И когда, пересилив себя, взяла билет и ступила на палубу вапоретто, – словно занавес взмыл, и оркестр вкрадчивым пиццикато струнных заиграл музыку пролога к чудной таинственной пьесе, главным действующим лицом которой она себя сразу обозначила.
На каждом повороте канала – едва из сырого тумана выплывал новый, мягко подсвеченный, смутно-кружевной, с черными провалами высоких венецианских окон дворец, или вдруг вырастал и черной тенью проплывал над головой мост Риальто – сердце ее беззащитно взмывало, губы приоткрывались, выдавливая тихий стон восторга, и она падала, падала, как в детстве в луна-парке, в сладко холодящую живот пропасть…
Она стояла у поручня, возле матроса, который на частых остановках ловко набрасывал на деревянную сваю канат, мгновенно вязал морской узел, подтягивая вапоретто к причалу, и через минуту, когда одна толпа вываливалась на набережную, а другая торопливо заполняла палубу, так же ловко развязывал узел – трамвайчик отчаливал.
– Вам какая остановка нужна? – вдруг спросили рядом по-русски.
Она повернула голову. Девушка, тот простенький российский тип, который ни с каким иным не спутаешь. На туристку не тянет. Такие в прежние времена стояли за прилавком гастронома, в овощном отделе.
– Как вы поняли, что я русская? – спросила она.
– Ничего себе! – рассмеялась та. – Вы ж, как вошли у вокзала, все стонете и, извините, материтесь… И бледная такая. Я думаю – может, помочь надо.
– Спасибо, я примерно знаю, куда мне. Площадь Сан-Марко.
– Ну, еще две остановки… Вы в первый раз, да? Это видно. А я здесь подрабатываю в одной семье, детей смотрю. Знаете, ко всему привыкаешь. Все примелькается…
…На Сан-Марко вапоретто опустел почти полностью, и она вместе с толпой и за толпой пошла по мосткам, потом куда-то направо по набережной, натыкаясь взглядом на четырехцветные шутовские колпаки с бубенцами и маски, напяленные жизнерадостными туристами… И вдруг попала в огромную залу под черным небом, под колоннады, мягко освещенные холодным светом фонарей и теплым оранжево-желтым светом из открытых дверей ресторанов.
И пошла на свет этого праздника, вдоль витрин с горячей, ослепляющей лавиной цветного венецианского стекла, вдоль переливов пурпурно-золотого, лазурного, кипяще-алого, янтарно-изумрудного…
Столкнулась с официантом в белом кителе, с подносом на растопыренных пальцах и, удерживая его умоляющей гримасой, торопливо воскликнула:
– Синьор, пожалуйста, синьор! Где тут гостиница «Аль…» – и забыла вдруг название, беспомощно взмахнула руками…
– «Аль Анжело», – деловито подсказал официант, ловко перебросил поднос на растопыренные пальцы левой руки, а правая заплескалась, как рыба, изгибами подтверждая музыку и очарование латыни:
– Дестра, дестра… синистра[2]…
И она ошалело пошла в указанном направлении, следуя плеску чужой ладони, вдоль огромных темных арок и ниш, и колонн самого собора, в упоении повторяя эту мелодию вибрирующим кончиком языка: «Дестра, синистра, дестра…», уже обожая эту площадь, официантов, туристов, искрометные витрины, мягкие шутовские колпаки и мотивчик старого колченогого фокстрота из открытых дверей полутемного бара.
В переулках за площадью толпа не поредела, а шла плотным медленным косяком, как рыбий косяк.
Она долго блуждала с радостно колотящимся сердцем, пытаясь найти свою гостиницу по номерам домов, но кто-то бестолковый, а может быть, вечно пьяный пронумеровал дома в непостижимой трезвому уму закономерности… Наконец поверх толпы, над фонарями, над витринами она прочла разухабистую неоновую вывеску: «У ангела» – это оказался большой шумный ресторан, забитый публикой, и она испугалась, что Саша все напутал, и ей теперь некуда приткнуться; но вдруг (все происходило мгновенно, хотя и плавно и нереально, как по течению сна) за углом ресторана различила еще одну боковую дверь и ринулась к ней.
На этой стеклянной двери тоже было написано «У ангела» и для наглядности нарисованы скрещенные крылышки, подозрительно смахивающие на долгопалые и долгопятые мужские ноги.
«Да это притон! – сказала она себе весело. – Меня тут ограбят, убьют, скинут в канал, и дело с концом. Смерть в Венеции!»
Но за входной дверью оказался небольшой грязноватый холл, проходной – во всяком случае, мимо то и дело проскакивали официанты из ресторана; справа, в неглубокой нише приткнулась давно не крашенная стойка портье, и вверх на этажи уводили узкие высокие ступени, с которых клочьями свисало затертое ковровое покрытие некогда бордового цвета. Под лестницей она разглядела сваленные небольшой горкой дрова. Выходит, где-то и камин был… Все это ее восхитило.
– Синьор, – с ощутимым удовольствием выговорила она, подойдя к обшарпанной стойке. – Для меня тут заказан номер. – И назвала фамилию.
Забавно, что портье, молодой человек лет двадцати пяти, напомнил ей беспутного двоюродного брата Антошу, погибшего много лет назад от передозировки героина. То же узкое подвижное лицо с густыми бровями, те же «уленшпигельские» складки в углах насмешливого рта и меткий взгляд уличной шпаны.
Он посмотрел в экран компьютера (все же эта вездесущая электроника неуловимо оскверняет собой такие вот старинные дома, надо бы запретить), и любезно улыбнулся:
– Буона сера, синьора! Ваш номер – сто двадцать седьмой. Пятый этаж. Оставьте паспорт, я верну его завтра утром.
Она взяла ключ… и вдруг спросила, сама не зная почему:
– Как вас зовут?
Он замешкался, принимая ее паспорт, глянул из-под густых бровей и сказал:
– Тони… Антонио.
Она удовлетворенно кивнула (так легким кивком подбородка поощряет на репетиции режиссер актера, нашедшего удачный жест или интонацию), и стала подниматься по крутым каменным ступеням вверх.
Ожидая увидеть тесную клетушку недорогой европейской гостиницы, она отворила дверь и застыла на пороге: это была скромных размеров зала с рядом высоких, закрытых ставнями окон, с просторной, в стиле модерн, кроватью, плетеными креслами, зеркальным шкафом… «В чем же причина такой дешевизны? – подумала она озадаченно. – Вероятно, в отсутствии «мест уединенных»…»
Но рядом со шкафом обнаружила еще одну дверь, толкнув которую совершенно уже остолбенела: еще одна зала, поменьше первой, – огромная, на львиных лапах ванна, биде, два зачем-то умывальника и зеркало в золоченой раме от пола до потолка. Старая стертая керамика, прерывистые зеленые стебли по золотистому полю, кое-где треснувшие плитки… Но все облагорожено желтоватым обливным светом трех бронзовых ламп. Сказки Шехерезады, таинственный караван-сарай по дороге в Византию.
– Убьют непременно… – проговорила она вслух медленно, с удовольствием. – Труп выбросят в канал. И дом – притон, и портье – разбойник… Господи, какое счастье, Антоша, Антоша…
Пропащий так нелепо любимый брат всегда был особой болевой областью ее судьбы. Втайне она считала, что эта боль послана ей в противовес слишком благополучной личной жизни и слишком гладкой, слишком удачной научной карьере. Антоша погиб давно, спустя три дня после рождения ее дочери. «Сгинул ни за понюшку табаку, – говорила Рита, сморкаясь и оплакивая его, буквально омывая слезами до конца дней, – и все вот эта их Академия проклятая, их проклятая богема…»
Рита, святая душа, неродная бабка, преданная мачеха их с Антошей отцов, – как она любила, как похвалялась своими внуками: один – ленинградский, другая – московская. В детстве они съезжались к ней на дачу в конце мая, после экзаменов. Сначала приезжала на электричке она – с рюкзачком за худыми лопатками, с плюшевой собакой Натой под мышкой… Затем тянулись несколько дней ожидания Антоши, и наконец – с грохотом отворяемого Ритой ставня – наступало утро его приезда.
Уже за час они с Ритой маялись по клязьминскому перрону, Рита говорила: «Ох, опоздает, ох, чует мое сердце…» Но вот издали уплотнялся слабый гул, вздрагивал перрон, вылетал поезд; в распахнутой двери вагона показывался высокий худой Антоша, и – «Э-эй, бабки!» – в знак восторга швырял на перрон грязный бокастый рюкзак.
Много лет с восхитительного полета этого облепленного вокзальной лузгой рюкзака начинались каникулы…
…Несколько минут она бродила по своей патрицианской зале, присаживалась на кровать, на стул. Осваивалась… Пыталась унять странную дрожь.
– А, поняла! – воскликнула наконец. – Окна выходят на помойку.
Похоже, так оно и было, если хозяева позаботились о том, чтобы ставни всех четырех византийских окон были плотно закрыты. «А вот я сейчас вас быстренько разъясню». Довольно долго она боролась с проржавевшим штырьком, намертво засевшим в отверстии каменного подоконника, и когда совсем потеряла надежду увидеть в этой комнате дневной свет, штырек вдруг выскочил с визгливым щелчком, облупленная, бог весть сколько лет не крашенная ставня вяло приотворилась, и толкнув обеими руками наружу складчатые створки, она ахнула, как час назад, на вапоретто, и сквознячок счастья дунул по сердцу.
Окна ее комнаты выходили в улицу-ущелье, дном которого оказалась мерцающая кварцевыми слитками вода канала. Впереди, метрах в ста, круглился мостик под единственным, манерно изогнутым фонарем. Упираясь в здание гостиницы, канал затем уходил вправо, и там его гребешком седлал еще один мосток под двумя фонарями.
В этот момент, как по знаку помрежа, послышались звуки аккордеона, из-под моста справа показался загнутый турецкой туфлей нос гондолы, выплыли сидящие в ней двое пассажиров, вернее, их колени, укутанные ярким даже в темноте пледом, и аккордеонист, разворачивающий мехи. На корме, смутный, в черных брюках и полосатой тельняшке, ворочал веслом поющий гондольер. Над водой разносилась надрывная «Бесаме мучо»…
О проекте
О подписке