…красота – всегда снаружи; потому что она – исключение из правил. Вот это – ее местоположение и ее исключительность – и заставляет глаз бешено рыскать или – говоря рыцарским слогом – странствовать. Ибо красота есть место, где глаз отдыхает… Главное орудие эстетики, глаз, абсолютно самостоятелен. В самостоятельности он уступает только слезе.
И. Бродский «Набережная Неисцелимых»
Водители на юге Италии не всегда сигналят по дорожным поводам. Часто они так приветствуют знакомых, притормаживая, чтобы спросить зеленщика Паоло, как чувствует себя жена после родов и достаточно ли у нее молока.
А вот по серпантину, в брезентовой будке мотоцикла, рассчитанной на одного, причем малогабаритного человека, едут двое – старик со старухой. Не знаю уж, где помещается старухина корма, но голову она уткнула подбородком старику в плечо. Монстр о двух лысых головах тарахтит себе по своим овощным делам, отчаянно сигналя; позади в открытом кузове колышутся на ветру папоротниковые пучки свекольной ботвы.
Насчет скоростей: да, кто-то любит щекотать себе нервы аттракционом «американские горки», а кто-то всю жизнь просто водит автобусы между Сорренто и Амальфи. Переживания похожие. Во всяком случае, для пассажиров.
Однажды я одолевала обморочные местные виражи, пересчитывала туманным от головокружения взглядом кольца горной дороги, нанизанной на отвесные скалы. И все-таки опять рискнула взобраться на сиденье автобуса, что вальсировал над заливом, как цыганский медведь на ярмарке.
Где-то я уже рассказывала о своих отношениях с иными языками. Но должна кое-что добавить для высокомерных счастливчиков, обладателей многозвучно оркестрованной гортани.
Да, мои связи с иностранными языками беспорядочны.
Перед очередной поездкой в очередную страну я зачем-то вызубриваю десяток глаголов из разговорника и при случае бойко выстреливаю двумя-тремя фразами, грамматическое строение которых мне неведомо; все это, нахрапом приобретенное, спотыкается о каменный иврит, который не желает уступить ни пяди, перемежается мусорными «эбсолютли» и «импосибл», сопровождается возгласами и дирижерскими взмахами обеих рук в неопределенные стороны; но главное, эти чертовы «данкешён», «варум» и «цузамен», что застряли от весенних немецких гастролей, подло выскакивают в совсем, казалось бы, ловко сбитой английской фразе, довершая образ диковатой и очень общительной русской тетки с израильским паспортом.
– Да, – вздыхает мой муж. – Трудно быть полиглотом…
Вот Борис никогда не заботится о том, чтобы кто-то где-то понял его правильно. У него своя метода: он повторяет за собеседником последнее слово и широко улыбается.
– Грация! – несется нам вслед от официантки, довольной чаевыми.
– Грация, – галантно повторяет мой муж, и ступенек через пять добавляет себе под нос: – Грация за изжогу!
Да, завтрак в итальянском пансионе общеизвестен: круассан, принципиальная булочка, твердым моральным устоям которой может завидовать бенедиктинский монах-молчальник, чуток повидла и – хаять не станем! – прекрасный кофе в приличных размеров кофейнике, к тому ж с молоком.
Этот дорожный набор дарит путешественника незабываемой изжогой на ближайшие две недели.
Та поездка весной 2006-го выпала нам как бы нечаянно, мимоходом. Никто ее особо и не планировал. Просто мне захотелось показать своему художнику места, где за год до того я побывала (и тоже – налетом-подскоком) с легкой на подъем подругой, всегда готовой подсечь меня на пересадке, где-нибудь в Риме или Флоренции, и украсть дня три-четыре из наших будней, скачущих, как шарики пинг-понга в бесконечной игре.
Так где-нибудь в Старой Яффе вдруг мелькнет справа от машины ряд цветных стекол в ветхих дверях арабского дома, а спустя недели, даже месяцы, посреди какого-нибудь дождливого дня благодарно вспомнишь звонкий этот высверк…
На сей раз поездка распалась на юг и север Италии: несколько ночей в Вернись-в-Сорренто (я и вернулась, притащив на аркане собственного ценителя и назывателя всех оттенков кипящей бирюзы Неаполитанского залива) и несколько ночей на северных озерах, например на вилле «Ла Фонтане», чья верхняя палуба-терраса вплывает по утренней дымке прямо в Лаго-Маджоре поверх стеклянных и черепичных крыш соседних замков и дворцов.
О залихватской над алчной пропастью блескучего залива дороге в Амальфи вдвоем я мечтала еще с прошлого года, все эти месяцы, особенно зимние, вспоминая отвесную громаду скал в невероятной прозрачности воздуха, в слиянной лазури небес и воды.
Однако в тот день нам не везло: с утра над головами зависла мелкая сыпь дождя, и когда автобус, ныряя в горные тоннели, вырёвывал очередной виток дороги, поднимаясь все выше, – казалось, что опускается небо; это облака бесшумными валунами катились по горам, заваливая дорогу, а справа над водой поднимался туманный пар, словно кто-то из простуженных богов кипятил себе воду в заливе для ингаляции.
В такой вот скукотени доехали до Амальфи. И поскольку дождь все настойчивее распускал по окнам водяные струи, мы вывалились из автобуса и кинулись в ближайшую остерию на портовой площади, надеясь пересидеть там, дождаться хоть какого-то просветления судьбы.
В прокуренной остерии по такой незадачливой погоде набилось полно народу: туристы, моряки, водители автобусов. Мы пристроились в очередь и минут через десять дождались, нам указали столик, неудачный, на проходе… Но уж не до капризов было; сели, развесив по спинкам стульев мокрые куртки. За столом обедала пожилая женщина, в которой мой наметанный глаз тотчас определил «нашу» – и правда, едва услышав две-три фразы, которыми мы обменялись с мужем, она обронила, кивнув на окна:
– И вам не повезло?
Мы поздоровались, назвались просто по именам – Виктория, очень приятно… Посокрушались о погоде. Что ж, весна не лето, бывает… Хотя, конечно, эти места без солнца – все равно что Москва без Кремля…
Явился, вернее, возник, а еще вернее, был на бегу остановлен официант, и мы заказали кофе, понимая, что в такой толкучке принесут его не скоро. Да хоть бы и никогда – пока хлещет по окнам дождь, торопиться некуда.
– Из Сорренто – это еще не беда-а-а… Я из-под Рима приехала, – сказала она. – Мне давно советовали в Амальфи побывать, и все в один голос: поезжай, Вика, редкая красота! Я у хозяйки отпросилась, младенца, можно сказать, на произвол судьбы бросила… и, главное, собирались мы с подругой вместе, а она заболела. Вот уж точно, как моя мама говорила: ежели с утра ногою в тапочек не сразу попала, можешь из дома не выходить, весь день не туда покатится…
Завязался разговор… Я описала прошлогоднюю поездку сюда, упомянула заодно и о Равелло, тут неподалеку, о том, как слепнут глаза от блеска воды в заливе, если смотреть с самой макушки горы, с бельведера виллы Чимброне…
И как всегда в таких случаях, слово за слово, она рассказала о себе: дочка ее покойной подруги замужем за итальянцем, живут под Римом, с полгода как родилась девочка, и вот списались и вызвали из Новочеркасска Викторию – нянчить малышку.
– Дело обычное, – проговорила я.
Она взглянула на меня поверх очков, усмехнулась твердыми губами и возразила:
– Ну, не скажите… – И совершенно отстраненно продолжала: – Я, знаете, всю жизнь преподавала русскую литературу, считаю себя человеком начитанным, много кого и чего перевидала, но вот впервые лично столкнулась с тем, что наши классики называли «мезальянсом»… – Прищурилась и остро на нас глянула, словно пересчитала – все ли ученики присутствуют в классе. – Вы наверняка думаете, сейчас стану дочку подруги превозносить, а мужа ее поносить, так? Вот и ошиблись… Он – интеллигентный, образованный человек, из богатой, утонченной, с традициями, семьи…
– А она? – спросила я с интересом, предвкушая некую завязку, за какими всегда гоняюсь по ремесленной своей надобности.
Виктория выдержала мой взгляд и спокойно ответила:
– А она – истеричка, стервятница и лгунья. Да и сама откровенно так мне говорит: «Теть Вика, – говорит, – я если день кого не обману, день прожит зря…»
Тут нам, вопреки ожиданиям, принесли кофе. У нашей соседки официант забрал тарелку. Виктория поблагодарила и попросила счет.
– Вы уже так свободно по-итальянски… – заметила я.
– Да где там свободно… Так, несколько обиходных фраз. Надо же как-то с хозяином общаться. Он ведь по-русски только одно слово и знает: «шельма».
– Как же они встретились, такие разные? – не выдержал Борис.
– Ну это-то проще простого. Он в Петербурге был по делам своей фирмы, увидел в гостинице, в «Астории», смазливую косметичку, влюбился, привез в свое родовое имение… А теперь уж деться некуда. Брак католический, незыблемый… Да и любит он эту мерзавку… Знаете, жалко на него, беднягу, смотреть, когда на нее накатывает. Классическая истерия: глаза пеленой заволакивает, она орет, ногами топает, матом кроет всех вокруг так, что ее прадеду, казачьему атаману, на небе икается…
Виктория вздохнула, придвинула к себе счет, что положил на край стола официант, вытянула из сумки кошелек.
– Пойду погуляю немного… Дождь не дождь, надо же билет оправдать… А вам – счастливо! Пусть хоть завтра повезет с погодой. – Надела куртку, завязала на шее бирюзовый платок, который так пошел бы к цвету воды в заливе, кабы не туман, и улыбнулась: – Носит нас везде, носит… Где-то я читала стихотворение, только имя автора из памяти вымело, там такая строчка: «Между земель, между времен…» Сейчас в мире повсюду – русская речь. В одной Италии, говорят, триста тысяч русских. А я всегда так жадно прислушиваюсь, спешу разговор завести, даже неудобно… По речи нашей скучаю, знаете…
– Ну, это не только нас носит, – заметила я. – Это знак времени такой.
– Да, конечно, – торопливо согласилась она, вешая сумку на плечо. – Может, я ошибаюсь… Но мне кажется, что только русской речи присуща некая… трагичность в… чужих землях…
И пошла к выходу, махнув нам рукой на прощанье. В дождь, в медленные гудки пароходов, пересиливающих туман.
Кроме грустной и поучительной истории о незадачливом итальянце, нам в этот хмурый день достались только две картинки в небольшом просвете между дождем и дождем.
Парусник в порту – величественный, неповоротливый, под которым суетилась юркая лодчонка с парусом алым, как вымпел.
И на набережной, у самого парапета, – калека-рыбак в инвалидной коляске: нахохлился под капюшоном дождевика, терпеливо поджидая улова. Вдруг резко вскинул руку и выдернул серебристую, в ладонь, рыбку. Аккуратно снял ее с крючка и бережно обернул салфеткой.
На обратном пути из Амальфи в Сорренто, едва взобрались в автобус, вновь грохнуло небо над скалами, бухнули в крышу потоки воды. Тучи, грузно осевшие на каменных карнизах скал, сползали, цепляясь за деревья и кустарники, заваливая смутную в пелене дождя узкую ленту дороги…
И с каждой минутой туман уплотнялся до каменной кладки, и в конце концов совершенно ослепший автобус с включенными фарами медленным утюгом пополз на ощупь по виткам дороги вниз, задыхаясь мокротой тумана и беспрестанно мыча…
Мы и не чаяли уже добраться живыми до нашего пристанища.
И всю ту ночь, просыпаясь, я слышала шум ливня за балконом и вспоминала, как стремительно росла пухлая стена тумана, как хлестал по окнам надсадный дождь и автобус тревожно окликал невидимого встречного на серпантине…
Когда странствуешь по Италии, заруливая по пути в разной величины и значения города и городки, возникает впечатление, что святой Франциск Ассизский основательно погулял тут до тебя – в самом разнообразном смысле этого слова. Причем повсюду оставил по себе благодарную память – деятельным был святым…
Раза три мы натыкались на отливку одного и того же памятника: на невысоком постаменте святой Франциск, тощий босой бродяга, стоит с развевающимися бронзовыми власами, воздевая руки, словно выпуская на свободу стаю птиц. Как правило, памятник установлен вблизи особо роскошных отелей. И кажется, что эти тощие руки призывают богатых туристов остановиться, опомниться, отрешиться от всего земного, стать свободными и беспечными, как птицы небесные…
В Сорренто он тоже стоял неподалеку от великолепного пятизвездочного отеля на берегу залива.
В тот день мы решили поехать в Неаполь, а на обратном пути завернуть в Помпеи.
Вездесущий Везувий парит здесь на горизонте повсюду, куда ни глянь. Весьма почитаем. Ведь извергался он отнюдь не только в Последний-День-Помпеи; чувствуется, что многочисленными картинами, открытками и фотографиями жители окрестных городков и поселков стараются забормотать, заворожить и ублажить идола.
В забегаловке у вокзала в Сорренто, куда мы зашли выпить кофе перед электричкой на Неаполь, на стенах висели несколько истошных по цвету картин. Эмоциональный художник передал на них разные стадии извержения знаменитого вулкана. Над сервировочным столиком в углу висело изображение, очевидно, апогея: багрово-черная струя била из жерла горы, как из брандспойта. Все эти полотна неуловимо напоминали наглядные пособия на стенах вендиспансера – вероятно, сочетанием интенсивных оттенков желтого и лилового.
– Во! – проговорил Боря. – Во как оно было… красочно! Богато!
Из окон электрички, огибающей подошву Везувия – даже глаз устает от блеска полиэтиленовой пленки, – видимо-невидимо парников и виноградников. Что и говорить: почва хорошо удобрена. Сердитый господин V. неплохо позаботился о нынешних фермерах.
Неаполь оглушает и закручивает уже на выходе из вокзала.
Говорят, полиция здесь совершенно беспомощна. Во всяком случае, на стенке табачного киоска я сама видела написанное углем: «Ай фак полиция».
Зато она гудит. Беспрестанно гудели автомобили и мотоциклы карабинеров, тормозя движение транспорта на хронически запруженных улицах.
Полуторамиллионный портовый Неаполь, эта «столица королевства Обеих Сицилий», производит оглушительное впечатление огромного, пластами застроенного и заваленного церквами, музеями, театрами, верфями, дворцами и отелями пространства; когда в ряду облупленных – красно-черных или серо-красных – домов вдруг один отремонтирован, он выглядит едва ли не чужероднее и страннее, чем вся улица. Поворачиваешь за угол и вдруг упираешься в исполинские ступени к гигантским мраморным колоннам, будто бы одну из прошлых цивилизаций великанов сменила другая, а остатки декораций никому не нужны. Римляне, византийцы, анжуйцы, арагонцы, французы словно продолжают присутствовать здесь, заполняя воздух над головами звоном шпаг и ржанием коней, руганью и свистом; перекрикивая друг друга, выталкивая, ссорясь из-за места на карнизе или колонне, насвистывая, залихватски трубя…
Все время кажется, что, помимо тотальной захламленности улиц, что-то нарушено в пропорциях Неаполя – во всяком случае, это пока самый негармоничный город Италии, который я видела; Италии – страны, в которой гармонично все: рельеф, природа, архитектура, национальный характер.
Впрочем, город, так сказать, живописен, «обл, стозевен и лайя» – со всеми своими кораблями в огромном порту, дорогими бутиками, лавками, борделями и кипучим, трезвонным, воровским-карабинерным, туристским коловращением толпы. И над всем этим победоносно развевается белье на веревках.
Но вот автобус взбирается на вершину холма, и вы вступаете во врата рая – в ворота парка Виллы ди Каподимонте, музея изобразительных искусств, где как раз проходит выставка картин Тициана, свезенных из нескольких крупнейших музеев мира. Парк, как и все холмистые сады в этой стране, так прекрасен и самодостаточен, что вилла, сверху донизу набитая произведениями искусства, кажется чем-то избыточным и вызывает пресыщение уже на первом этаже. Зато в окне третьего этажа Неаполь – гигантская подкова на заливе – разворачивается в великолепной панораме холмов с рафинадной россыпью вилл, кораблей и далеких на горизонте плавучих облаков…
И никуда не деваются человеческие лица.
Они проступают сквозь века, бесконечно прорастают из завязи древних генов, проявляются, как на старых фотоснимках, да и просто смотрят сегодняшними глазами с полустертых фресок древних атриумов.
На обратном пути из Неаполя я узнавала в пассажирах загородной электрички персонажей картин Тициана, Караваджо, Рафаэля, Луки Джордано – в кольцах мелких кудрей, пунцовых на просвет; в той самой темно-рыжей масти, которой сопутствует легкое покраснение век и кончика носа.
– Видишь, – негромко сказал Борис, ощупывая пассажиров взглядом, какой бывает лишь у профессиональных художников да профессиональных карманников, – каждый язык лепит характерные черты национальных типов. У итальянцев, во всяком случае у уроженцев юга, крутые подбородки, хорошо разработанные артикуляцией губы, энергично вырезанные ноздри, ровный ряд белых зубов.
Перед нами сидела целая семья, три поколения – чета стариков, мать с отцом и трое детишек – и все как на подбор, словно пособие, являли перечисленные Борисом черты.
Для сравнения я оглянулась. Очевидно, в лепке характерных черт национальных типов принимали участие и диалекты не столь классических провинций. Иначе трудно было объяснить срезанные подбородки и унылые носы нескольких неприметных личностей позади нас.
На маленькой станции Помпеи всегда выходит и заходит в вагон электрички большинство пассажиров. Эти самостийные туристы, вроде нас двоих, предпочитают без гида и группы бродить по заповеднику, что по сей день являет грозную мету деяний разгневанного Всевышнего, поучительное объятие ужаса и красоты.
По сей день здесь немо витает истошный вопль над обезглавленными домами.
Помпеи – смесь терракоты и пепла – раздавлены пятой Везувия, неотвратимого, как сама судьба. С первых шагов тебя охватывает непреодолимое чувство: они присутствуют здесь, тени прошлой жизни.
Фрески Помпеи – и те, что остались на Вилле Мистерий, и те, что мы увидели в Неаполе, – являют поразительно точное колористическое соотношение всех оттенков охры, терракоты, земли и той лазоревой синевы, что царит над заливом и блещет в воде. Однако во всех этих сочетаниях цветов ты ощущаешь прогорклую примесь золы, все вокруг припорошившей. Иногда в них сильным акцентом вспыхивает красный – цвет вакханалии, чувственных оргий; языческая мощь сакрального обожествления – воздуха, почвы, человеческих тел…
Часа два мы бродили по улицам: на обочинах потрепанными бабочками дрожали от ветра маки и мелкие ромашки, а указателями к лупанариям служили стреловидные изображения все того же неутомимого пособника жизни, высеченные в камнях мостовых.
Постояли мы под навесом, где свалены горы глиняных амфор, где под стеклянными колпаками лежат гипсовые слепки со скрюченных тел давно погибших от ужаса и удушья людей. Было что-то противоестественное не в линиях этих тел, а в том, что еще живые люди с жадным любопытством глазели на образ древней смерти, столь небрежно прибравшей свою работу, что в середине восемнадцатого века археологам удалось обнажить ужас этих запредельных лиц и поз. Обнажение казни, воссоздание длящейся Божьей кары, наказание зла и деловитая торговля наследием утонченного порока – вот что такое это было. Вот что являли бессмертные фрески Виллы Мистерий, все эти орнаментальные и пространственно-иллюзорные росписи, все эти атриумы, фронтоны и фризы древнеиталийской роскоши и божественной красоты совершенно живых, прелестных лиц…
Эротический антураж погибшего в одночасье ослепительного города используется весьма энергично и деятельно. Во всяком случае, вокруг заповедника трудятся не покладая рук старательные наследники порока: в ближайшем от Виллы Мистерий ресторане, где мы решили пообедать, все было посвящено главной теме – гениталиям. В очертаниях подсвечников, в цветочных горшках, в бездарной мазне на стенах, даже в посуде на столе – повсюду различались знакомые очертания все той же сокровенной части тела.
О проекте
О подписке