Популяризация антигуманизма и отрицание антропоцентризма в современной массовой культуре проявляется во все большем внимании к апокалиптической тематике199. Для критиков и биографов, изучающих наследие ведущих авангардных мыслителей Франции, очевидна выраженная взаимосвязь между критикой гуманизма и ожиданием гибели рода человеческого. Вот что говорит по этому поводу Кристофер Норрис, биограф Деррида: «Для работ представителей Французской теории вполне типичны апокалиптические декларации. Они принадлежат к тому изводу антигуманизма, который провозглашает конец всех традиционных (антропоцентрических) философских воззрений»200. Существует мнение, что Фуко в своих рассуждениях «всегда тяготеет к разного рода апокалиптическим аллюзиям или пророчествам»201. Но если апокалиптический настрой французских мыслителей можно трактовать как революционное «стремление к радикальным переменам»202, то попытки объяснить растущую популярность апокалиптического жанра в 2000‐е годы как выражение социальной или политической критики выглядят не слишком убедительными. В наши дни апокалиптический жанр, как правило, никак не связан c библейскими темами искупления грехов, спасением или со светлым будущим человечества, которые питали апокалиптическое мышление на протяжении столетий203. По мнению Кришана Кумара, в современном понимании апокалипсис представляет собой скорее выражение глубокого культурологического пессимизма с акцентом лишь на «финал – никакого начала больше не предвидится»204.
В самом деле, книжная и кинематографическая продукция прошлого десятилетия в апокалиптическом и постапокалиптическом жанре фиксирует внимание на теме исчезновения человечества и появлении на смену ему других разумных существ. Возможно, такого рода новое видение апокалипсиса делает этот жанр особенно популярным. Среди наиболее нашумевших кинолент 2010‐х – ремейк «Планеты обезьян» под названием «Восстание Планеты обезьян» (Руперт Уайатт, 2011) точно иллюстрирует эту ситуацию: мыслящие и глубоко моральные обезьяны торжествуют над никчемными представителями человеческого рода. Деградация людей и исчезновение их как биологического вида показаны в этом фильме как нормальный, естественный процесс. Такая тенденция изображения апокалипсиса в кино и литературе принципиально отличается от классической традиции. Беды, либо угрожавшие человеческой цивилизации, либо приводившие к ее исчезновению, – будь то чума в произведении Мэри Шелли «Последний человек» (1826), комета, столкнувшаяся с Землей («Разговор Эйроса и Чэрмиона», Эдгар Аллан По, 1839), или враждебно настроенные машины (франшиза братьев Вачовски «Матрица»), конец человечества рассматривался как чудовищная катастрофа. Главная идея большинства произведений такого рода состояла в том, чтобы оградить человечество от угрозы фатальных непредвиденных бедствий или показать, что нет ничего страшнее этой трагедии. В противовес этой позиции, в апокалиптических и постапокалиптических произведениях XXI века апокалипсис предстает как неизбежное будущее и нормальный процесс эволюции, а не как ужасающий катаклизм. Возможно, все возрастающее число фильмов, романов и рассказов в этом жанре притупило чувствительность как авторов, так и аудитории. Предельный образ всеобщей гибели, апокалипсис выражает идею конца человека в ее крайней форме и может быть рассмотрен как радикальное отрицание человеческой культуры и цивилизации205.
Апокалипсис и гибель человечества довольно часто представляются как желанный сценарий будущего. Отчасти это связано с глубоким убеждением в том, что антигуманизм есть неотъемлемая составляющая политической и социальной критики. Так, и исследователи, и журналисты склонны считать, что апокалиптические кинофильмы и книги об оживших мертвецах являются на редкость продуктивной критикой буржуазного общества, как будто монстры, пожирающие человеческие мозги, не могут означать нечто совсем иное, чем протест против капитализма или империализма.
Вырванный из своего изначального культурного и политического контекста и доведенный до абсурда, изначальный пафос Французской теории превращается в карикатуру. Так, некоторые критики находят сходство между актом познания и актом убийства; серийные убийцы, по их мнению, это не кто иные, как «идеалисты в поисках истины»206. Другие, стойко придерживающиеся мнения, что «западная культура и/или поздний капитализм по сути своей явление людоедское», доходят до того, что ставят знак равенства между туризмом и каннибализмом. Ричард Кинг вкратце суммирует всю палитру такого рода утверждений:
Кристал Бартоловия искусно истолковывает консюмеризм как культурную логику позднего капитализма; Белл Хукс характеризует евро-американское потребление этнических вещей как «поедание Другого»; по мнению Розалинд Моррис, каннибализм – это наиболее удачное метафорическое обозначение позднего капитализма. В своем ярком аналитическом обзоре документального фильма «Людоедские путешествия» Дин Маккэннелл открыто говорит то, что не сказал О’Рурк: «Мы людоеды, а современный капитализм – это неоканнибализм». Пожалуй, в еще более радикальной форме Джек Форбс утверждает, что западная цивилизация поощряет людоедство, это воплощенное психосоциальное состояние или психоз, истоки которого в эксплуатации и потреблении. Дебора Рут, в какой-то степени вдохновленная идеями Форбса, пересматривает концепцию западной цивилизации как людоедской культуры207.
Попытки представить эскалацию насилия в развлекательном бизнесе и растущий интерес к теме смерти как исконные свойства западной культуры, самой «природы капиталистического общества», «логоцентризм дискурса западной цивилизации» и так далее широко распространены в культурологических исследованиях. В качестве иллюстрации этой точки зрения можно привести довод Грейс Янцен. Она полагает, что «смерть как выбор, смерть как объект любования и вообще все то, что с ней связано, были типичны для западной культуры, начиная от сочинений Гомера и Платона и далее сквозь века христианства, и в западном постмодернизме эта тенденция обрела особо зловещие очертания». По ее мнению, подобная экзистенциальная характеристика западной культуры обусловлена доминированием в ней мужского начала, что привело в конечном счете к «гендерной некрофилии», когда «насилие и одержимость смертью в западной истории продолжали неуклонно нарастать»208. Аргументация Янцен была бы более убедительной, если бы в ней содержались доказательства того, что история других цивилизаций свободна от насилия или что за пределами западного мира отсутствует гендерное неравенство.
Подобные теории не в состоянии разъяснить причины стремительных изменений современной культуры, ибо они лишь затемняют особенности того культурного момента, который мы переживаем, и затушевывают его уникальность. Эти теории столь же мало способствуют пониманию того, откуда взялась увлеченность каннибализмом, насильственной смертью и апокалиптической тематикой в популярной культуре наших дней, как и обвинения консерваторов в адрес левых в создании «культуры смерти», мешающей им «постигнуть милосердного Бога», или в том, что левые и феминистские элиты вступили в сговор с целью разрушить «ценности нашей цивилизации»209. Подобно многим другим современным культурным феноменам, танатопатия не может быть описана в терминах существующего политического противостояния. Ее культурная значимость и проявления не совпадают с политическими размежеваниями правых и левых и наглядно демонстрируют глубину кризиса, в котором находятся эти понятия, больше неспособные описывать динамику современной культуры210. По словам Ричарда Уолина, смешение левых и правых подходов есть неизбежное следствие противоречий, присущих логике эпигонов Французской теории:
Как ни парадоксально, если когда-то внутреннее отрицание современных политических реалий (прав человека, конституционализма, власти закона) служило определенным стандартом для контрреволюционных мыслителей, то теперь оно стало популярным среди поборников левой идеологии211.
В этой главе мы уделим внимание беспрецедентно стремительному распространению в последние десятилетия новых ритуалов и предметов потребления, имеющих отношение к смерти. Танатопатия – это не просто плод воображения, мир, сотканный из философских идей или кинематографических и литературных образов. Это социальный и культурный феномен, который по-разному проявляется в практиках современного общества. Анализ популярной культуры позволяет понять природу этих изменений.
Первая часть этой главы представляет собой обзор антропологических и исторических исследований, показывающих резкие перемены, произошедшие в организации похоронных обрядов, способы распространения «мертвецкой» символики в моде, возникновение новых индустрий, таких как «темный туризм» и рынок сувениров, связанных с серийными убийствами (murderabilia), создание новых образовательных инициатив, возникновение неологизмов, связанных со смертью, и наконец, поразительную популярность таких празднеств, как Хэллоуин, и культа «Священной Смерти», Санта Муэрте. Во второй части я задамся вопросом, имеются ли у нынешнего культа насильственной виртуальной смерти какие-либо параллели с предшествующими историческими эпохами или же он представляет собой совершенно исключительный взгляд на смерть.
В 1970‐е годы, когда я была ребенком, я обычно проводила свои летние каникулы в Гомеле, небольшом белорусском городе. Из окон многоквартирного дома, где жила моя бабушка, открывался вид на большой зеленый внутренний двор. То и дело здесь устраивались похороны – дом был старый, и жили в нем в основном пожилые женщины еврейской и белорусской национальности.
При советском режиме национальность и вероисповедание практически никак не были связаны с похоронными ритуалами. В городах панихиды были сугубо гражданскими; в редких случаях родственники усопшего открыто заявляли о своей религиозной принадлежности. Поскольку это было скорее исключением, чем правилом, похоронные церемонии в СССР проходили по единому стандарту. Государственное похоронное агентство устанавливало четкий регламент траурной процедуры – исключения из правил были нечастыми212. Так было и в небольших городах, где население различалось по этническим и религиозным традициям, как, например, в Гомеле. Гроб с открытой крышкой выставлялся во дворе; тело покойника было покрыто цветами. У соседей была возможность сказать последнее «прости» усопшему. Поминальные речи были длинными, изобиловавшими клише. Поскольку в этом доме моего детства жили в основном одинокие старушки, я не припоминанию каких-либо погребальных песнопений или громких рыданий. По большому счету, погребальную церемонию устраивали скорее для соседей, нежели для членов семей. По окончании обряда прощания с усопшим похоронная процессия направлялась через весь город на кладбище. Рядом с траурным кортежем двигался оркестр, громко исполнявший похоронные марши, так что все в округе были в курсе: кого-то хоронят. После погребения участники процессии возвращались в квартиру покойного, чтобы остаться на поминальной трапезе, которая длилась несколько часов. Подавали специальные блюда и напитки – например, клюквенный кисель и кутью (вареный рис с изюмом). Меня очень пугали похороны – я боялась, что моя любимая бабушка тоже вдруг умрет. Но в Ленинграде, где жила моя семья, все было по-другому. Здесь не было принято привлекать внимание к похоронам, если, конечно, речь не шла о каком-нибудь партийном деятеле. В 1970‐е годы в СССР культура отрицания смерти была типичной для крупных городов.
В Советском Союзе усопших либо погребали, либо кремировали. Частных похоронных бюро не существовало, а государственные были централизованы. В советском обществе принцип «уравниловки» распространялся на покойников не в меньшей степени, чем на живых: хронический дефицит имел отношение и к товарам, необходимым для похорон. Грубые деревянные гробы и низкокачественные надгробные памятники были одинаковыми по всей огромной стране.
Чтобы исключить из похоронных обрядов любые религиозные элементы, в противовес традиционному православному погребению в практику советского ритуала была введена кремация. Первый крематорий был построен в Москве в 1927 году при Ново-Даниловском кладбище. К началу 1970‐х годов в крупных городах СССР кремация стала стандартной процедурой, особенно среди малоимущих слоев населения и недавних мигрантов. В городах, которыми было проще управлять централизованно, панихида была гражданской, хотя некоторые элементы православной традиции – открытый гроб, прощание с телом и похороны на третий день – стали составными элементами советского обряда.
Несмотря на активную атеистическую пропаганду и серьезные меры пресечения, успех советской власти в деле десакрализации похоронного ритуала не был однозначным. Труднее всего коммунистическому режиму было держать под контролем обширные сельские просторы российской и белорусской глубинки. В деревнях и небольших населенных пунктах вплоть до конца ХХ века сохранялись основные составляющие православного похоронного обряда: посещение дома усопшего, отпевание в церкви, похоронная процессия с песнопениями и причитаниями, открытый гроб, погребение на третий день. Отказ от посмертного вскрытия, а также от помещения покойника в морг и кремации там был нормой213.
В 1970‐е годы американский похоронный ритуал тоже был вполне единообразным. Исследователи показывают, что погребальные обряды были унифицированы и контроль над процессом осуществляли не столько религиозные организации, сколько распорядители похорон. Как отмечали Хантингтон и Меткалф в классическом межкультурном исследовании, посвященном анализу похоронных ритуалов в 1970‐е годы, американский подход был сугубо консервативным:
Учитывая огромное разнообразие похоронных обрядов в мировом масштабе и культурную неоднородность американского общества, можно было бы предположить, что в США мы будем иметь дело с самыми различными вариациями ритуала с учетом региональных, социальных и этнических особенностей. Но нет – на всем пространстве территории Соединенных Штатов мы наблюдаем на удивление унифицированный подход: быстрая доставка усопшего в похоронное бюро, бальзамирование, отрежиссированная «церемония прощания» и погребение214.
Со времен гибели Авраама Линкольна в американском похоронном ритуале бальзамирование стало типичным даже для христиан. Другой характерный элемент – погребение после прощания с усопшим в открытом гробу. Кроме того, как пишет Рональд Гримм,
[т]радиционные обряды относительно незатейливы <…> В нашем обществе не принято публично выражать чувства печали и горести, хотя мы и не скрываем своих личных эмоций <…> Мы не нуждаемся в трауре, хотя и отсутствие слез может быть воспринято как недостаточное переживание утраты <…> Наш контакт с усопшими минимален, погребение мы спешим осуществить подальше от торговых центров и жилых районов. Слишком продолжительные разговоры о покойных считаются отклонением от нормы. Мы страшимся смерти и в силу этого считаем невежливым или ненормальным много говорить на эту тему; перед усопшими мы не испытываем страха. Мы не считаем смерть чем-то грязным, но наш подход к делам похоронным сугубо прагматический – мы предпочитаем доверять это наемным профессионалам215.
В США, как и в России вплоть до начала 1990‐х годов, отработанные на профессиональном уровне похоронные процедуры можно было рассматривать как трансформацию отрицания смерти в соответствующий ритуал. В начале 1990‐х в Америке появились два новшества: растущая терпимость по отношению к кремации и хосписы216. В наши дни эти революционные по меркам того времени инновации воспринимаются так же привычно, как джазовый оркестр на похоронах в Новом Орлеане217.
На заре нового тысячелетия стало очевидным, что в Америке резко изменился характер похоронных обрядов и традиционные похороны стали существенно преображаться. Названия книг на эту тему говорят сами за себя: «Последнее право: переосмысление смерти по-американски», «Трансформация культуры покидания этого мира» и так далее218
О проекте
О подписке