…Рюрик криво усмехнулся и спросил, вглядываясь в лицо старика:
– Прознал я, любимец богов, что и луны еще не минуло, как сей Вадим вызвал тебя в гости.
– Не вызвал, попросил. Гонцы передали, что разговор важный. Вот я и пришел, так же как прежде приходил к тебе и к другим, когда им надобно, – проскрипел волхв.
– А говорил ли он с тобою, как бы лучше род мой извести? – спросил Рюрик злее.
– Была и о том его речь, княже. Но, как мог, я пытался отговорить неразумного Вадима. Он не послушал доброго совета.
Лицо Рюрика побелело, пальцы впились в подлокотники, а голос зазвучал страшным, звериным рычанием:
– И так не послушал, что две жены мои, дети малые уже будут вскоре беседовать с предками в светлом Ирии? А два брата родных на черте жизни и смерти… Если бы ты поведал о его намерении… Ты видел, сколько пролилось крови и сколько слез?
– Я скорблю о павших не меньше. Семьи оплакивают… то несомненно, но каждая – своих. А мне они все как дети. Если же ты, князь, знаешь достоверно, что родичи твои пребудут в ирийском саду у божьего терема, – утешь душу.
– А не боишься ли ты, старик, гнева моего? Да если бы я убил Вадима сотню раз, то и это бы не излечило мне сердца!
– Я не страшусь княжьей кары, ибо на все воля богов, – спокойно ответил волхв. – Это они рассудили, кому продолжить дело Гостомыслово. Вадим усомнился в мудрости Велесовой, и где теперь тот Вадим, где ближние его…
Олег, доселе стоявший бессловесно, выступил из полумрака, точно призрак:
– Ты спрашиваешь, где они? Или ты размышляешь о судьбах человеческих? Так слушай же, что вот этими руками я охотно бы придушил и склочницу Рогану, и всех Вадимовых жен и отпрысков. Но они опередили меня, избавили от угрызений совести, едва пришла весть о неудаче мятежников.
Брови волхва медленно поползли вверх, он изучающе глядел на Рюрика. Князь не ответил на немой вопрос старика, вместо него отозвался Олег:
– А чего ж ты хотел? Как иначе? Иначе никак нельзя! Если бы я не догадался разложить руны, то и моя сестра была б сейчас на пути к Фрейе[4]. Ты, премудрый волхв, зная достоверно, что готовит Вадим, не вмешался. И предоставил богам самим решать этот вопрос, а я…
– Никогда не был осведомителем, северянин! И не буду, – прервал Олега волхв.
– Ага, прямо христианский жрец в исповедальне! – нехорошо усмехнулся княжий шурин и продолжил: – А я получил лишь намек, но сделал все, чтобы уберечь и князя, и сестру, и людей своих, не уповая больше ни на каких богов! Это я, а не боги привели на подмогу, и Сивара, и Трувара, и людей из Ладоги.
– Ты плохо кончишь свои дни, Орвар Одд! – вдруг произнес старик. – Признайся, это была твоя задумка – навести Вадима на княжий город. Это ты заманил его? Но какой ценой?!
– Скажи что-нибудь еще, волхв! Только умное…
– Вижу, тебе предстоит умереть от коня.
– Ничто не ново под луной, – усмехнулся Олег, обернувшись к князю. – Это дело я уже давно уладил. Но тебе, волхв, суждено сгинуть раньше, и смерти моей ты не увидишь.
– Довольно! – прервал их спор Рюрик и, обратив взор на старика, сказал глухо: – Вот решение мое. За молчание, стоившее нам гибели стольких добрых соратников, детей и жен, я мог бы наказать тебя. Но, отдавая дань летам твоим и в память о прежних временах, о славном деде, короле Гостомысле, дарую прощение. Иди с миром и доживай свой век. А сейчас должно всем нам проводить павших с почестями, как подобает героям… Пролив кровь в одну землю за единое дело, побратались нынче и мои варяги, и верные мне словене, и мурмане тож. И уходить им вместе в одном пламени. Ты, волхв, будешь говорить за славян, а ты, Одд, за северян скажешь.
Словно бы ожидая одобрения со стороны Олега, князь встретился с ним взглядом. Закусив губы, Олег кивнул. Небрежным жестом Рюрик отпустил старика.
«Великие боги! Кабы мы знали, в какие железные руки вверяли и землю свою, и судьбу!» – подумал волхв, ковыляя к двери.
Олег шагнул к Рюрику:
– Выслушай, не гневись! Негоже трупам, пусть и вражьим, у самого города валяться. Прикажи закопать, пусть их черви едят.
Лицо Рюрика искривилось, будто глотнул отвара полыни, а в голосе прозвучала издевка:
– Смрада боишься?
– Болезней, – смиренно отозвался Олег.
– Ты верно говоришь, Одд, но решения не отменю. Нам эти болезни не страшны будут. По свершении обрядов в Словенск выходим. Дорогой ценой мне город сей достался, – прошептал он, – не смогу здесь. Новый построим, на том берегу.
– А толку?
– Есть толк, уж поверь. Если нельзя истребить осиное гнездо, то уж приглядывать за ним можно. Я еще мост через Волхов переброшу.
– Большой мост выйдет, шагов триста.
– А иначе никак, и главное – высокий, чтобы любое судно при полном парусе пройти сумело, – прошептал Рюрик.
– Да… Чую, немало крови на том мосту прольется…
– Пусть, если иначе нельзя. А там боги рассудят меня с новгородцами.
– Как ты сказал? – не понял Олег.
– Раз новый город, а не Словенск, стало быть, Новгород. И не просто словене, а новгородцы.
Рюрик прикрыл глаза, замер, на несколько мгновений превратился в бездвижного истукана.
– Кого в Белоозеро поставишь, коли Сивар… – осторожно спросил Олег.
Князь тряхнул головой, губы растянулись в горькой усмешке:
– Полату ехать. Здесь ему делать нечего, кроме как по мамке рыдать. А там мужчиной станет… Но время. Курган погребальный велю тут же насыпать – чтобы каждодневно смотрели и вспоминали. Нам же отныне здесь лишь тризны справлять, но не жить. Да и как жить? И отца уж как год не стало. Проклятые германцы! За ним и мать.
Олег положил ему руку на плечо и ответил:
– Как сказывал мне старый Ингьяльд, правил у ромеев некогда князь Аврелий. И была у него поговорка: «Делай, что должно. И будет, что будет».
Дождь усиливался, капли падали на землю с громкими шлепками. Из крепости выкатили пару бочек, откупорив, щедро поливали погребальную краду маслом. Гора сложенных тел, как почудилось Добре, уходила к самому небу, была выше любого терема. Подле нее остались немногие воины, среди которых высился Орвар Одд. Лицо северянина почернело от горя, а огненные кудри потускнели. Рядом с ним, опершись на посох, встал волхв.
Рука волхва – худая, с острыми, выпирающими костяшками – потянулась к небу, губы чуть шевелились. Народу неведомо, что шепчут Велесовы служители, но все заметили, с какой яростью засверкали молнии. Огненные стрелы резали небо, освещали землю и лица всех, кто стоял в этот час на холме. Волхв, не глядя, передал посох Олегу, словно бы признавая за тем равную Силу. Северянин принял, так же – не глядя. Старик снял с пояса худой мешочек, вынул сухой мох и особые камни, разложил тут же, на самом краю крады.
Едва ворох искр коснулся мха и промасленного дерева, к небу потянулись тонкие струйки дыма, а в следующий миг вспыхнул огонь. Оранжевые языки слизывали сперва масло, после принялись вгрызаться в бревна, пожирать кровь умерших, одежды, тела. Дым от погребального костра прижимался к земле, застелил весь холм, наполнил воздух запахом горящего мяса, запахом смерти.
Не помня себя, Добря поплелся вслед за мамкой, к дому. Позади безмолвной тенью следовал отец. И хотя мальчик не видел лица, чувствовал – плачет батька. Город погружался в могильное молчание, а погребальный костер разгорался все ярче, тянул руки к небу, и никакой дождь не мог уже загасить это ненасытное пламя.
…Едва переступили порог, отец начал сборы. В дорожный мешок складывал самое нужное: легкий топор, запасную рубаху, соль. В стороне лежали широкий пояс и любимый нож Вяча с рукоятью из оленьего рога. Мать, вопреки всем устоям, принялась печь хлеб, тихо всхлипывая. Младшие братья и сестренка улеглись на лавке, в дальнем углу, долго капризничали, но все-таки засопели.
Добря тоже лег, но уснуть не удавалось. Ему то и дело слышались крики и хрипы, лязг оружия, перед глазами вставали порубанные воины Вадима и горожане, окровавленная голова Торни… Но чаще других вспоминалось лицо Олега. Даже сейчас, в мыслях, Олег глядел на Добрю с укором.
Слуха касался шепот – родители переговаривались, мать часто всхлипывала. Ее шаги почти беззвучные, но торопливые. Видать, мечется по дому, собирает в дорогу мужа. Ближе к утру в дверь постучали, в избу вошли еще четверо мужиков. Добря продрал глаза, не таясь, рассматривал гостей. Артельщики, те, кто выжил в кровавой схватке и был помилован. За плечами каждого – худой дорожный мешок, а лица как у покойников.
– Пора, – прошептал отец. Он крепко обнял жену и шагнул к двери.
Добря вскочил, метнулся вперед, заорал:
– Батька! Батька!
Вяч повернулся, раскрыл объятья, прижал сынишку к груди.
– Теперь ты за мужика, Добря. Береги мать, младших береги. Все наладится, все наладится.
– Почему нас с собой не берешь? – взвыл мальчик. Ухватил отца за шею, прижался крепче. Горячие слезы лились беспрерывно, жгли глаза.
– Нельзя. Вам жить, а мне – если настигнут – помирать. Береги мамку, Добродей!
Вяч разжал руки, но мальчик вцепился крепко, повис на отцовской шее. Подоспел кто-то из отцовских товарищей, помог отодрать Добрю от родителя.
– Прощайте! – бросил Вяч. – И да хранят вас боги! Жив буду – дам знать. А нет – не поминайте лихом.
Добря так и не сомкнул глаз. Мать тоже не спала – все ходила, ходила. Изредка садилась на лавку, закрывала лицо руками. Рыданий мальчик не слышал, но видел, как трясутся плечи. У самого сердце заходилось жгучей болью, той, от которой высыхают все слезы.
– Что теперь будет… – обреченно проронила женщина. – Как жить?
Добря подошел на цыпочках, сел рядом. Отозвался шепотом:
– Выживем. Я на стройке работать буду, ведь умею уже.
– Как людям в глаза смотреть? – не слыша продолжала мать. – Что родня скажет? А он? Каково ему будет? На чужбине… Дойдут ли? А на чужбине-то и хлеб горький…
Она всплеснула руками, схватилась за голову, забормотала горше прежнего:
– А если княжеские воины настигнут? Ох… Зачем только в город подались? Жили бы в деревне, пусть голодно, зато по чести. А теперь… позор, погибель…
Добря прижался щекой к мамкиному плечу, молчал. Потом, словно в утешение, молвил:
– Нет, их не поймают. За три дня далеко можно уйти.
За окном уже светло, новый день обещает быть жарким, хоть и конец лета. На улице необычно тихо: ни стука топоров, ни выкриков румяных хозяек. Только петухи дерут глотки – этим людское горе не ведомо, знай себе – кукарекают.
– Я воды принесу, – сказал Добря угрюмо. – А ты квашню новую ставь, хлеба почти не осталось.
Мамка опомнилась. Ведь и правда, не осталось – все хлебá Вячу в мешок сунула, да только что тех хлебов? Дай бог, чтоб на неделю хватило! А дальше мужику кореньями питаться, если волки раньше не задерут.
Добря смерил мать придирчивым взглядом и поспешил на улицу.
От ночного дождя земля разжирела, босые ноги утопают в грязи. Погребальная крада все чадит, видно, как дым поднимается высоко, до самого Ирия доходит. Вместе с ним возносятся души погибших за правое дело.
Обычно в это время у колодца толпятся хозяйки, воду берут и сплетничают заодно, косточки соседям и мужьям моют. Но сегодня – ни души. И улица пустая. Редкие прохожие друг на друга не глядят, опускают головы. Вот и Добря опустил глаза, едва увидел вдалеке человека.
Набрал полное ведро, понес. От такой тяжести рука заболела сразу, перехватил, щедро плеснув водицы на землю. Пару раз поскользнулся, едва не упал. А у самых ворот пришлось остановиться. Мальчишки – вчерашние товарищи – выстроились стеной, руки сложены на груди, на лицах злость.
Добря протянул по-взрослому хмуро:
– Чего надо?
Вперед вышел самый рослый:
– Это твой батя мужиков на бунт подбивал.
Добря насупился, сжал кулаки. Взгляд заскользил по суровым лицам мальчишек, в животе похолодело.
– Брехня, – прошипел Добродей.
– А вот и нет. Он мужиками командовал, когда Рюриков терем брали. Там отроки были, все видели.
– Врут твои отроки. Они в крепости сидели, как осинки тряслись.
Рослый прищурился злобно, угрожающе надулся:
– Их не сразу в крепость загнали, только когда резня началась. А до этого все видели. И брехать не станут, поди, не ты.
Добря оскалился, шагнул вперед, так, что между ним и обидчиком остался всего шаг. А тот не унимался:
– Твой батя всех погубил. Он виноват!
– Нет!
– Да! – рявкнул обидчик.
Остальные кивали молча, испепеляли взглядами. Но приблизиться и напасть не решались. Добря гордо вскинул подбородок, выдавил усмешку:
– Зато теперь ясно, в кого вы такими трусами уродились. Кабы ваши отцы не отсиживались, а сражались по чести…
– Мой батя погиб! – закричал рослый.
– И мой, – проронил кто-то из толпы.
– И мой не вернулся, – всхлипнул третий.
– Да пошли вы! – крикнул Добря.
Рослый оскалился, но сказал спокойным тоном, от которого даже солнце похолодело:
– Мы уйдем. Но тебе совет – на улицу не высовывайся. Бить будем всякий раз, как встретим.
Добре хотелось закричать, броситься на лгунов с кулаками, но те развернулись и зашагали прочь. А в спину даже последний предатель не ударит.
– Ничего, ничего, – пробормотал Добря. – Я вам еще покажу и уши начищу, как следует. Вруны. Клеветники. Трусы!
Слухи о бойне в Рюриковом городе, да и в самом Словенске, что учинили мурмане Олега, разнеслись удивительно быстро. Уже к вечеру в избу нагрянул старший мамкин брат. Мужик простой, деревенский. Плечи до того широкие, что даже в дверь протискивался боком. Сам пахарь, ну и охотой изредка промышляет. Говорят, однажды медведя в чаще встретил, придушил косолапого.
Детвору мать из дому не выпускала, но и взрослые разговоры слушать нечего. Пришлось в дальнем углу ютиться. Младшие обрадовались неимоверно, давай на Добре виснуть, вопросами засыпали по самые уши. А сестра молчаливо вертела куклу, пусть и самая маленькая, а вперед братьев смекнула, что горе в семье, да такое, что словами не описать.
Добря терпеливо развлекал малолетних, истории рассказывал. Впрочем, у самого получалось не так интересно, как у батьки и деда, хотя деда мелюзга и не помнит. Мальчишки все на дядьку косились, ахали: какой огромный! Утомились только, когда за окошком ночь простерлась, уснули тут же, на полу. Добря подтащил одеяло, лег рядом, укутал всех.
Зажмурился крепко, поворочался для вида, даже засопел.
– Перебирайтесь снова в деревню, – шептал дядька. – Места вы немного занимаете, а из охламонов твоих добротных пахарей вырастим.
– Да куда… – горько вздохнула мамка. – Тут уж и хозяйство налажено, протянем как-нибудь. Только стыд похлеще дыма глаза выедает, не скоро народ забудет. На улицу выйти боюсь, пальцами тычут.
– Да… натворил Вяч делов…
– Он как лучше хотел. Думал, за правду сражается. А видишь, как вышло? Боги-то рассудили, что справедливость на другой стороне.
– А Рюрик-то в самом деле Вадиму голову оторвал?
– Да, живому. До сих пор перед глазами. А жить-то как теперь! – Она всхлипнула чуть слышно. – И Добря сам не свой теперь ходит.
– Добря сдюжит, – отвечал брат. – Он в нашу породу уродился.
– Кабы и вправду так.
– Вяч далеко пошел, не знаешь?
– Не знаю. Должно быть, далеко. На землях Рюрика ему житья не будет, значит, в другие земли отправился. Я спрашивала, куда пойдет, а он не ответил. Сказал, весточку пришлет, если все будет в порядке… Тяжко… Душа за него болит, больше, чем за детей.
– Я б на его месте в Киев отправился. Там земли чернее и князь, сказывают, добрый.
– Да разве ж в князе дело? Кто он там? Без рода, без семьи. Ни кола, ни двора… Сирота. А сколько до того Киева скитаться? Поди, до зимы не дойдет. А если не дойдет – перемерзнет. – Голос сорвался на писк, мамка всхлипнула: – И похоронить-то некому будет! И помянуть!
Снова завыла. Брат, как мог, успокаивал, по голове гладил, что-то шептал.
От пережитых несчастий сон навалился быстро, тяжелый, как дурман. И сновидения пришли жуткие, все кровью залито, от края до края. Добря несколько раз просыпался – мамка с братом все сидели, говорили. Пытался послушать разговоры, но снова проваливался в тягучий, как вареная смола, сон.
На рассвете снова отправился по воду, сходил дважды. Пока шел, все надеялся увидеть мальчишек, что посмели так несправедливо отзываться о батьке. Но те, видать, обходили стороной – знать, не успеет вразумить вчерашних товарищей.
Пока мамка с дядькой чистили курятник, Добря вытащил из дальнего угла старую холщовую котомку, сложил в нее вторую рубаху, маленький топорик – тот, который отец подарил, завернул в тряпицу краюху хлеба. Ножик пришлось стащить, благо у них в доме еще цельных два ножа – роскошь!
Когда прятал котомку в клети, мамка едва не застукала. Но Добря деловито схватил грабли, поспешил в огород. Урожай в этом году обещал быть знатным – лето теплое, да и с дождями неплохо. Оглядев съестные припасы, дядька снова забурчал, дескать в деревню перебираться надо, а мамка поспешила в избу, кашу готовить, дабы не думал, что и впрямь голодают.
Едва за старшими закрылась дверь, мальчик утер рукавом нос, бережно отнес грабли на место. Подхватил поклажу и мышкой выскользнул на улицу.
День в самом разгаре, солнце светит ясно, по небу плывут пушистые облака. Стараясь не попадаться на глаза горожанам, Добря заспешил туда, где городской холм, очерченный рвом, сходит на нет, сменяется заболоченной полосой, за которой шелестит лес.
– Еще б понять, куда идти, – вздохнул мальчик и прибавил шагу.
О проекте
О подписке