Читать книгу «Желание быть городом. Итальянский травелог эпохи Твиттера в шести частях и тридцати пяти городах» онлайн полностью📖 — Дмитрия Бавильского — MyBook.
image

Эффект присутствия

Впрочем, вполне возможно, что эффект присутствия внутри рабочего кабинета возникает не из-за этого рассеянного описания, но из-за реконструкции, исполненной биографами. Так, по упоминаниям и отсылкам в трудах Боэция, Майоров восстановил часть каталога.

Главным источником знаний для Боэция послужила, по-видимому, все-таки та домашняя библиотека, о которой он с такой тоской вспоминает в первой книге своего «Утешения». О составе этой библиотеки можно в какой-то степени судить по тем авторам, которых он цитирует или использует в своих сочинениях: это философы Платон, Аристотель, Цицерон, Сенека, Александр, Порфирий, Фемистий, Викторин, Августин, возможно, Плотин, Ямвлих, Прокл и Аммоний Гермий; математики Евклид, Птоломей, Никомах и не исключено, что другие; поэты Гомер, Софокл, Еврипид, Катулл, Вергилий, Овидий, Стаций, Лукан, Ювенал и другие17.

Библиотека Монтеня

Первая утраченная библиотека, оставившая важный след в истории культуры, с которой я столкнулся лично, некогда находилась в шато Монтень, куда меня много лет назад привезла поэт Элина Войцеховская.

В «Опытах» много сказано об этих книгах, заточенных хозяином под крышей круглой средневековой башни, деревянные балки которой хранят латинские изречения.

Они там до сих пор есть, хотя доски под потолком – новые. Еще там письменный стол стоит старой выделки и стул с высокой спинкой, но понятно же, что это современный реквизит.

От самого Монтеня здесь ничего не осталось, кроме стен и архитектуры самой башни с остатками фресок в гардеробной на втором этаже, тайным переходом в молельню, позволяющим видеть посетителей на первом, оставаясь сокрытым, ну и каменным толчком – тактичной дыркой между этажами, выступающей за правильную геометрию стен.

Монтень тоже ведь, не хухры-мухры, занимал важную должность – дважды был мэром Бордо, и книжное собрание его, скорее всего, сгинуло где-то там, рассеявшись вокруг одного из университетов, недалеко от могилы (ее я найти не смог): ведь от тех времен «безмолвного большинства» могли дойти тексты только людей из самой верхней верхушки.

Смирись, гордый человек, непотизм вечен, в отличие от следов жизни и аутентичной обстановки. Монтень, проводивший в этой башне времени больше, чем с женой, всячески способствовал ей к украшенью, как то положено потомственному аристократу.

Дорогие ковры покрывали лестницы, комнатные полы и стены не только для уютности, но и ради согрева. Изысканная мебель, шкафы для инкунабул и резные лари для редких рукописей не загромождали пространство. Изысканные подсвечники на скульптурных стойках напоминали об Античности. Раритеты и диковины, привезенные из путешествий, а также осмысленные приношения украшали, ну, например, камин или же бюро, ящички которого были набиты бумагами и изящными вещицами: без них скучно существование даже самого философствующего сочинителя. Какие-то внешне невинные безделицы, должно быть, напоминали Монтеню о безвременно ушедшем Этьене де ла Боэси и были ему особенно дороги.

Синдром «башни Монтеня»

В лучшем случае время оставляет стены. Где-то их больше, как в башне Монтеня или, по несчастливой случайности, в Помпеях, где-то меньше – там, где археологи добывают в земле фундаменты, очертания улиц и дорог.

В Равенне история оставила несколько цельных памятников с мозаиками. Они даже не потускнели (что выгодно отличает их от фресок), из-за чего нам и теперь явлены цвета и краски, которыми люди любовались за много веков до нас, что само по себе кажется чудом, в отместку забрав все остальное.

Нынешние улицы ее, правильные и логичные, – наследие пары последних веков (хотя и повторяющие геометрию средневековой столицы), из-за чего первоначально Равенна воспринимается как обычный среднестатистический европейский городок повышенной комфортности, впрочем, не лишенный некоторого южного демократизма.

Это раньше, после того как ушли столичность и море, Равенна стала заброшенной и омертвелой – цельной сценой упадка с травой в полный рост, теперь же она – простогород, инкрустированный немногими древностями.

Спасибо Элине, впервые я поймал это чувство именно в шато Монтень, где восстановленная потомками писателя башня работает примерно так же, как документация перформанса актуального художника – горение и энергетический напор ушли вместе с людьми, оставив «золы угасшъй прах»18: скупые музеефицированные документы лишь от самой малой, минимальной части (сто седьмая вода на киселе) намекают на то, что творилось тут ранее.

Нужна какая-то особенно настойчивая фантазия, дабы оживить и расцветить эти изнутри окончательно окаменевшие постройки – глухонемые свидетельства некогда активно колыхавшейся внутри них жизни.

Фантазия эта сродни медитации или усидчивому выкликанию духов конкретных комнат и залов, откуда теперь выскоблено и вынесено все, что можно было вынести. Отныне они так же бедны «предметным миром», как «Утешение философией», под завязку набитое самыми разными дискурсами и жанрами.

Сатура. Ярмарка жанров

Другим источником реалий и атмосферных ощущений в «Утешении философией» оказываются поэтические монологи Философии, которыми Боэций прокладывает все главы, как это и положено жанру сатуры, чередующему стихи и прозу.

В них, опять же, не очень много фактуры, зато полно «духа эпохи» и, например, декаданса, охватившего королевский дворец на закате правления Теодориха, совпавшего с таким же глобальным для судьбы Равенны, как отход моря в сторону, идейно-политическим кризисом19.

 
Ты видишь царей, сидящих
На тронах своих высоких,
Ты видишь пурпур роскошный
И стену суровых стражей,
Грозящих яростным видом
И тяжким дыханием гневным.
И если заботы даже
Ушли б из дворцовых сводов,
Увидеть ты б мог тиранов
В оковах своих жестоких.
Их сердце полнит отрава
Страстей и тоски безмерной,
Рассудок темнит досада,
Волненье в крови терзает,
Печаль их гнетет и манят
Обманчивые надежды.
И смертный так же, желаньям
Всевластным своим покорный,
Свободным не будет, цели
Своей не узрит вовеки.
 
(IV, II, 256)

Сатура вполне позволяет объединить под своим зонтиком не только разные стихотворные метры (в каждой части они свои, и всего их в «Утешении философией» использовано более двух десятков), но и литературные жанры.

Первую книгу главного сочинения Боэция можно отнести к исповеди, вторая – моралистическая проповедь (диатриба), третья – диалог, четвертая и пятая, самые умозрительные и отвлеченные с точки зрения возможной поживы для меня, окончательно впадают в рамки теоретического трактата.

И если бы я был горазд на поэтические вольности, то срифмовал бы пять книг «Утешения» с пятью главными «мозаичными» достопримечательностями Равенны.

Корневые рифмы

Теодорих, как к нему ни относись, способствовал небывалому расцвету города и городской культуры, в том числе породившей и феномен Боэция, «последнего римлянина» и вообще-то отца средневековой схоластики, который отчасти придумал, отчасти первым определил или ввел в обиход массу понятий. Ими люди пользуются до сих пор, даже не догадываясь, кому этим обязаны20.

Казнь Боэция и его наставника Симмаха, конечно, косяк, но вообще-то все отзываются о Теодорихе уважительно как о безусловно мудром и дальновидном правителе21.

Одним из важнейших качеств Теодориха была веротерпимость. Флавий Магн Аврелий Кассиодор, сенатор и консуляр, долгие годы служивший начальником королевской канцелярии (благодаря его письмам мы знаем о жизни Боэция то, что знаем не из текста «Утешения»), приводит слова государя: «Мы не можем властвовать над религией, ибо никого нельзя заставить верить против своей воли».

Сам Теодорих был арианином, но уважал католические верования местного римского народа, который долго мотался среди разных ересей, пока после Вселенских соборов в Эфесе и в Халкидоне не решился вопрос о богочеловеческом происхождении Христа в ортодоксальной формуле «две различные и нераздельные природы в одном лице».

Примерно таким же различным и нераздельным во времена Боэция, Симмаха и Кассиодора было сосуществование двух народов и двух верований внутри одной страны и внутри одного столичного града.

Танин вопрос

Это обстоятельство мирного сожительства двух (если не гораздо большего количества) культур на одной территории важно для ответа на вопрос таллинской жительницы Татьяны Даниловой, которая спросила меня в фейсбуке:

Где-то во второй пол. III в. в (римской?) скульптуре происходит отказ от анатомической и портретной точности. Вместо этого появляются архаизированные/примитивизированные (в фольклорном духе) статичные портреты – см., например, статую тетрархов, которая в Сан-Марко (306 год, императорские мастерские!), портреты Максимина Дазы или Константина. Что произошло и с чем это связано?

Вопрос, заданный Таней, имеет прямое отношение к мозаикам Равенны с их античным прононсом, везде все еще побеждающим будущую византийскость.

Там ведь и христианство было другим (светлым, жизнерадостным, безбоязливым), и пластическая оформленность догмы, соответственно, разливалась буколикой и пела соловьем. Притом что речь идет о более позднем периоде, чем фигурирующий в вопросе Даниловой. С разницей в лет двести, а то и все четыреста.

Это, кстати, заметно и в тексте «Утешения», где масса отсылок к древнегреческим и древнеримским мифам и текстам, богам, героям и поэтам, но ни разу не встречается упоминание Иисуса.

По моей просьбе Таня набросала проект возможного ответа на свой вопрос.

Танин ответ

«Грань III–IV веков была эпохой радикальных перемен, которые оставили мало следов в текстах, но хорошо видны в произведениях изобразительного искусства. Исчезает реалистическое изображение, знакомое нам по античной стенописи, мозаикам, скульптуре. Изображения людей на целую тысячу лет теряют индивидуальные черты. Вновь мы увидим интерес художника в человеческой личности, к индивидуальности не ранее XIV века.

Похоже, что в те трагические времена индивидуальность утратила значение для людей на некоем глубинном психологическом уровне. Это исчезновение интереса к человеческой личности, вероятно, связано с кардинальным изменением всей системы ценностей позднеантичного общества. О существе этой перемены мы можем лишь догадываться, потому что знаем очень мало.

В позднеантичном изобразительном искусстве от человека остается знак, символ, абрис. И едва ли эту перемену можно отнести к влиянию христианства. Во-первых, она начинает проявляться задолго до того, как новая религия становится массовой. Во-вторых, одни и те же художники выполняли заказы и для христиан, и для нехристиан, и перемены стиля видны даже в скульптурах старых богов и в традиционной похоронной пластике. В-третьих…

Взгляните на скульптурную группу, изображающую тетрархов – Диоклетиана, Максимиана, Галерия и Констанция. Это искусное произведение в 300 г. вышло не из-под грубого резца провинциального ремесленника, а из императорских мастерских. Возможно, нарочито архаичный, фольклорный стиль призван донести сообщение о разрыве с аристократической (античной) традицией.

Октавиан Август насытил города империи сотнями своих статуй, которые полагалось изготовлять в соответствии с высочайше утвержденным стандартом. И римлянин, и варвар, приезжая в любой город, видели статую красивого стройного императора в воинском доспехе, напоминавшую им о единстве и могуществе Римской империи. И точно так же скульптурная группа тетрархов сообщает зрителю о том, что империя сильна, как прежде, и что она идет в ногу с переменами, в ногу со временем…»

Фигуры умолчания

Особенно интригующе выглядит отсутствие христианства в завещательном тексте на фоне богословских трудов Боэция, которые буквально и метафорически предшествуют тексту «Утешения философией» как в авторской биографии, так и в советском издании его трудов.

1
...
...
23