– Да чего ж, – смущенно говорил Краснухин. – Ну это… стою. И как-то что-то мне дремлется. Но думаю: нет, нельзя!
– А что вы охраняли? – спешил уточнить Курлович.
– Да это, как его… Грибок я охранял караульный!
– А, да-да, конечно, – мелко кивал писатель Курлович, спеша продемонстрировать знакомство с воинским бытом. Однако в очерке требовалась дотошность, а зачем нужен караульный грибок, Курлович понятия не имел. – Простите, – уточнил писатель после недолгого колебания, – а зачем все-таки нужен грибок?
– Ну это, – нехотя пояснял рядовой Краснухин, опасаясь уже, нет ли тут какого подвоха: может, его просто таким хитрым образом проверяют на знание устава? – Согласно пункта пятого Караульного уложения… Населенный пункт в сельской местности при постое взвода, роты, полка или иного воинского формирования должен охраняться ночным дозором часовых с интервалом в пятьдесят метров один от другого, снабженных караульным грибком каждый согласно параметрам грибка. Параметры грибка согласно устава пять в длину на три в ширину, высотой караульного столба два метра, для создания защиты охраняющего караульного от возможного дождя и шквалистого ветра, бурана, снежных хлопьев и жестокого града, в целях желательного предохранения личного состава от простуды, гнойных нарывов и иных форс-мажорных обстоятельств. – Краснухин перевел дух, Курлович неустанно строчил. – Ну и вот, и стоит грибок. Согласно параметров, сами выпиливали. А дождь хлещет – просто в душу и в мать!
– Любите мать? – с доброй улыбкой спросил Курлович.
Краснухин опять заподозрил подвох.
– Извините, это выражение такое…
– Я понимаю! – воскликнул Курлович. – Что же я, не русский?! Но мне хотелось бы деталь, понимаете? Что вы стоите под дождем на посту и вспоминаете мать.
Рядовой Краснухин в ту ночь и точно часто вспоминал мать, но к его собственной родительнице, рослой мосластой женщине из-под Воронежа, это не имело никакого отношения.
– Мать моя в больнице санитарка, – смущенно пробасил Краснухин. – Отца с нами нету, а мать ничего, пишет.
– Ну и что вы вспомнили? – наседал Курлович, почувствовав живинку, яркую и сочную деталь. – Может быть, запах домашних котлеток? Не стесняйтесь, домашние котлетки – это же тоже часть нашего дома, нашей любви к малой родине!
– Нет, мать все больше по картофельным, – признался Краснухин. – Лепешки такие, знаете, драники?
– Знаю, конечно! – радостно закивал писатель; драники не грибок, материя знакомая.
– Ну вот, – задумался рядовой. – Голубцы еще иногда.
– Скажите, а помните вы руки вашей матери?
Краснухин вспомнил длинные руки с распухшими суставами и плоскими ногтями. Ему стало жалко мать, от которой он, конечно, мало видел ласки, но обиды на нее не держал. Все-таки она его не била, хотя следовало бы. Несколько раз он по молодой дурости залетел в детскую комнату милиции, один раз поучаствовал в ограблении ларька и чудом не попался, – в общем, если бы не армия, запросто мог бы загреметь в места не столь отдаленные; мать была как мать, не хуже, чем у остальных, – чего эта очкастая гнида прицепилась?
– Ну, вспомнил, – сказал он с раздражением. – А чего руки матери? При чем вообще мать?
– Но вы же сами упомянули…
– Я в том смысле, что дождь в бога и в мать! – сердито повторил Краснухин.
– Скажите, а в Бога вы верите?
– В Бога? – переспросил Краснухин. – Согласно устава, Русь Святая есть боговыбранная держава, выгодно и симметрично расположенная повдоль шестой части суши и красно украшенная от щедрот Отца, Сына и Святого Духа, защита же ее есть священная обязанность православного воинства, поставленного для того, чтобы сохранять, сдерживать, препятствовать, бдить и неукоснительно блюсти.
– Это вы сами? – взволновался Курлович. – Это, вот сейчас, – ваши собственные слова?!
– Зачем мои, – смутился Краснухин, – это глас шестый общевоинского устава от Софрония Пустынника. Вы не читали разве?
– Читал, конечно, читал! – засуетился Курлович. – Просто… понимаете, вы так искренне сказали… Я подумал, может быть, вы тоже пишете что-то… стихи, поэмы?
– Нет, я не по этой части. Я караульного взвода. Устав там, пол драить, себя подшить… грибок поставить, если чего…
– Ну хорошо, – разочарованно сказал Курлович. – Вот вы стоите, и что?
– И слышу шорох, – медленно выговаривал Краснухин. – Я кричу: стой, кто идет? На это, согласно устава, мне должен быть отзыв: «Конь в пальто». Но как я отзыва не получаю, то произвожу досыл патрона в патронник и вторично задаюсь вопросом: кто идет? Не получая ответа после третьего повторения, я произвожу выстрел в воздух, и тогда проверяющий разводящий сержант Глухарев открывается мне, произнося команду «смиренно». Но так как я не получаю отзыва, то и навожу на сержанта Глухарева личное оружие и досылаю патрон в патронник вторично, требуя парольственное слово. И тогда сержант Глухарев произносит отзыв, после чего я опускаю оружие и докладываюсь по форме.
– Скажите, – с некоторым испугом спросил Курлович, – а если бы сержант Глухарев и тогда не произнес отзыва?
– Тогда, – словно удивляясь самому себе, недоуменно выговорил Краснухин, – я произвел бы выстрел в грудную часть тела сержанта Глухарева, согласно устава, вплоть до окончательной смерти данного последнего.
– Но ведь это ваш разводящий, вы же его прекрасно знаете. Неужели…
– А что ж, что разводящий? – в том же недоумении переспросил Краснухин. – Ну разводящий. А враг может прикидываться и проникать. А ежели его завербовал кто. Или он пьяный, что отзыва не помнит. Он нарушил, так? Нарушение означает стрельбу. И потом, я три раза обратился. Я патрон в патронник дослал. Если он сержант Глухарев, то мог среагировать, а если зомби? У нас «Ночь живых мертвецов» показывали. Видели «Ночь живых мертвецов»?
– Видел, – упавшим голосом сказал Курлович. – Но ведь сержант Глухарев на вас надвигался не с внешней стороны? Ведь он из села шел, так?
– Так, – кивнул Краснухин, не понимая, какое отношение это имеет к теме.
– Значит, – подробно, в стиле устава принялся объяснять Курлович, – он двигался в ваше расположение не из внешнего пространства, а из вашей собственной части, не имея целевого намерения захватывать кого-либо куда-либо?
– Ну, – кивнул Краснухин. Речь шла об очевидных вещах.
– Ну так за что же было его убивать?
– А мне какая разница, идет он из расположения части или из внешнего пространства? Он не выполняет уставное требование, значит, я должен действовать согласно уложения. Может, он хочет побег совершить.
– Действительно, – сказал Курлович, – об этом я не подумал. И что, если бы вы его убили?
– Отпуск бы дали, – улыбнулся Краснухин, растягивая толстые, словно резиновые, губы.
В таких расспросах писатели провели две недели, после чего Здроку и Паукову надоело, что люди живут рядом с солдатами, но встают когда им заблагорассудится и вообще нарушают боевой распорядок. Их было сказано окунуть в жизнь, а это получается не окунание, а так, слегка макание. К тому же из Москвы прислана была директива устраивать писательские вечера вопросов и ответов для личного состава, но личный состав произведений данных писателей не читал и потому истощил все свои вопросы уже в первый день. Уже он спросил у писателей, сколько им платят и почему, и поинтересовался творческими планами, но разнарядка была – по одному вечеру вопросов и ответов на каждого писателя, а их в бригаде было, как мы помним, целых восемь. С писателями надо было что-то делать, – судя по всему, они застряли надолго, – и генерал Пауков принял решение, какому позавидовал бы и ЖДовский легендарный персонаж Соломон. Первую половину дня писателям надлежало маршировать, ходить в наряды, выполнять погрузочно-разгрузочные работы – словом, по полной программе тянуть солдатскую лямку. Во второй же половине дня, когда солдаты занимались геополитической подготовкой или готовились к заступлению в наряд, они возвращались в свой писательский статус: встречались с рядовым составом, задавали им вопросы о службе или давали ответы о своей литературной работе.
Через неделю строевых занятий писатели перессорились. Они и до этого не особенно друг друга любили, чему способствовало их гниловатое ремесло, но после первых же занятий по шагистике и химзащите, когда пришел конец их относительно вольной командировочной жизни, возненавидели друг друга окончательно. Они честно маршировали, надевали химзащиту и бегали кроссы с полной выкладкой, начиная задыхаться после первых ста метров. Сержанты отечески подбадривали их пинками, а когда заслуженный писатель Осетренко упал на землю и захрипел, что больше не может, остальным пришлось тащить его на себе. После этого писатели измутузили Осетренко не хуже, чем сержанты, и вообще в них начал проявляться здоровый варяжский дух. Во второй половине дня едва пришедшие в себя писатели снова встречались с личным составом и отвечали на вопросы тех самых сержантов, которые только что дрючили их на плацу. Так достигалось равновесие между воинской обязанностью и служением музам.
Как раз сейчас сержант Грызлов дрессировал писательскую бригаду перед зданием баскаковской школы, рядом с покосившимися баскетбольными стойками и накренившимися шведскими стенками.
– Носочек тянем! – грозно прикрикивал он. – Жопы втянуть! Втянуть жопы, интеллигенция! Нажрали тут себе на гражданских харчах… Здесь армия, а не колхоз! (как будто все остальное время писатели провели в колхозах). – Что вы смотрите на меня глазами срущей собаки?! Смирно! Направо! Кру-гом! Левое плечо вперед, шагом марш! На месте стой, раз, два! Начинаем сначала! Левую ногу по-днять! Опустить… У вас нога или кусок дерьма, краб второй статьи Струнин? Ответа не слышу!
– Нога, – едва шевелил губами пожилой писатель Струнин.
– Не вижу ноги! Вижу кусок дерьма! – с удовольствием повторял сержант Грызлов. – Всем на месте, Струнин выполняет команду один! Ногу по-днять! Вытянуть! Носочек тянем! Стоять! Стоять, сука!
Струнин покачнулся на одной ноге и рухнул в грязь. Никто из писателей не поддержал его. Все брезгливо посторонились. Струнин, если честно, был плохой писатель, никто из коллег его не любил, а сборник его очерков «Соловьи генштаба» – о российских военных литераторах – считали чересчур льстивым даже в патриотическом лагере.
– Поднимитесь, – брезгливо говорил Грызлов. – Что это такое, краб Струнин? Если бы ваша жена вас сейчас видела, что бы она сказала? Небось, когда на жену лезете, не падаете? Ногу поднять!
– Все-таки это черт знает что, – говорил сановитый, крупный писатель-патриот Грушин, поедая вместе с солдатами жидкий, пересоленный борщ, то есть свекольный отвар с редкими листьями гнилой капусты. – Сколько нам еще терпеть? Давно бы в Москве были!
– А кто нас в эту бригаду втянул? – с ненавистью спрашивал Грушина желчный, тощий фельетонист Гвоздев. – Кто всех собрал?
– Ну, знаете, – пожимал плечами Грушин. – Я всегда считал, что место русского писателя – в воинском строю.
– Так чем же вы недовольны? Каждое утро ходите в воинском строю, – замечал Гвоздев.
– Но каждый служит по-своему… Я служу пером…
– Вот и будете пером в заднице Здрока, – говорил Гвоздев. Грушин смотрел на него с немым укором и прикидывал, в каких выражениях вечером напишет на него донос. Все писатели писали доносы друг на друга, у особиста Евдокимова они лежали в отдельной папке и составляли перл его коллекции. Писатели умели писать, выражения у них были извилистые, цветистые, – первенствовал Грушин, называвший Гвоздева то цепной гиеной, то бешеной лисицей. Еще хорошо писал драматург Шубников, у него был крепкий круглый почерк и чеканный слог, отточенный сериалами. Слова были все больше односложные, – гад, тварь, мразь, – в сериалах двусложные давно стали редкостью, а трехсложные вымарывались продюсерами.
После обеда, как водится, писатели отвечали на вопросы. Тот самый сержант Грызлов, который только что сравнивал ногу Струнина с куском дерьма и интересовался его способами залезания на жену, спрашивал с самым искренним подобострастием:
– Товарищ краб второй статьи! Расскажите о ваших творческих планах!
Никакого притворства в таком поведении не было. Сержант Грызлов был то, что называется «зубец», то есть служил по уставу с намерением заслужить честь и славу. Согласно уставу и сержантским правилам, в первой половине дня он обращался с писателями как с молодым пополнением, которое надлежало всемерно уничижать, дабы пополнение понимало, куда попало, а во второй смотрел на них как на делегацию литераторов, приехавших в часть. В сущности, главной воинской добродетелью, которую Грызлов, конечно, не формулировал для себя по незнанию некоторых слов, но чувствовал печенью, как раз и было такое стопроцентно ролевое поведение, когда все связи, кроме предусмотренных субординацией, упраздняются. Грызлов наверняка был бы нежен со своей матерью, прибудь она в расположение роты на так называемый родительский день, но, попадись она ему в качестве молодого пополнения, он бы и ее заставил заниматься шагистикой и подтягиваться на турнике. Этот сержант нравился Плоскорылову, замполит обращал на него серьезное внимание, хотя Грызлов и не принадлежал к варяжскому роду. Грызлов, несомненно, был из самого что ни на есть коренного населения, кондового и неразвитого, но он обладал солдатской жилкой – не косточкой, подчеркивал Плоскорылов, косточка бывает только у варяжского контингента, а жилкой. Грызлов умел принимать ту форму, в которую его залили – или, в данном контексте, затянули; далеко не все коренное население обладало такими способностями, но оставить от него стоило только эту, гибкую и сознательную часть.
На вопрос о творческих планах Струнин в последнее время отвечал часто. Других вопросов ему почти не задавали. Он откашлялся и солидно начал:
– Знаете, в моем творчестве всегда большую роль играла наша армия. Я считаю, что если поставить рядом педагога, допустим, и офицера, то лучшим педагогом окажется офицер. Или если водителя и офицера. Или, допустим, дрессировщика и офицера. Во всех отношениях лучше окажется офицер. Я всегда любил русское офицерство. В нем есть, согласитесь, какая-то особенная выправка, выпушка. И вот я думаю написать сейчас книгу об офицерстве, как оно сложилось, как стало настоящей воинской аристократией, – о лучших русских офицерах со времен Ивана Грозного. Хотелось бы дать такой, знаете, групповой портрет или даже венок, хотелось бы возложить его на русское офицерство, которое грудью пробило России дорогу к морю, которое прикрыло всем телом братские славянские народы, которое отличается всегда удивительной чистоплотностью… Вот если я сочту себя достойным, то приступлю немедленно к этой книге. Думаю, что достойное место в этой галерее блестящих русских офицеров займет генерал Пауков, руководящий той самой дивизией, которая сейчас гостеприимно встречает нас. Я ответил на ваш вопрос?
– Так точно, – радостно отчеканил Грызлов. – Р-рота! Еще вопросы!
– Товарищ краб второй статьи, – неуверенно произнес рядовой Сапрыкин, – расскажите, пожалуйста, о ваших творческих планах.
Струнин откашлялся.
– Знаете, – начал он, – в моем творчестве всегда большую роль играла наша армия. Я считаю, что если поставить рядом, скажем, врача и офицера, то лучшим врачом окажется офицер. Или если, допустим, престидижитатора и офицера, то лучшим престидижитатором окажется офицер. Офицер умеет все, его этому учили. В русском офицерстве есть какая-то особенная мастеровитость, ухватчивость. И вот я думаю сейчас написать книгу об офицерстве, как оно сложилось в особенную касту, в орден меченосцев. Как вообще становятся офицером, почему не всякий, а только избранный достоин этого звания. Хотелось бы, знаете, сплести такой венок или даже косичку и возложить это на русское офицерство, которое лбом пробивало России дорогу к морю, которое прикрыло грудью братские славянские народы, которое отличается всегда удивительно приятным запахом… Вот если я почувствую в себе силушку, то я приступлю немедленно к этой книге. Думаю, что одно из первых мест в галерее блестящих офицеров займет генерал Пауков, которому вверена сейчас наша писбригада. Я ответил на ваш вопрос?
– Так точно! – ответил за Сапрыкина Грызлов, которому было видней. – Р-рота! Вопросы товарищу крабу!
– Товарищ краб второй статьи, – отчеканил другой зубец, явно будущий сержант рядовой Сухих. – Ваши творческие планы!
– А волшебное слово? – грозно произнес Грызлов.
– Пожалуйста! – отчеканил Сухих.
Струнин откашлялся.
– Знаете, – начал он, – в моем творчестве всегда большую роль играла наша армия. Я считаю, что если поставить рядом, скажем, мать и офицера, то лучшей матерью окажется офицер. Или если, допустим, верблюда и офицера, то лучшим верблюдом окажется офицер. Офицер умеет все, он так обучен. В русском офицерстве есть какая-то особенная округлость, уютность. И вот я думаю сейчас написать книгу об офицерстве, как оно сложилось в теремок, в сундучок. Как вообще становятся офицером, почему не всякий, и хотелось бы сплести сеть, вязь… которое ногой открыло России дверь к морю и попой, попой своей прикрыло славянские народы… Вот когда меня как следует разопрет, то я тут же. Думаю, что не обойдется без генерала Паукова… ххо! Когда же обходилось без Паукова? Весь наш писдом ему признателен… Я ответил на ваш вопрос?
– Так точно! – очнувшись от короткого сна (в русских войсках все умели засыпать в любую свободную минуту), бойко ответил Сухих.
– Р-рота! – скомандовал Грызлов. – По одному на выход! Благодарю вас, товарищи писатели!
Вечером, перед сном, писатели ссорились.
– А ведь вы еще в девяносто девятом году… – начинал Грушин.
– Эка вспомнили! – зевал Гвоздев. – Если вспомнить, что вы про Банана писали…
– А я помню, помню. И что я писал, и что вы писали. И вот господин Струнин что писал. Помните, Струнин? Я особисту-то могу и номерочек указать, и журнальчик…
– Вы всегда мне завидовали! – вспыхивал Струнин. – Всегда! Вы не отличаетесь чистоплотностью, у вас от ног пахнет!
– Вы больно отличаетесь… Я знаю, что ваша фамилия Стрюцкий.
– Господа, – пытался урезонить всех Курлович. – Мы интеллигентные люди… Мы творческие люди, господа…
– А вы молчите, не лезьте в русский спор! – прикрикивал на него Грушин, тотчас забыв, что Струнин тоже не совсем чист. На фоне Курловича он был все-таки свой. – Я вот доложу особисту, что вы писали о хазарстве в девяносто шестом году…
– Прекратите, стыдно! – вступал в спор Козаев, один из творческого тандема КозаКи, сочинявшего боевики о похождениях русского спецназа.
– Мы на фронте все-таки, – поддакивал его соавтор Кириенко.
– На фронте вы… – ворчал Грушин. – Боевички… Поставщики бульварного чтива…
КозаКи его не слушали и удалялись в свою избу. Там им предстояло до утра ваять шестнадцатый роман о похождениях своего сквозного персонажа, офицера спецслужб Седого. «Мы люди государевы, – приговаривал Седой, топча ослизлые внутренности шахидки, – люди служилые…» Книга должна была уйти в издательство не позднее пятнадцатого августа – за опоздание КозаКов могли открепить от пайка.
А Грушин, Гвоздев и Струнин долго еще переругивались в темноте – и, словно вторя им, лениво брехали и чесались баскаковские собаки.
О проекте
О подписке