого. И летит в цель, как нужно тебе.

В первый раз в ладонях оказался гладкий ореховый приклад старенькой одностволки, учившей правильно целиться и отца Ярви, и деда Микку? Не бойся, возьми крепче, прижми к себе и погладь. Это твой друг, это продолжение руки и взгляда, просто прищурься и выстрели. Дед и отец довольно смеялись, тихо радуясь успехам маленького Тойво.

Сюда, в город у реки, ему выпало приехать по приглашению от русских. Оно оказалось одно и лесники с охотниками, посовещавшись, решили отправить молодого Тойво, зная, что не опозорит край и покажет, как умеют стрелять в Суоми. А Ярви, немного волнуясь, вручил дедовский «манлихер» и новый прицел, купленный для себя. Так Тойво и оказался в Самаре, где его настигла Война.

И здесь с его глазами случилось… Тойво не мог определить – плохое или как. Просто не мог. Правый, все такой же острый и меткий, остался как есть. Левый, вдруг потемнев, потерял радужку. Нет, как ни странно, дядюшка Тойво вполне мог им видеть, даже четко и далеко, да…

Только вот, совершенно внезапно, левый мог увидеть давнее, прошедшее, яркое и цветное. Как чью-то запись, почему-то вдруг решившую крутиться именно для огромного рыжего финна по кличке Швед. И контролировать его Тойво не мог.

И даже сейчас, сидя в засаде, ожидая Пса, чертова сына старухи Лоухи, хозяйки Похъёлы, ему пришлось приподнять повязку, обычно закрывающую левый глаз. Управлять этим свойством Тойво не мог, но предугадывать научился. Голову кололо изнутри короткими жгучими укусами, от затылка и все ближе к глазу. И тогда, если была возможность, повязка поднималась на лоб, и Тойво, предвкушая последующую боль, нырял в прошлое неизвестных людей и самого города.

Площадь Славы давным-давно выложили гладкими и идеально подогнанными плитами. Стоило весне просушить и прогреть город, по ним, постукивая и иногда поскрипывая, шелестя и вжикая, катились сотни колес и колесиков. Велики, ролики, скейты, с утра и до позднего вечера. Разноцветные пятна футболок, свитшотов и толстовок, бейсболок, бандан и панам. Стеклянные и пластиковые бутылки беспощадно пересахаренной газировки, чьи легко усвояемые углеводы безнадежно проигрывали молодости и желанию до дрожи в ногах укататься на любимых колесах с колесиками.

От Паниковского, стоявшего полвека над рекой и державшего в руках гуся, вверх, к серой «сталинской» громаде техникума и скверу, деревья, деревья, три невысоких фонтана с лавками вокруг. Весенний легкий дождь мочил липы, заставляя с совершенно детскими радостными криками убегать под них, прячась, девчонок-студенток «строяка», снявших невесомые сандалии и шлепающих по лужам босиком.

Красно-белые чешские трудяги-трамваи, старше каждой из красоток раза в три-четыре, блестя недавно крашенными боками, гулко стучали тележками по рельсам, убегая к Полевому спуску, позванивая старым железом на повороте.

Радуга, разбиваясь о Паниковского, тянулась к стеклам администрации губернатора, к голубым елкам перед ней и мокнущим гаишникам, белеющим парадкой. Капли стекали по пластику, прячущему за собой фотовыставки, одна за другой сменяющиеся все лето. Разноцветные и яркие снимки глянцевые, прятали в себе затоны Шигонов, разлив Сока у Красной Глинки, крест Царева кургана, сияюще устремляющийся в бездонную синь неба.

Шелестели и скрипели коляски со спящими или внимательно смотрящими вокруг детьми. Мамки не просто выходили погулять из старых сталинских домов вокруг площади и громады Администрации. Они приезжали со всех концов города, пусть и ненадолго, но все же пройтись по дорожкам, спускаясь от вечного огня к храму Святого Георгия и глядя на загнутый блин цирка. И замереть у самого спуска к бассейну ЦСК, к набережной, крутых трехсот метров зелени и дорожек, ведущих вниз… к Волге.

Река, бежавшая тут испокон века, блестела темно-зеркальной гладью, на том берегу переходившей в зелень берега и «Заволги». Когда-то там сине-белела полоска дебаркадера «Полежаев», с мая по август ждущего гостей, желающих удрать из города хотя бы на неделю.

Летом город калило насквозь безжалостным заволжским солнцем, добираясь обжигающими лучами даже в тени. Сорок – сорок пять, плавящийся асфальт и прогревающаяся до двадцати пяти холодная волжская вода. Песок пляжа парил, как сковородка, вытянутым коричневым языком распластавшись от речного вокзала и узко-высокой гостиницы «Россия», с качающимися на волнах последними речными трамваями и туристическими теплоходами, до Ладьи, серо-бетонной, вырастающей из первого холма по-над Волгой, убегал рваной линией до самого Загородного парка, устремляясь к Управе, теряющейся напротив Жигулевских ворот.

Пел вечером, моргая цветомузыкой, фонтан из двух каскадов, толпились стар и млад, просто смотря на игру зеленой, красной, лиловой, серебристой воды, то выстреливающей вверх, то плавно и по-волжски неторопливо опускающейся закрывающимися цветами. Ветер с реки, обычно наглый и лезущий поближе к телу, даже он старался стать тише, мягче, чтобы не закашляла потом девчушка, клюющая носом в коляске, засыпающая под мерно плывущую над головами «Издалека, долго, течет моя Волга…».

Шелестели покрышками под рыже-теплыми фонарями припозднившиеся жители Города, ведь Город именно здесь, у реки, десяток кварталов, прячущих среди стекла, бетона и стали новостроек старенькие кирпично-деревянные дома давно ушедших в прошлое купцов, чиновников, заводчика Вакано, чье хозяйство, пережив три революции, две мировых войны и конец двадцатого века, на всю страну одно варило настоящее «Жигулевское», янтарно-темное, пахнущее хмелем и чем-то непередаваемо местным, как-то так перекатывающимся на языке лишь тут, у невозмутимо бегущей Волги.

А волны, тихо раскатывающиеся и шуршащие белесой пеной, добегали до песка с последними, желающими еще немного лета, людьми, и…

Паниковский слепо смотрел в бездонное серое небо, изредка разрываемое черной точкой хищника, высматривающего добычу.

Перемолотые груды щебня, асфальта, песка и сгнивших деревьев, оставшиеся от набережной после Волны, прятали когда-то красивые статуи, и тоскливо поднималась вверх тонкая темная рука купальщицы, когда-то красиво стоявшей на постаменте напротив Волги.

Нос бетонной Ладьи погребенной под рухнувшими стеклянными башнями жилой «Ладьи», растрескался, покрытый илом, засохшими россыпями мэрговской икры и еле заметными остатками КС, выведенными какой-то бессмертной краской из баллона.

Чешская металлическая такса-трамвай, замеревшая и перевернутая набок, еще краснела несколькими пятнами бока, почти полностью занесенного мусором и черной мертвой листвой.

Дядюшка Тойво моргнул, возвращаясь назад из страны мертвых, Туонелы, забравшей к себе когда-то веселый теплый город у реки.

Глава пятая. Кому война, кому мать родна

Между Советской и возвращенной людям Победой подъемов-спусков и нет. Так, если чуток… Оставаться на станции ночевать, не говоря про жить, пока торопились немногие. «Пока», как знал Хаунд, затянулось на два года, но никого это не смущало. Станция стала огромным рынком, собиравшим в себя всех местных чистых людишек… да и не чистых тоже. Пока.

Дизель на такое расстояние тратить никто не хотел, и тележки тут катались на ручной тяге. Сейчас, за полтора часа до конца базарного дня, дрезина катила мягко и не торопясь. Хотя народа в ней оказалось больше, чем с избытком. Домой, на Безымянку и Пятилетку-Кировскую, по нескольким бункерам на Заводском, в выживший бомбарь на площади Кирова, под серо-мрачной громадой Дворца культуры. Человек восемь, не меньше, умудрились втиснуться в стальное корыто, наваренное на кустарно сделанную тележку.

Здесь качали неоступившиеся граждане, телега принадлежала Сидоровичу, крохобору и кровопийце, ростовщику и барыге, протянувшему свои жадные грабли везде, включая такой вот незамысловатый транспорт, как стучавшая колесами железная хренотень.

Хаунд, устроившись на заднем сиденье, накинул капюшон и пытался дремать. Ну, как бы пытался. Усталости он не чувствовал, но слушать треп попутчиков таким способом – самое оно то. Рвущиеся домой людишки, сделавшие удачные сделки, скатавшиеся к соседям не просто так и передающие воняющую кислятиной флягу с брагой, не молчали. Так и рвались поделиться друг с другом всем подряд, для чего-то доказывая собственную значимость в глазах неизвестного попутчика.

– У этой, на Спортивной, во-о-о-от такие сисяндры! Три, мать ее!

– А я, смекаш, гоню ему фуфло за нормальный четкий базар, а он…

– Трех кобылок взяли по пачке семеры, где такое видано? Девки первый сорт!

– Натуральный гипюр, да с кружавчиками, смотри, да ты потрогай… Куда лапы тянешь, сволота безымянская?!

– Три, точно те грю, у ентой, с синими волосьями-то! Да везде оне у ней синие, чтоб мне почесуху подхватить. Кум, почеши лопатку, а?!

– В общем, давай дальше трепать, мол, за базар нужно отвечать, да кто за тебя мазу тянет, туда-сюда, сука гладкая, стоит, носом своим поводит, и рубашка, слышь, чистый шелк, бля. Голубой…

– Да кровь с молоком, жопы – во! Здоровые, чистые, даже мылом пахнут, даром, что порченые и с Пятнахи. За каждую по пачке семеры зарядил Птах, падла рыжая, совсем обнаглел!

– И чулочки, представляешь, на подтяжках, ой, мой-то, придурок лагерный, не оценит… ну, есть кому что ль…

Хаунд, устав прикидываться спящим, достал из кармана прихваченную у Воронкова деревянную плашку, щелкнул садовой кривой раскладухой, начал резать. Нравился ему запах стружек. Да и настраивало на нужный лад, помогало фильтровать поток шайссе, вливающийся в уши и находить нужное.

Сисек у синевласки все же две, как бы чего ни думалось идиотам, сподобившимся наблюдать за красоткой Окто. Кружавчики и гипюр, само собой, штука красивая, но да и ладно, пусть ей радуется вовсе не придурок лагерный, а кто-то, кто живет там же… Вот же тоже, чулочки с корсетами, йа… на дворе черт-те что, а они и тут умудряются хвостами крутить и налево бегать. Красотка, чего уж, хотя с виду и не скажешь. Но есть плюс…

Хаунд, шевельнув носом, втянул запахи. Да, она-то, вон та, крепко сбитая и упругая жопастенькая, пахнет чем-то сладким и парфюмированным. Хороший знак, раз адюльтеры вовсю расцветают, жизнь точно налаживается. Лучше бы, конечно, электричество по линиям сделать и пару вагонов метрошных пустить, но хоть так.

А вот треп про носатого в голубой рубашке и три неведомых секси фрёйляйн с пятнашки, проданных за бесценок Птаху, это темы. Носатый в голубом, натюрлих, это Лукьян. И к нему за каким-то чертом приходил вон тот, с виду так себе человечек, сталкер, не отнять, но такой… из последних. Не гнушающихся ничем, даже распоследним дерьмом, типа найти и принести резиновую мотрю из секс-шопов, что по улице Победы натыкано было до усрачки. Такие-то, если вдуматься, весьма порой полезны бывают, они как крысы, в каждую дырку влезут и хрен их кто заметит.

Что касается задастых «грязных» с Пятнашки, то тут последки, наверное, от той самой партии не-горожан, взятых на Советской Армии. Само собой, не всех погнали на железку, идущую вдоль Заводского шоссе, йа. Милашек точно продали, найдут, как пользовать, от поз до извращений. А Птах, торгующий с Безымянкой, сидит на Товарной, в секретном бункере, о котором мало кто знает. Хаунд знал и положил себе наведаться туда, поговорить с красотками, если еще не перепродали куда дальше.

Так что слушать стоит дальше только этих вот четверых, хотя нет, троих. Это ж вон они кучкой сидят вместе с мечтателем, так и пускающим до сих пор слюну на воспоминания о блестяще-выпуклом в «Ни рыбе ни мясе…».

– Синие волосы, вот как тебя видел, да и волос-то там… но синие…

– Угомонись. Так чего этот, носатый?

– Дак, грит, надо мне от тебя вот чего на самом деле. Ну, помнишь, местечко есть у меня одно, ну…

– Я вам тут про…

1
...