С написания слов заглавными буквами начинается долгая история экспериментов Сорокина с типографикой: он прибегает не только к прописным буквам, но и к курсиву, латинице в тексте, записанном кириллическими буквами[146], не говоря уже о пропусках и даже пустых страницах.
Не считая звучащих из мегафона указаний, в «Очереди» присутствуют лишь отдаленные намеки на государственную социалистическую идеологию, которыми перебрасываются говорящие (в частности, упоминание кинотеатра «Ударник»[147]). В этом художественном тексте мы видим скорее бытовую критику официального дискурса. Собеседники позволяют себе иронизировать по поводу выхолощенных идеологических стереотипов: «Учусь, как Ленин завещал»[148]. В позднесоветском дискурсе, который Сорокин и имитирует в «Очереди», выражение недовольства широко распространено. Здесь и критика масштабного строительства многоквартирных домов[149], и злоба на номенклатуру с ее негласными привилегиями, и характерные для советской культуры стереотипные представления о США[150], и сетования по поводу никчемности «системы» в целом и милиции в частности[151], и разочарование в концепции отчуждении труда (и признание марксистской установки на его преодоление несостоятельной[152]), и, наконец, критика нынешнего режима, выражающаяся в ностальгии по «порядку», который якобы царил при Сталине:
– А при Сталине разве творилось такое?
– Порядок был.
– Порядок. И работали все на совесть.
– Еще как. Нормы перекрывали[153].
Все эти дискурсивные элементы распределены между разными анонимными голосами. Было бы большой ошибкой делать из текста выводы о политической позиции самого автора, равно как и приписывать ему ксенофобию и классовое презрение к жителям вышеупомянутых регионов России. Автор не несет ответственности за какие-либо политические или этические смыслы[154]; читатель сам решает, что для него важнее: ксенофобские, конфликтные и эгоистические аспекты поведения людей в очереди или же проявления альтруизма и эмоций.
То же самое можно сказать о моральных или аморальных моделях поведения персонажей, о которых мы узнаем из их диалогов. Одним из главных поводов для бурных дискуссий оказываются споры о том, стоял ли человек в очереди и за кем. Общение с представителями противоположного пола тоже ведет к открытым конфликтам – между Вадимом и другим мужчиной, потенциальным соперником, который заговаривает с Леной, из‐за чего немедленно завязывается перебранка с использованием нецензурной лексики («попиздели»[155]). Но сам по себе сниженно-разговорный дискурс «Очереди» едва ли можно назвать гендерно маркированным: чуть позже Лена ведет себя не менее агрессивно. Примечательно чередование оскорблений в перепалке Лены с незнакомым мужчиной («Хам – хамка – хам», «дура – дурак – дура»)[156]. Строгая самоорганизация очереди, где каждому присваивается номер, а тех, кто отсутствует во время переклички посреди ночи или рано утром, вычеркивают из списка[157], не предотвращает конфликтов, а лишь направляет агрессию в русло математики – на номера, которые появляются у всех стоящих в очереди[158].
Однако у Сорокина люди в очереди иногда обращаются друг к другу с дружескими просьбами и очерчивают границы альтруистического поведения. Основная форма бескорыстной заботы о ближнем – занять место в очереди для человека, которому надо на несколько минут или даже часов отлучиться по делам – или чтобы постоять в другой очереди, – и отзываться за него во время перекличек. Реже случается, что один приносит другому мороженое, делится газетой, дает закурить или одалживает мелочь. Мама Володи сталкивается даже с проявлением экономического альтруизма, когда человек, стоящий за ней в очереди в столовой, сообщает ей, что она только что уронила кошелек[159].
В то время как отдельные действия такого рода остаются анонимными, персонажи сорокинской «Очереди» обретают индивидуальность, когда кто-то другой обращается к ним по имени и таким образом позволяет читателю установить связь между этим именем и одним из голосов. К маленькому Володе на протяжении всего текста обращаются сорок три раза, почти всегда с запретами или увещаниями. Гиперактивный мальчик (тезка автора, которого называли тем же уменьшительным именем) то и дело уклоняется от любой попытки его воспитывать, разрушая педагогические иллюзии соцреализма.
Первая нить диалога, в которой появляются два конкретных действующих лица, намечается, когда между девушкой и молодым человеком завязывается разговор, они быстро знакомятся, называя свои имена – Лена и Вадим, – начинают флиртовать (Вадим периодически неоригинально восхищается ее волосами[160]) и переходят на ты[161]. Лена холодно реагирует на ухаживания Вадима и исчезает, разговорившись в столовой с писателем, который может достать нужные вещи по блату безо всяких очередей и зовет Лену в Пушкинский музей, пока Вадим бегает за чаем для нее[162]. Вадим, не теряющий надежды на возвращение Лены, становится основным центром текста (его слуховым фокусом). Но этот «советский обыватель»[163] начисто лишен каких-либо ярких индивидуальных черт, не говоря уже о трагических. То, что он из солидарности пристраивается пить водку вместе с другими мужчинами[164], показывает его не в самом выигрышном свете, но Сорокин припас для него счастливую развязку. Когда Вадим в очереди уже второй день, начинается гроза с проливным дождем. Люда, которая до этого момента еще не появлялась на страницах романа как самостоятельное действующее лицо, но которая, как выясняется позже, работает продавщицей в одном из магазинов, куда выстроилась очередь, внезапно проникается сочувствием к насквозь промокшему Вадиму, который уснул на лавке, выпив полбутылки водки, и которого ливень застал врасплох. Она приводит его в свою квартиру в сталинском доме неподалеку от места, где выстроилась очередь[165], предлагает высушить и выгладить мокрую рубашку и кормит Вадима жареной картошкой. Частное пространство Людиной квартиры резко контрастирует с публичным пространством по большей части безликой очереди – маленький позднесоветский рай[166]. Неожиданная бескорыстная забота Люды вдохновляет Вадима на патетический комплимент: «Человек редкой гостеприимности»[167]. Не менее патетический тост, который далее произносит Вадим, сидя с Людой за столом, едва ли следует воспринимать как мораль всей этой истории, учитывая его клишированность и следующее за ним причмокивание:
– Все. Все чудесно. Знаете, Люда, давайте выпьем за радость неожиданных встреч. У нас ведь радостей не так уж много. Так вот, пусть эта всегда будет. За встречу.
– Ну что ж… за встречу…
– ………
– ………вкусный………[168]
В пользу настороженного отношения к наивной моралистической трактовке говорит и тот факт, что Вадим и Люда лгут друг другу: он скрывает, что днем напился, и уверяет, что стоял в очереди ради друга, а она утаивает, что работает продавщицей, и представляется экономистом. Для Вадима развязка оказывается счастливой вдвойне: как в личном плане – незнакомая женщина приглашает его к себе, кормит ужином и занимается с ним сексом, – так и в экономическом, поскольку новое знакомство обещает ему привилегированный доступ к дефицитным товарам и свободу от необходимости стоять в общей очереди. Однако у читателя возникает ощущение избыточной мотивации. Взаимоналожение двух счастливых финалов обесценивает оба, сводя их к стереотипным культурным иллюзиям, к «псевдоспасению»[169].
Весьма красноречив и тот факт, что Вадим, заигрывая с Людой, прибегает к тому же избитому приему, что и писатель в разговоре с Леной: говорит Люде, что она напоминает ему девушку, с которой он когда-то был знаком, и тем самым подвергает сомнению уникальность, к которой она стремится[170]. Наконец, нежданное любовное приключение Вадима приносит ему еще и практическую пользу: проведя ночь с Людой, он торопится вновь занять свое место в очереди, чтобы его не вычеркнули из списка, и узнает, что она работает заведующей сектора в магазине, в очереди к которому он стоял[171]. Во времена дефицита, которые изображены в «Очереди», это немаловажная должность[172]. Люда обещает Вадиму достать желанный импортный товар, избавляя его от необходимости еще двое суток стоять в очереди из двух тысяч человек.
Остается вопрос, не преувеличены ли сами масштабы очередей в конце 1970‐х – начале 1980‐х годов[173], ведь катастрофический дефицит продовольственных товаров начался уже в период экономического кризиса конца 1980‐х – начала 1990‐х, который был следствием перестройки. В отличие от множества более поздних произведений Сорокина, «Очередь» побуждает читателя задаться вопросом о стоящих за ней реалиях: действительно ли все было именно так? С ответом на него спешить не стоит, потому что в метадискурсивном тексте Сорокина важен будничный дискурс, порождаемый огромными очередями, а не реальная длина очередей в тот или иной год. Нарисованная с помощью диалога устрашающая картина безумных очередей – обратная сторона не менее гротескного желания заполучить заграничные товары, которое мы наблюдаем в «Очереди» и объектом которого становится не только недосягаемый «Мерседес», но и скромная шведская зажигалка[174] или некие так и не названные «сине-серые» вещи американского производства.
Неоавангардистская стилистика мнимого «романа» одновременно способствует соблазну сравнивать картину, нарисованную в «Очереди», с действительностью, воспринимать ее как изображение исторической экономической и социальной реальности, а не только коллективного дискурса об этой реальности[175], и предостерегает от такого восприятия. «Очередь» похожа на что угодно, только не на роман в традиционном смысле этого слова: в романе, как правило, присутствует повествователь. Здесь нет повествователя, который описывал бы элементы вымышленного мира; читатель узнает о них, лишь когда кто-то из говорящих (в большинстве своем безымянных) упоминает эти предметы, то есть когда они облекаются в дискурсивную (в данном случае устную) форму.
Необходимость угадывать, о каких именно предметах идет речь, требует от читателя дополнительных интеллектуальных усилий. Нет ни авторских комментариев, ни ремарок, из которых мы бы узнали, что персонажи едят, пьют или целуются. Лишь по паузам, обозначенным многоточиями или отточиями, читатель понимает, что люди в очереди едят или пьют[176], – ряд точек обозначает невидимые физиологические процессы. В эпизоде, где Вадим и Люда начинают целоваться, уже чуть больше указаний, по которым читатель может догадаться о происходящем:
– Ты знаешь… наверно за последние пять лет это у меня самый чудесный вечер.
– Правда?
– Да…
– А почему?
– Потому что… потому что…
– Вадим… Вадим…
– Прелесть моя… очарование…
– Вадим… Вадим…
– ……… пре… лесть…
– …Вадим… ну зачем… а…
– ………[177]
Когда кто-то жует, вздыхает или когда Люда с Вадимом занимаются сексом, на смену членораздельной речи приходят междометия. Взаимодействие отображается здесь на визуальном уровне: восклицания, звучащие во время полового акта, размещены на странице в два столбца, причем правый (Вадима) напечатан зеркально, «вверх ногами», в отличие от левого (Люды)[178]. Вопрос, иллюстрирует ли этот графический прием определенную сексуальную практику, как предполагает Андреас Оме[179], остается открытым, как и в случае с фрагментом, где мы слышим только возгласы Вадима «я не достоин», а молчаливые реплики Люды состоят из одних точек[180]. О прекращении каких-либо шумов сигнализируют пустые страницы, которых в «Очереди» несколько десятков и которые возникают, когда кто-то спит (в английском издании это просто белые страницы[181], в русском они заполнены черными с белыми прожилками пятнами неопределенных очертаний[182]), лишний раз указывая читателю на «медиальность в себе», которой обладает пустая страница книги[183].
Если на этот счет еще могли оставаться сомнения, пустые страницы свидетельствуют о ярко выраженном экспериментальном характере «Очереди». Сорокин не задается целью показать нечто необычное, наоборот – в этом раннем тексте внимание писателя привлекают самые обыденные фразы. Реплики, которыми пестрят его диалоги, можно услышать по сотне раз на дню в любой части России (лишь немногие из них характерны именно для позднесоветского периода). Люди обмениваются ими, говоря о погоде, футболе, популярных песнях, телепередачах, кошках и, конечно, без конца строя догадки о том, как движется очередь.
О проекте
О подписке