А уж дом оказался волшебным! – папка говорил: «с душой и с фантазией». Стоял он на склоне, и потому с фасада был двухэтажным, а с тылу – одноэтажным, обращённым к прекрасному запущенному саду. Поднялся на крыльцо, вошёл в двери… и начинаются чудеса: на второй этаж ведёт лестница просторная, как в барском имении, а над ней – дубовые балки по всему потолку. Запрокинешь голову и смотришь – не оторваться! Папка их потом отчистил, лаком прошёлся, и дерево задышало: все глазки, все трещинки-улыбки… словом, жизнь в нём потухшая заиграла! На первом этаже прихожка была, удобства-кладовки всякие, и большущая кухня, где вся семья крутилась с утра до вечера: один ушёл, двое пришли, перекусили, посуду помыли… Богдан умчался на футбол, а из школы уже Аня и Надя явились – опять кормить, опять колготня, опять весело… За этим неохватным круглым столом и обедали, и уроки делали, и в «лото» вечерами играли, и пасьянсы раскладывали. А некий приблудный мальчишка рисовал портреты любого, кто соглашался посидеть пять минут, хоть и с бутербродом в зубах. В основном, конечно, Надюху рисовал: очень похоже, между прочим. Особенно акварельные портреты – она и улыбается на них, и хмурится, и задумалась-сидит, зачарованно так смотрит на литровую банку с водой, где тонкая кисть взметает цветные слои акварели, и те колышутся и сплетаются живописными хвостами… А когда портрет высохнет, он внизу непременно припишет мелким таким аккуратным почерком: «Дылда. 6-й класс».
В этой огромной кухне всё умещалось, даже место для швейной машинки нашлось между фикусом и посудной тумбой.
Спустя годы так и вспоминалось: мамина спина – вначале стройная, с возрастом пополневшая, – все выходные и праздники, как на посту: под листьями фикуса в контражуре, под успокаивающий стрёкот бессмертного «Зингера».
Машинка «Зингер» – чёрный китель с золотыми позументами, – добротная вещь, исполненная почти вековой значительности, – досталась Тане от первой свекрови, светлая ей память.
Вот бывают же предметы долгого срока жизни: наверняка не один владелец у машинки сменился, и обшивали на ней детей и взрослых на все торжества: рождения, годины, свадьбы и церковные праздники… Мама склоняется к раскроенной материи, выверяет уже сделанное. Бежит-бежит из-под лапки полотно-дорога, шовчик намечает разделительную полосу.
Вечерами и до поздней ночи мама стрекотала, не боясь никого разбудить, потому как все три спальни, мастерская отца, зала и веранда, обращённая в сад (светлейшая, в перекрёстных лучах жёлто-красного света – от цветных ромбовидных вставок в окнах), располагались на втором этаже.
Главное, до музея рукой подать: подняться по главной улице на первый взгорок, свернуть направо к Благовещенскому собору, а за ним сразу откроется музей – внушительное трёхэтажное здание, ряд белых колонн подпирают греческий портик; некогда купца Елизарова дом, а тот тридцать семь лет был городским головой, первым внедрил паровую машину Уатта… – то есть, как мы сейчас понимаем, всем купцам был купец и большой молодец на благо родного города.
…Историко-художественный музей города Вязники оказался той вселенной, вокруг которой прочно обосновалась жизнь всей семьи Прохоровых, ибо вскоре маме тоже предложили в музее должность – быть чем-то вроде сестры-хозяйки. Надюха, вечная семейная насмешница, говорила, что они сейчас как чета Бэрриморов в «Собаке Баскервиллей», и отца называла «дворецким». Но, дворец не дворец, а музей и в самом деле был хранилищем немалых ценностей.
Первый этаж, правда, отдан был под отдел природы и потому скучноват. Чего мы там не видали? Крокодилов, жирафов и чудо-змеи анаконды в нашей местности сроду не водилось, а чучела орлов, куропаток, фазанов, зайцев и лис только пыль собирали; время от времени их пылесосили. В застекленных стендах на стенах демонстрировались рисунки и засушенные веточки и цветы: флора Вязниковского края – та, что у жителей окрестных деревень по садам да огородам растёт. Ещё на первом этаже в одной из комнат располагался занудный Музей песни, позже переделанный в якобы кабинет того самого поэта Фатьянова. Не больно-то поэтическая обстановка: кожаные диван и кресла, письменный стол с зелёным сукном, на нём – казённая лампа… Короче, первый этаж Надюха всегда пробегала.
Зато второй этаж…
Там висели картины из коллекции купца Сенькова: «Этюд» Айвазовского, «Ночной пруд при луне» Куинджи (с лимонной луной-фонарём, гипнотически, пугающе яркой), «Портрет неизвестной» – рыженькой приветливой девушки. Художник тоже был неизвестный, и Надюха любила представлять, как оба они, безымянные – художник и модель – уходят в обнимку по какой-то туманной аллее, а портрет смотрит им в спины с негасимо грустной улыбкой. Ещё висела большая зимняя картина с сосной, возле которой тоже хотелось остаться, ну и целая стайка итальянских жанровых сценок, озарённых никогда не заходящим солнцем: Сеньков обожал Италию.
Но более всего её притягивала изящная мраморная кисть женской руки работы Лансере. Бог знает что можно было придумать о той женщине и о той руке: почему она отделена от тела? Как женщина умерла? Болела ли чахоткой – в прошлом веке все барышни умирали от чахотки…
Однажды, воровато оглянувшись на двери залы, девочка вплотную приблизилась к изящной ручке (что запрещалось музейным законом) и приложила рядом свою… Собственная живая рука выглядела ужасной лапищей. Да-а, подумала огорчённо, никакой аристократичности. Не графиня, ч-чёрт!
А ещё на втором этаже были воспроизведены настоящие комнаты XIX века со всей обстановкой: бело-голубая изразцовая печь в виде греческой колонны, вычурные столики-консоли-тумбы на львиных лапах, бронзовые светильники на стенах и на любой поверхности, и – в массивных золочёных рамах – портреты разных старинных людей. Мебель принадлежала когда-то купцу Демидову; посуда в витринах – купцу Елизарову; тончайшие скатерти, накидки и салфетки тоже были историческими (некоторые, пострадавшие от времени, мама так искусно восстановила-подштопала, что и не заметно даже). А стены комнат оклеены были штофом изготовления фабрики Сенькова – тканые льняные обои с цветным тиснением. Столько лет прошло, а они не потускнели ни на чуточку!
Работы в музее было – выше головы.
Во-первых, мебель прошлых веков постоянно нуждалась в подновлении и пригляде. А коллекция музыкальных агрегатов – это ж целая армия звучащих предметов, от шкатулок до механических фортепиано! Взять такой инструмент: башенка в форме больших напольных часов, инкрустированная разными породами дерева, – дивной красоты! В ней за стеклом вертится медная, вертикально закреплённая пластинка, испещрённая дырочками. Пластинка вращается, в дырочки проникает игла, попадая на металлическую плашку – дзинь! дзень! дза-а-ань! – звучит мелодия, в данном случае – «Полька» Глинки, но есть и другие мелодии, не хуже: грустные, напевные, хрупко-стеклянные.
Иногда папка запускает разом все музыкальные инструменты в зале – есть такой финт в экскурсии, такая музыкальная феерия – и большая зала наполняется звоном и дребезжанием, гуканьем и басовитым гулом; всё аукается, нежно позванивает, словно невидимая карусель медленно вращается вокруг серебряной оси. Тут, говорит папка, особенное удовольствие на детские лица смотреть: восхищённые блестящие глаза, приоткрытые губы… Наслушается такой пострел всей этой хрустальной красоты… и, может, потом в жизни никогда никого не убьёт!
Так вот, всему этому хозяйству требуется ремонт и профилактика. Не говоря уже о различных часах – напольных, настольных, настенных, каминных…
На втором этаже, в глубине анфилады комнат было несколько закрытых для посетителей помещений: запасников. Одну такую комнату – большую, квадратную, очень светлую – директор выделил папке под мастерскую. Сколько времени там Надюшка провела – особенно на каникулах, – не передать. Папка так интересно рассказывает и показывает в действии все инструменты, учит, как правильно смотреть в такую специальную лупу – стакан на резинке: надеваешь на один глаз, и механизм мелких часов перед тобой увеличен в десять раз. Или вот всевозможные реставрационные материалы: шпатлёвка, мягкий воск, кисти, лаки-краски, полироль… Ведь разные породы дерева требуют разного подхода.
Спустя лет двадцать пять некий ушлый антиквар в некоем пыльном боровском подвале, задавшись целью продать Надежде Петровне туалетный столик времён Людовика XIV (вещь изящная, орех и дуб, и резьба сохранилась, но в состоянии ужасающем), заприметив азартный блеск в её глазах, немедленно пообещал прямо на дом прислать опытного реставратора. Это, конечно, серьёзные деньги, но и правильное их вложение…
– Да что там реставратор… – задумчиво произнесла она, поглаживая резной завиток овальной рамы. – Мы и сами с усами. – И подробно перечислила оторопевшему антиквару все этапы работ – в материалах и инструментах, – которые намерена самолично провернуть у себя в Серединках, не суетясь, от приезда к приезду. К чему торопиться…
– Ух, Надежда! – Боря-Канделябр аж присвистнул. – Ох, Надежда! Ну, вы и же-е-енщина! Никогда ещё не встречал! Считайте, я у ваших ног.
Несколько раз папка брал её с собой в Москву, закупаться. Надюшка обожала эти поездки! Вот уж они гуляли! Без матери папку на что угодно можно было раскрутить. У него в Союзе художников, в подвальной лавочке на Беговой, работал давний приятель, ещё с армейских времён. Во-первых, помогал добывать нужные материалы, что-то советуя, от чего-то отговаривая, и папка очень ему доверял. Во-вторых, был тот завсегдатаем ипподрома, что по соседству. Однажды уговорил их заглянуть на бега. Была б мама рядом – она бы показала им бега натуральные – аж до Вязников! Но вырвавшись из дому, эти двое находились в постоянном свободном полёте, в азарте обгоняли один другого и с большим воодушевлением подначивали друг друга на «безумную гульбу». В общем, дядя Стёпа Киржаков («Киржак» – называл его папка), затащил их таки на бега. Был он «тотошником», игроком. Папка говорил, такие субъекты всё равно что наркоманы: выигрывают редко, все деньги оставляя на ипподроме. Оно и правда: комната Киржака в коммунальной квартире, где остановились они с папкой, была почти пустой, а гостей он потчевал за самодельным «столом», составленным из шести перевёрнутых ящиков из-под пива. И всё равно с Киржаком было страшно интересно! До начала заезда он повёл их к своим друзьям на конюшни. Всюду бродили там декоративные курочки-бентамки, бесстрашно сновали меж лошадиных копыт, выклёвывая что-то в конских яблоках… «Прижились тут, даже несутся вон», – и Киржак показал на посылочные ящики, прибитые под потолком. Был очень возбуждён, говорил не переставая, сам себя перебивал, так что встреченные люди, факты, истории, увиденные картинки, сами трибуны, странным образом сочетавшие монументальность и аристократизм… – всё в Надином воображении слилось в какую-то праздничную пёструю ленту, в сплошной испуганный восторг: рысаки вблизи показались ей великанами!
«В рысистом деле гораздо больше тонкостей, чем в скаковом! – убеждённо говорил Киржак. – Тут надо и в медицине понимать, и знать специальную тактику езды для разных рысаков, и в конструкциях качалок разбираться – тут много всего, что ты! Наездники – это элита профессиональных конников!»
В конце концов, произошло неслыханное: Киржак уговорил папку поставить на Крахмала – изумительно белого коня. Единственного белого среди вороных, гнедых и бурых.
«Не пожалеешь! – говорил. – Ты глянь на экстерьер, оцени: великолепная стать, сухая голова, шея какая элегантная! А хвост как посажен! У этой породы знаешь какая особенность: жеребята рождаются тёмными, а со временем становятся прям-таки белоснежными лебедями!»
Надюха замерла от этих слов. Представила, как жеребёнок-подросток, ещё тёмный, влажный, взмывает с росистой зелёной земли в пенную стихию облаков, вылетая оттуда белоснежным стремительным победителем, благородным спасителем, на котором можно унестись куда захочется.
Они поставили и выиграли на этом самом Крахмале безумные деньги: шестьдесят пять рублей! Девочка сидела на трибуне между отцом и Киржаком, неотрывно глядя, как, запряжённый в легчайшую колесницу (все звали её несерьёзным словом «качалка»), несётся, выгибая шею и разметав гриву, белый лебедь Крахмал, – вот-вот взлетит, помашет крылом и растает в зелёном апрельском небе. У неё занялось дыхание, когда она увидела на дорожке коня – такого отдельного, текуче-стремительного, яркого, как гребешок пены на крутом гребне волны! Вдруг вспомнила, как баба Устя перед смертью звала: «Белые лошади… белые лошади».
Как же это так, думала: рождается тёмным, а потом, как из пены, восходит до такой белизны? Качалка показалась ей страшно знакомой: ну да, гонки на колесницах в Древней Греции! Лёгкая, с огромными, по-стрекозьи мелькавшими колёсами, с тонкими оглоблями и крошечным сиденьем – как только наездник удерживался?! – она неслась победно, радостно и чертовски красиво – так, что сердце трепыхалось и пело!
И посреди разноголосого ора, женского визга и ядрёного мата она и сама закричала, зашлась от восторга, зарыдала! Папка сначала испугался – не понял, что случилось, – потом засмеялся и прижал её к себе.
В общем, переживаний было – море! Океан!
В поезде, по дороге домой, она тихо сидела одна в коридоре на откидном стульчике, не обращая внимания на задевавших её локтями и коленями пассажиров, снующих в вагон-ресторан и обратно. Жёлтые огни фонарей ритмично взлетали на мелькавшие столбы; вдали мерцала россыпь огоньков, будто кто сыпанул курам пшена, и эта пульсирующая горстка плыла и слезилась, готовая испариться под тяжёлым светом неподвижно летящей, загадочной луны… Девочка напряжённо, настойчиво обдумывала жизнь, которая приходит… Она себе назначила Москву – на будущее. Всё присмотрела, всё по-хозяйски перечислила, разве что в списочек не выстроила: жить надо на Патриарших (там, где Киржак живёт: в коммуналке в Малом Козихинском. Комната у него просторная и светлая, хотя и с идиотски срезанным углом. Надежда с папкой спали на полу валетом, на старом комковатом матрасе. Утром к её босоножке подбежала крошечная отважная мышка, обнюхала, куснула металлическую пряжку, пискнула и убежала).
Значит, решено, жить будем на Патриарших… – там красота, и булочная шикарная, и театры рядом, и всё-всё-всё там есть. А стать надо вот кем… Тут обдумывание стопорилось. Тут дорога в будущее заманчиво разветвлялась и коварно кружила петлями, предлагая на выбор феерические возможности. Надя хотела быть ветеринаром, жокеем, чемпионкой по плаванию, оперной певицей и следователем уголовки… Ещё интересно, как делаются книги. Не пишутся, это понятно и не очень интересно: ну, сидит писатель, смотрит в окошко на звёзды-луну, склонился к бумаге и пишет два слова… Подумает-посмотрит – и опять два слова… – а вот интересно, как их делают: как художник рисует обложку, а корректор ищет пропущенные буквы и запятые; как машины переплетают каждую-каждую книгу, и те выплывают уточками одна за другой: а обложка твёрдая, лаковая, как парадная туфелька, и на ней золотом – название…
Она с детства была такой: мысленно давала самой себе задание – например, назначила доплыть первой в городских соревнованиях – и доплыла! Или вот, однажды, выбежав из Рябинового клина прямо на синеглазого кудрявого, оторопелого мальчишку, положила себе непременно встретить его опять… и встретила – на дне рождения Зинки-трофейки! И сказал он в точности то, что она перед сном назначала ему сказать: мол, «единственная моя возлюбленная графиня (тут фамилию бы пороскошнее: Мандрагорская? Бриллиантова? Сапфирова! – ладно, проехали, а то папка обидится)… графиня Прохорова! На коленях умоляю вас стать спутницей моей несчастной жизни!»
Он и сказал это… приблизительно. Не графиня, конечно, и не на коленях, но… имя-то у него оказалось самое что ни на есть графское: Аристарх!
О проекте
О подписке