Террасы Крепости стали такими же белыми, как южная долина и северная пустыня. Снег полностью укрыл эскарпы, хрупким карнизом лег на зубцы стен, с глухим шумом шлепался с водостоков, время от времени непонятно почему срывался с крутых откосов, и тяжелые лавины, клубясь и грохоча, обрушивались в расщелины между скалами.
Это был уже не первый, а третий или четвертый снегопад. Значит, прошло немало времени.
– А у меня такое чувство, что я только вчера прибыл в Крепость, – говорил Дрого.
И действительно, казалось, это было только вчера, но ведь время все равно шло в своем неощутимом темпе, одинаковом для всех – ничуть не более медленном для счастливых и не более быстром для несчастных.
Вот так – ни быстро ни медленно – прошли еще три месяца.
Воспоминания о Рождестве канули в прошлое, наступил новый год, на несколько мгновений пробудивший в людях непонятные надежды.
Джованни Дрого уже готовился к отъезду. Нужно было выполнить еще одну формальность: пройти медицинское освидетельствование, о котором с самого начала говорил майор Матти, после чего Дрого мог покинуть Крепость. Он все время твердил себе, что это замечательно, что в городе его ждет легкая, беспечная и, должно быть, счастливая жизнь, но почему-то удовлетворения не чувствовал.
Утром 10 января он вошел в кабинет врача на самом верхнем этаже Крепости. Врачу Фердинандо Ровине перевалило за пятьдесят. У него было обрюзгшее и умное лицо, на котором лежала печать привычной усталости. Вместо формы он носил длинный темный сюртук, как у судьи.
Ровина сидел за столом, заваленным разными книгами и бумагами, но вошедший без предупреждения Дрого сразу понял, что доктор ничем не занят: просто сидит неподвижно и о чем-то думает.
Окно выходило во двор, где печатали шаг солдаты: дело шло к вечеру, и начиналась смена караулов. Из окна виднелась часть противоположной стены, а над ней – необыкновенно ясное небо. Они поздоровались, и Джованни тотчас убедился, что врач очень хорошо осведомлен о его деле.
– Вороны гнездятся, а ласточки улетают, – пошутил Ровина и вынул из ящика лист бумаги с отпечатанным формуляром.
– Вам, доктор, вероятно, неизвестно, что я попал сюда по ошибке, – сказал Дрого.
– Все попали сюда по ошибке, милый мальчик, – многозначительно заметил доктор. – Да, в той или иной степени все, даже те, кто остались здесь насовсем.
Дрого не вполне его понял и ограничился неопределенной улыбкой.
– О, я вас не порицаю! – продолжал Ровина. – Вы, молодые, правильно делаете, что не хотите здесь застревать. Внизу, в городе то есть, больше перспектив. Иногда мне и самому кажется, что если бы я мог…
– А что, – спросил Дрого, – разве вы не можете добиться перевода?
Доктор замахал руками, словно принял эти слова за неуместную шутку.
– Добиться перевода? – Он расхохотался. – После проведенных здесь двадцати пяти лет? Слишком поздно, юноша, раньше надо было думать.
Возможно, доктору хотелось, чтобы Дрого с ним поспорил еще, но, поскольку лейтенант умолк, он приступил к делу. Предложив Джованни сесть, он спросил его имя и фамилию, занес их в соответствующие графы формуляра. Затем сказал:
– Итак, у вас не в порядке сердечно-сосудистая система, верно? Вашему организму вреден высокогорный климат? Так и запишем, да?
– Что ж, пишите, – согласился Дрого. – Вы врач, вам видней.
– Раз уж дело обстоит таким образом, вам, пожалуй, нужен и отпуск для восстановления здоровья. – Доктор подмигнул.
– Спасибо, – сказал Дрого, – но я не хотел бы злоупотреблять…
– Воля ваша. Значит, отпуск отпадает. Я в вашем возрасте не был столь щепетилен.
Джованни, вместо того чтобы сесть, подошел к окну и время от времени поглядывал вниз, где на белом снегу выстроились солдаты.
Солнце только что зашло, во дворе Крепости разлились голубоватые сумерки.
– Больше половины таких, как вы, после трех-четырех месяцев хотят уехать, – с легкой грустью продолжал доктор, теперь тоже окутанный тенью, так что непонятно было, как он может писать. – Вот и я, если бы можно было вернуть молодость, поступил бы, как вы… Хотя, в общем-то, это неправильно.
Дрого слушал без всякого интереса, так как был поглощен видом из окна. Ему показалось, что на его глазах окружавшие двор желтоватые стены поднялись высоко-высоко к хрустальному небу, а над ними, там, вдалеке, еще выше взметнулись одинокие башни, крутые, увенчанные снеговыми шапками откосы, воздушные эскарпы и форты, которых он прежде не замечал. Последние лучи заката пока еще освещали их, и они сверкали таинственным и непостижимым живым светом. Дрого даже не представлял себе, что Крепость так сложна и огромна. На совершенно немыслимой высоте он увидел выходившее на долину окно (или бойницу?). Там, должно быть, тоже есть люди, ему незнакомые, и даже молодые офицеры, с которыми можно было бы подружиться. Он видел геометрически четкие тени провалов между бастионами, шаткие мостики, повисшие между крышами, странные, наглухо запертые порталы у самой кромки стен, острые, накренившиеся от времени ребристые зубцы.
В свете фонарей и факелов на синевато-фиолетовом дне двора он видел огромных и гордых солдат, обнаживших штыки. На фоне белого снега черные неподвижные шеренги казались выкованными из железа.
Они были прекрасны. Солдаты стояли, словно каменные изваяния, а тут еще запела труба, и голос ее, распространяясь в воздухе – такой живой, серебристый, – проникал в самое сердце.
– Все вы постепенно отсюда уедете, – бормотал в полумраке Ровина, – в конце концов останемся только мы, старики. В этом году…
Внизу, во дворе, играла труба – в этом чистом звуке голос человека и голос металла, сливаясь, трепетали от воинственного пыла. А когда звуки смолкли, вокруг, даже в кабинете врача, еще продолжали витать какие-то неизъяснимые чары. Наступила такая тишина, что можно было различить скрип шагов по смерзшемуся снегу. Сам полковник спустился вниз – приветствовать караулы. И снова три необычайной красоты звука прорезали небо.
– Кто же из вас останется?.. – продолжал сетовать врач. – Лейтенант Ангустина, один он. В этом году, я уверен, и Морелю предстоит отправиться в город на лечение. Держу пари, что и он заболеет.
– Морель? – переспросил Дрого просто для того, чтобы как-то поддержать беседу. – Морель заболеет? – Ничего, кроме этих последних слов, он не слышал.
– Да нет же, – сказал врач. – Это своего рода метафора. Даже сквозь закрытое окно были слышны шаги полковника по остекленевшему снегу. В сумерках примкнутые штыки казались множеством серебряных черточек. Из дальней дали донеслось эхо труб: очевидно, тот же звук, отраженный лабиринтом стен. Врач помолчал, затем поднялся.
– Вот заключение, сейчас понесу полковнику на подпись. – С этими словами он сложил листок, сунул его в конверт, снял с вешалки шинель и меховую шапку.
– Вы со мной, лейтенант? Куда вы все смотрите?
Сменившиеся часовые сдали оружие и расходились в разные стороны. Их шаги на снегу, сливаясь, звучали глухо, но надо всем еще царила музыка фанфар. Потом – это было нечто невероятное – стены, уже окутанные темнотой, стали медленно подниматься к зениту, а от снеговой опушки на карнизах начали отделяться белые облачка, похожие на цапель, плывущих в межзвездном пространстве.
Перед мысленным взором Дрого мелькнула картинка из жизни родного города – бледное такое воспоминание: шумные улицы под дождем, гипсовые статуи, сырые казармы, жалкие колокола, усталые, изнуренные лица, бесконечно длинные вечера, прокопченные потолки.
А здесь, в горах, наступала величественная ночь с бегущими над Крепостью облаками, ночь, сулящая что-то необыкновенное. И оттуда, с севера, таинственного, не видимого за стенами севера, – он это чувствовал – надвигалась его судьба.
– Доктор, доктор, – выдавил из себя Дрого, – я здоров.
– Мне это известно, – ответил врач. – А вы как думали?
– Я здоров, – повторил Дрого, почти не узнавая собственного голоса. – Я здоров и хочу остаться.
– Остаться здесь, в Крепости? Вы передумали, не хотите уезжать? Что с вами?
– Не знаю, – ответил Дрого. – Но уехать я не могу.
– О-о! – воскликнул, подходя к нему, Ровина. – Если вы не шутите, ей-богу, я этому только рад.
– Нет, не шучу, – сказал Дрого, чувствуя, как на смену возбуждению приходит какое-то странное томительное чувство, похожее на счастье. – Доктор, можете выбросить ту бумажку.
Это не могло не случиться; так было, вероятно, предопределено еще в тот день, когда Дрого впервые вместе с Ортицом подъехал к Крепости и она предстала перед ним в слепящем глаза полуденном блеске.
Дрого решил остаться. Одного желания, одних мечтаний о подвигах тут было бы, пожалуй, недостаточно. В тот момент он считал свой поступок заслуживающим всяческих похвал и был искренне удивлен, обнаружив в себе такое благородство. Лишь много месяцев спустя, оглянувшись назад, он поймет, какие, в сущности, ничтожные мелочи удержали его в Крепости.
Пусть бы протрубили тревогу, пусть бы грянули военные марши, а с севера пришли вести о надвигающейся опасности – это не остановило бы его; но в нем уже пустили корни рутина, воинское тщеславие, привязанность к этим стенам, которые стали привычным атрибутом его повседневной жизни. Хватило четырех месяцев, чтобы размеренный ритм службы засосал его.
Он привык нести дежурства по караулу, которые вначале казались невыносимо утомительными, постепенно усвоил требования устава, изучил любимые словечки и причуды начальства, топографию редутов, посты часовых, уголки, где можно было укрыться от ветра, сигналы труб.
Овладевая секретами службы, он испытывал какое-то особое удовольствие и стал пользоваться уважением солдат и сержантов. Сам Тронк, убедившись, что Дрого – человек серьезный и аккуратный, по-своему привязался к нему.
Он так близко сошелся с офицерами гарнизона, что теперь даже самые изощренные их шутки и намеки не заставали его врасплох; вечерами они все вместе подолгу обсуждали городскую жизнь, к которой из-за отдаленности питали повышенный интерес.
Он привык к хорошему столу и удобной столовой, к уютному камину в офицерской гостиной – огонь в нем поддерживался круглосуточно; к заботливому денщику – добрейшему парню по имени Джеронимо, постепенно научившемуся предупреждать все его желания.
Привык вместе с Морелем время от времени ездить в ближайшее селение: добрых два часа верхом по узкому ущелью, которое он знал теперь как свои пять пальцев; привык к трактиру, где можно было наконец увидеть новые лица, где подавали роскошный ужин и звенел веселый смех девушек, всегда готовых одарить гостя любовью.
Привык к бешеным скачкам на лошадях по эспланаде перед Крепостью: в свободное время там можно было посостязаться с товарищами в ловкости; к тихим вечерам за шахматами, не обходившимся, правда, без обид, когда партии завершались победой Дрого. (Капитан Ортиц говаривал: «Новичкам всегда везет. Все через это проходят – каждый думает про себя, что он выдающийся игрок, а дело-то в новизне… со временем и остальные овладевают его приемами, и в один прекрасный день у него уже ничего не получается».)
Привык к своей комнате и мирному чтению по ночам, к напоминающей голову турка трещине в потолке над кроватью и к бульканью цистерны, со временем ставшему совсем домашним, к ямке от своего тела в матраце, к постели – поначалу такой неуютной, а теперь обмятой и послушной, к точно рассчитанному и уже автоматическому движению руки, которым он гасил керосиновую лампу или клал книгу на тумбочку. Он уже знал, как лучше расположиться утром перед зеркалом для бритья, чтобы свет падал на лицо под нужным углом, как наливать воду из кувшина в тазик, чтобы не набрызгать на пол, как справиться с непослушным замком одного из ящиков, отогнув ключ чуть-чуть книзу.
Привык к поскрипыванию двери в сырую погоду; к местечку на полу, куда падает свет заглядывающей в окно луны, и к медленному перемещению послушного ходу времени лунного луча; к возне в нижней комнате: каждую ночь ровно в половине второго старая рана в правой ноге подполковника Николози с удивительным постоянством давала о себе знать, прерывая его сон.
Все эти вещи стали как бы частью его самого, и расстаться с ними уже было бы жаль. Однако Дрого не отдавал себе в этом отчета и даже не подозревал, что уехать отсюда ему будет теперь трудно; не знал он и того, что жизнь в Крепости поглощает эти однообразно текущие дни со стремительной быстротой. И вчерашний, и позавчерашний день были одинаковыми, он не мог бы отличить один от другого; то, что было три дня или двадцать дней назад, казалось ему в равной мере далеким. Время текло и текло, но Дрого этого не замечал.
А пока вот он, самонадеянный и беспечный, на эскарпе четвертого редута ясной морозной ночью. Чтобы не замерзнуть, часовые шагают не останавливаясь, и снег скрипит у них под ногами. Огромная и совершенно белая луна освещает землю. И форт, и скалы, и каменистая долина на севере залиты чудесным светом, в котором поблескивает даже неизменная туманная завеса у северного края пустыни.
Внизу, в комнате дежурного офицера, всю ночь горит лампа: язычок пламени слегка подрагивает, отчего по стенам движутся тени. Дрого только что начал писать письмо – надо было ответить сестре друга Вескови, Марии, на которой он со временем, вероятно, женится. Но, написав пару строк, он, сам не зная почему, встал из-за стола и поднялся на крышу.
Это был самый низкий участок фортификации, совпадавший с седловиной перевала. Именно здесь находились ворота между двумя государствами. Их мощные, обитые железом створки не открывались с незапамятных времен. А караульный отряд, дежуривший на Новом редуте, уходил и возвращался ежедневно через узкую, охранявшуюся часовыми боковую дверь: пройти через нее можно было лишь по одному.
Дрого впервые дежурил на четвертом редуте. Едва выйдя на площадку, он посмотрел направо, на покрытые коркой льда и сверкавшие в лунном свете скалы.
Ветер, гнавший по небу маленькие белые облачка, стал трепать полы его шинели – новой шинели, которая значила для него так много.
Он стоял неподвижно и вглядывался в гряды скалистых гор, возвышавшихся впереди, в таинственную северную даль, а накидка шинели хлопала и морщилась на ветру, как реющий стяг. Этой ночью Дрого чувствовал себя красивым и молодцеватым и стоял, выпятив грудь, у парапета смотровой площадки в своей прекрасной шинели с развеваемой ветром накидкой. Рядом с ним стоял Тронк; закутанный в свою широкую крылатку, он даже не был похож на солдата.
– Скажите-ка, Тронк, – обратился к нему Джованни с напускной озабоченностью, – это оптический обман или луна сегодня действительно больше, чем обычно?
– Не думаю, господин лейтенант, – ответил Тронк, – здесь, в Крепости, она всегда кажется такой.
Голоса их звучали преувеличенно громко, словно воздух был стеклянным. Тронк убедился, что лейтенанту он больше не нужен, и, движимый своим вечным стремлением проверять, как несут службу часовые, направился вдоль края площадки.
Оставшийся в одиночестве Дрого чувствовал себя почти счастливым.
Он с гордостью смаковал свое решение остаться, испытывая щемящее удовлетворение оттого, что променял обеспеченные ему маленькие радости на огромное благо с отдаленной и неизвестной перспективой (но не шевелилась ли при этом в его мозгу утешительная мысль, что уехать-то он всегда успеет?).
Предчувствие – или то была лишь надежда? – благородных и великих свершений побудило его остаться здесь, в Крепости, но решение это могло быть и просто оттяжкой, ведь, в сущности, все пути перед ним были пока открыты. А времени впереди еще много. Казалось, его ждет все самое лучшее, что только есть на свете. Куда же ему торопиться?
Даже женщины, эти милые и непонятные существа, ждут его – он был в этом уверен – как счастливая данность, уготованная ему нормальным ходом жизни.
Сколько еще времени впереди! Даже один год – это бесконечно много, а его лучшие годы ведь только начались. Они рисовались его воображению длинной чередой, конец которой и разглядеть невозможно, этаким непочатым сокровищем, к тому же столь огромным, что оно еще успеет надоесть.
И не было никого, кто мог бы ему сказать: «Берегись, Джованни Дрого!» Жизнь казалась ему неисчерпаемой; какое упорное заблуждение, ведь молодость уже начала отцветать. Только Дрого не знал, что такое время. Даже если бы впереди у него была молодость, измеряемая, как у богов, не одной сотней лет, время и тогда бы не показалось неторопливым. Но в его распоряжении была всего лишь обычная человеческая жизнь со своим скупым даром – короткой молодостью – годы ее по пальцам можно перечесть, и пронесутся они так быстро, что и не заметишь.
Впереди еще уйма времени, думал он. А говорят, есть на свете люди, в какой-то момент начинающие (ну не чудаки ли!) ждать смерти – банального и абсурдного явления, которое к нему, разумеется, никакого касательства не имеет. Думая об этом, Дрого улыбался, а поскольку его уже начал пробирать холод, принялся мерить шагами площадку.
Крепостные стены в этом месте повторяли рельеф перевала, образуя сложную систему площадок и террас. Сверху Дрого было видно, как в лунном свете отчетливо чернеют на снегу растянувшиеся цепочкой часовые. Под их размеренными шагами похрустывала замерзшая корка снега.
Самому ближнему часовому, находившемуся метрах в десяти на террасе прямо под Дрого, холод, очевидно, был нипочем, и он стоял, привалившись к стене, неподвижно; казалось даже, что он заснул. Но Дрого слышал, как часовой густым басом напевает какую-то заунывную песню.
Слова, которых Дрого разобрать не мог, накладывались на протяжный и бесконечный мотив. Разговаривать, а тем более петь на посту строжайше запрещалось. Солдата следовало наказать, но Джованни пожалел его: ведь часовому так холодно, так одиноко этой ночью. И, спускаясь по короткой лесенке на террасу, он специально кашлянул, чтобы не застичь его врасплох. Часовой обернулся и, увидев офицера, стал как положено, но пение не прекратилось. Дрого рассердился: что эти солдаты себе позволяют? Думают, можно над ним насмехаться? Вот он ему сейчас покажет!
О проекте
О подписке