«Здесь. Сейчас. Давай!»
Если бы жрец не выпалил эти самые слова, я бы по одному его жесту понял, что он велит мне взять у него палку, которую держит в руке. Пора. Я старший сын. Обязанность старшего сына – пробить дыру в отцовском черепе и высвободить душу, которой предстоит обрести следующую инкарнацию.
Об этом древнем ритуале я имел весьма смутное представление. Никогда не видел его своими глазами. И робко покосился на своего брата Санджива. Он – младший сын, его ход – следующий.
Какая жуть!
Однако свои мысли я удержал при себе. Всем заправлял жрец. Мы с Сандживом особой роли не играли: два иностранца, воспитанные по-западному и попавшиеся в капкан традиционных обрядов. Мы прилетели в Нью-Дели, едва получили известие о скоропостижной кончине отца.
Дым от горящих тел окутывал все неописуемым зловонием и пятнал небо. Наверное, запах был очень сильный, но в тот момент я его не воспринимал. Каждому костру отводился небольшой участок на особом погребальном берегу, откуда пепел потом сбрасывали в реку. Дрова для кремации отражали положение в обществе: бедным – дешевые, а дорогое душистое сандаловое дерево – тем, кто может себе позволить такую роскошь. Кроме того, тела состоятельных покойников перед сожжением осыпали оранжевыми бархатцами.
Жрец пристально глядел на меня, ждал, когда можно будет продолжать обряд; для него это была повседневная рутина. А у меня тем временем возникло странное чувство отрешенности. Столетия традиции твердили: «Не смейте нас забывать!», и я их слушался – и взял палку из рук жреца.
Я видел очертания отцовского тела в огне, прозрачном на полуденном солнце. Саван сгорел, останки больше походили на скелет, чем на человеческое тело. Почему-то меня не обуял ужас. Словно я смотрел на происходящее со стороны и восхищался блестящей организацией похоронного дела. Огонь пылал очень жарко и быстро препроводил покойного в мир иной.
Всего тридцать шесть часов назад папа был жив. Засиделся у телевизора: смотрел – без особого, впрочем, энтузиазма, – как вступает в должность Джордж Буш-младший. Это было в 2001 году – первая инаугурация. В то утро папа, как обычно, совершил обход в Мулчандской больнице во главе вереницы молодых врачей, а перед сном, поцеловав маму и пожелав ей спокойной ночи, пожаловался, что ему как-то не по себе. Пожалуй, утром стоит показаться К. К. – одному из тех самых молодых врачей, – так, на всякий случай. А теперь на месте человека, пышущего жизнелюбием, зияла пустота.
Что такое взрослый? Взрослый – это тот, кто понимает, как важно делать то, что ему не нравится. И я послушался жреца – вонзил заостренный конец палки в череп отца. Когда-то я читал книгу Майкла Крайтона о жизни врачей, которая начиналась с неаппетитной фразы: «Распилить человеческую голову ножовкой не так-то просто». А пробить в ней дыру очень легко – особенно если она вот-вот обратится в пепел.
Долго ли мне удастся сохранять подобную отрешенность?
Я передал палку Сандживу и даже сумел не отвести глаз и не поморщиться – несмотря на то, что только что проделал. Когда мы вместе, я кажусь молчуном. Однако в ту минуту оба мы торжественно молчали – и оба были в полном замешательстве.
Смерть кого хочешь приведет в замешательство. Оставшиеся в живых сталкиваются не только с глубокой печалью, но и с глубокой пустотой. Пустота рядом с сердцем – это место, которое потом заполнится болью. В буддизме считается, что пустота неизбежна – главное, как ты ее переживаешь. Я еще не знал, что переживу пустоту совсем не так, как надеялся.
Когда два брата исполнили свой священный долг, жрец буднично кивнул. Отпевание длилось несколько часов. Ноги у нас затекли, мы совершенно вымотались, перед глазами все плыло из-за смены часовых поясов.
В одиноких горах на западе Мексики живет индейское племя уичолей, которые ежедневно принимают пейотль – начиная еще с младенчества, буквально с молоком матери. Интересно, кажется ли им нормальным состояние непрерывной галлюцинации? В тот момент мы с Сандживом были словно два уичоля.
Довольно долго я не знал точной даты своего рождения. Сейчас-то я понимаю – какая разница? Ведь никто из нас, по сути дела, не присутствует при собственном рождении – в том смысле, что не осознает его и не помнит. Едва ли мы успеваем подготовиться к появлению на свет. Мозг новорожденного создает нервные связи со скоростью миллион в минуту. У ребенка есть несколько врожденных рефлексов – например, хватательный: малыш «цепляется за жизнь». Антилопа-гну или жираф, родившийся в африканской саванне, должны мгновенно научиться ходить – в ту же секунду, когда они падают из материнской утробы на гостеприимную землю, полную опасностей. Речь идет о жизни и смерти. Мать наскоро вылизывает своего отпрыска, чтобы заставить его подняться, а парад жизни идет себе неспешно своим чередом, только к концу процессии присоединяется несмышленый детеныш на шатких ножках. Человеческое дитя совсем другое. Это полуфабрикат, набросок, требующий прорисовки. Чтобы остаться в живых, новорожденному нужна неустанная забота.
Индийские семьи относятся к этой идее со всей серьезностью. Когда я в тот день – не то в апреле, не то в октябре, – открыл глаза, то увидел с полдюжины ближайших родственниц: взволнованные сияющие тетушки, двоюродные сестры, повитуха и моя мама. И это была еще очень малочисленная компания, как оказалось впоследствии: долгие годы со мной в одной комнате постоянно находилось гораздо больше народу. Я был первым ребенком доктора Кришана Лала и Пушпы Чопра и родился в Нью-Дели по адресу Бабар-роуд, 17. Благодаря тому, что я родился в толпе, у меня никогда в жизни не было приступов экзистенциального одиночества. Мне очень приятно, что меня назвали Дипак, поскольку это имя многих заставляет улыбнуться. «Дипак» значит «свет», а я родился во время Дивали, праздника огней. На улицах пускали фейерверки – и очень кстати, потому что они заглушали грохот выстрелов: это мой дедушка на крыше палил от радости из старой армейской винтовки. Город сверкал огоньками тысяч масляных ламп, символизирующих победу добра над злом. Назвать ребенка «Дипак» – повод улыбнуться.
Огорчало нас только одно: отца при этом не было. В 1946 году война еще не кончилась, и он отбыл на бирманский фронт и, скорее всего, находился там и в день моего рождения, хотя где точно – неизвестно. Он увидел новорожденного сына лишь через двадцать дней.
Однако родители изменили дату моего рождения в документах – не 22 октября, а 22 апреля, – не из-за политических неурядиц, страха или суеверия: это была формальность, необходимая, чтобы отправить меня в школу на год раньше. Передвинув день рождения на 22 апреля 1947 года, родители смогли отдать меня в первый класс, как только в очередной раз переехали. Признаться, я до сих пор не очень хорошо понимаю, как и зачем это сделали.
У индийцев в обычае оценивать каждый день – удачный он был или неудачный. Родиться в Дивали – бесспорно благое предзнаменование, тут никто не станет спорить, но особенно это благоприятно для врача, поскольку во время праздника чествуют Лакшми, богиню здоровья и процветания. (Слово «богиня» здесь способно сбить с толку. Я воспитан в вере в единого Бога. А все индийские боги и богини – лишь ипостаси единого Бога, для которого нет множественного числа.)
Каждое утро моя мать зажигала светильник и совершала ежедневную «пуджу» – домашний религиозный обряд, а мы с Сандживом всегда были рядом: главная прелесть обряда для нас состояла в том, что молитвы мама пела, а голос у нее был очень красивый.
В доме у нас всегда было много гостей и пациентов всех конфессий, и обо всем заботилась мама. Отцовской религией была медицина. Он был военный врач, а военным врачам тогда разрешалось по выходным заниматься частной практикой. Я с самого детства понимал, что мой папа – особенный врач. Современные кардиологи делают ЭКГ, чтобы разобраться, как ведет себя сердце пациента, а у моего отца сложилась репутация доктора, способного собрать ту же самую информацию при помощи одного лишь стетоскопа – по звуку биения сердца. Отец на слух определял время между сокращениями двух сердечных камер – предсердия и желудочка – с точностью до долей секунды. ЭКГ стали широко использовать только в сороковые, и отца обучил расшифровке кардиограмм один английский военный врач, получивший назначение в Индию. В воспоминаниях врача, практиковавшего в те времена, сказано, что тогда кардиология «сводилась к умению слушать при помощи стетоскопа», однако мой отец снимал показания с точностью, которую считали чем-то сверхъестественным.
Пока отец служил в Джабалпуре, мы жили в большом колониальном доме с широкой подъездной дорогой, обсаженной манго и гуавами. Пациенты съезжались к отцу со всей Индии, репутация Кришана Лала крепла. Мама обычно устраивалась на веранде с вязанием. Она следила, как именно прибыл пациент – пешком или на машине с водителем. Платы отец не брал ни с кого, но когда наш дом покидал бедный пациент, мама украдкой посылала к нему слугу Лакшмана Сингха, чтобы тот накормил его, а если у него совсем нет денег, купил билет домой. Когда я вспоминаю Лакшмана Сингха, у меня просто в голове не укладывается, что он попал в дом в составе маминого приданого. Тогда ему было четырнадцать лет. (Насколько мне известно, сейчас ему за восемьдесят, и он пережил и отца, и маму.)
Когда мне было десять и мы переезжали из гарнизона в Джабалпуре на следующее место назначения в Шиллонг, проводить отца на станции собралась довольно большая толпа: все старались прикоснуться к его ногам, плакали и смеялись. А я держал Санджива за руку и дивился такому бурному проявлению чувств, тому, что отъезд отца так глубоко огорчает так много народу.
Моя мама жила жизнью детей и работой мужа. Она поджидала его из больницы и подробно расспрашивала, с какими случаями он сегодня сталкивался. А ты исключил отек легких? Ты проверил, нет ли мерцательной аритмии? Мама стала заправским диагностом и даже предсказывала, как будет развиваться заболевание, и если больной не выздоравливал, качала головой со смесью скорби и самодовольства. Еще она молилась за больных и принимала самое горячее участие не только в диагностической работе, но и в личной жизни больных. Отец, впрочем, тоже. Откуда мне было знать, что у подобной медицины нет будущего? В то время об иных подходах и не слышали.
На следующий день после кремации мы с Сандживом пришли к месту погребения и помогли просеять отцовский прах. Груду золы уже можно было осторожно ворошить, и если в ней попадались кусочки костей, бережно складывали их в мешочек. Атмосфера была уже не такой жуткой, как накануне. Галлюцинации развеялись. В небе густо клубился дым от следующих костров. У рыдающих женщин были разные лица, если только скорбь может быть многоликой. Тут жрец вдруг вытащил из золы обломок грудины с двумя ребрами. И почему-то очень обрадовался.
– О, ваш отец был просветленный! Глядите, вот доказательство! – воскликнул он. С его точки зрения, обломок был похож на сидящую фигуру в самадхи – в глубокой медитации.
Мама страдала артритом, была прикована к инвалидной коляске и на церемонии не присутствовала. Самые близкие родственники не бывают на похоронах довольно часто, это вовсе не считается чем-то из ряда вон выходящим. У меня еще не было времени понять, какие чувства на меня надвигаются, но я чувствовал, как они пахнут, ощущал едкую горечь, которой не мог подобрать названия. Наверное, то, что в Индии смерть и похороны требуют такой кипучей деятельности – мудрый древний обычай, не позволяющий оцепенеть от потрясения. С тех пор, как я приехал, расплакался на моих глазах только один человек – повар Шанти, который встретил меня у порога, когда я подъехал к родительскому дому на Линк-роуд в округе Дефенс-Колони в Южном Дели. Этот район получил свое название – Оборонная Колония – поскольку там строили свои дома индийцы-ветераны Второй мировой войны, которым в награду за доблесть дали бесплатные участки.
Этот дом был построен на участке, который получил мой дед с материнской стороны; дом кирпичный, трехэтажный, одна его стена выложена речными камнями. Дед не покидал строительной площадки днем и ночью, сам придирчиво отбирал камни и говорил рабочим, как их укладывать. В то время таких фасадов ни у кого не было, это была необычная деталь. Клочок земли перед домом украшают несколько розовых кустов и ухоженная лужайка, но сказать, что это тихая гавань, нельзя. Линк-роуд – оживленная улица, и в доме негде укрыться от шума.
Увидев горе Шанти, я расплакался, когда мы обнялись. Но потом не припомню ничьих слез – ни своих, ни чужих. Кстати, и на кремации никто не рыдал. Женщины у нас в семье сильные. Мама была у себя в комнате – сидела и ждала. В последнее время она сильно сдала, и никто не ожидал, что она переживет отца. Надо было подумать, где она теперь будет жить. Мы понимали, что нам придется иметь дело с первыми признаками исподволь надвигающегося старческого слабоумия. Но в ту первую ночь никто об этом не думал. Мама была собранна и рассудительна. Я запомнил только одну ее фразу: «Твой отец наверху. Я просидела всю ночь рядом с ним».
Тело отца лежало на полу в спальне на третьем этаже. Оно было завернуто в саван, не закрывавший лицо. Я не увидел ни малейшего сходства с папой в этой маске с сероватой кожей. И сидел до рассвета, перебирая в памяти беспорядочные воспоминания. В детстве нас с братом очень любили, никаких неприятных картин в памяти не всплывало, а значит, и ничего выдающегося. Так называемые военные городки – гарнизоны, где мы жили. Мама, обедающая вместе с кухаркой: традиционную систему каст родители не признавали. Череда безымянных больных, текущая в наши двери. Мой отец в молодости – такой красивый в форме, вся грудь в блестящих медалях. Хотя по натуре он был человек скромный, ему нравилось, что у себя дома он царь и бог.
Санджив прилетел из Бостона и оказался на Линк-Роуд раньше меня, но так вымотался в дороге, что его отправили в постель. Когда я утром спустился в кухню, он ждал меня. Мы не сказали друг другу никаких красивых слов; честно говоря, мы вообще почти не разговаривали. Скоро должны были приехать другие родственники – члены нашей большой семьи. Жена Санджива Амита прилетела с ним, а мы с моей женой Ритой договорились, что она прибудет позднее, после четырех дней траура, и поможет маме уладить отцовские дела и разобраться с документами.
На третий день мы с Сандживом поехали на машине на север, в Харидвар – туда было четыре-пять часов пути. Нам предстояло бросить в Ганг кусочки костей, оставшиеся после кремации. Снова верх одержали врожденные культурные ценности. Город Харидвар – один из семи главных священных городов в индуизме. Его название переводится «Господни врата»: именно там Ганг, текущий с Гималаев, минует пороги в Ришикеше, долине святых, и вытекает на равнину.
В городе царил священный хаос. Едва мы вышли из машины, как на нас налетел целый рой жрецов с назойливыми вопросами о нашей семье – как звали отца, деда и так далее. Вдоль реки стояли храмы, и бесчисленные толпы заходили в реку, чтобы совершить омовение. Вечером по воде пустили флотилию огоньков – словно мерцающее отражение звездного неба.
Когда жрецы сочли, что вопросов и ответов уже хватит, нас с Сандживом провели по узкому проулку, полному крошечных лавчонок и забитому паломниками и ревущими мотороллерами. В каком-то дворике жрец развернул длинный пергаментный свиток. Прежде чем развеять прах над Гангом, родные усопшего должны отметиться – оставить свое послание в семейном свитке. Причем это делается не только в случае чьей-то смерти. Вот уже сотни лет сюда стекаются те, кто хочет запечатлеть важную веху в жизни – например, рождение ребенка или вступление в брак.
О проекте
О подписке