материи, что по двести сорок шекелей за метр). К тонкой талии, как тяжелый маятник, был подвешен зад, совершавший мерные плавные раскачивания. Из обнаженного плеча полноводным ручьем выбегала холеная белая рука с единственным, но платиновым браслетом и одиноким, но крупным сапфиром на пальчике.
Позади, как всегда – в тени ее великолепия – поднимался молчаливый инспектор транспортной полиции. Все – от невесомого лилового белья и лиловых туфель-плетеночек до соответствующей сумочки и искрометных аметистовых клипс – было куплено им накануне в самых дорогих магазинах. Для этого он взломал один из своих пенсионных фондов.
Веселись ныне и радуйся, Сионе!
Опустим, пожалуй, живописание восторга очарованной коленопреклоненной толпы прихожан Духовного Центра. Папе Римскому, на престольные праздники выходящему к своей благоговеющей пастве, ничего подобного не снилось.
Она по-прежнему помнила все, что когда-то кому-то говорила. Помнила интимные подробности жизни, поведанные ей за пьянкой в порыве откровенности. Помнила домашние клички отпрысков всех своих знакомых и друзей, а также имена их собак, кошек, попугаев. Помнила породы рыбок в их аквариумах. Не говоря уже о номерах телефонов, о диагнозах, поставленных когда-то чьей-то теще, бабушке, свекрови… Ну, прекратим, пожалуй, этот бесконечный перечень: она помнила и знала все.
Ее государственный ум по-прежнему намечал и раскручивал грандиозные планы. В ближайшие пять месяцев она предполагала осуществить три культурных проекта – один всеизраильский и два международных…
Сашка Рабинович сиял. Он был нешуточно горд: это он благовестил – она вновь будет жить среди нас!
Словом, все было прекрасно. И все было как прежде. Кроме одного пустякового осложнения: Ангел-Рая продолжала называть Фиму Васенькой. На скорбные его вопросы только сухо обронила – мол, так нужно. Вероятно, там, где она побывала, ей что-то сказали.
Ну, Вася так Вася… Фима смирился. Лишь бы она была жива и здорова – ангел, ангел нечеловеческой доброты и радости!..