Бобби и Джулия пообедали в ресторане «У Оззи», в Ориндже, потом перебрались в бар. Музыкальное сопровождение обеспечивал Эдди Дей, певец с сильным приятным голосом. Исполнял в основном современные песни, но перемежал их хитами пятидесятых и начала шестидесятых годов. Не эры больших оркестров, но раннего рок-н-ролла, в котором еще чувствовались веяния свинга. Они могли танцевать свинг под «Любовника-мечту», румбу под «Ла бамбу». В репертуаре Дея нашлось место и ча-ча-ча, и песням в стиле диско, так что Бобби и Джулия отлично проводили время.
Джулия всегда любила потанцевать после поездки к Томасу в «Сиело виста». Уходя с головой в музыку, ей удавалось забыть обо всем, и прежде всего о чувстве вины. Она растворялась в танце, думая лишь о последовательности движений. Музыка успокаивала, танец наполнял сердце радостью и вызывал анестезию в тех его местах, что ранее испытывали особенно сильную боль.
Когда музыканты ушли на перерыв, Бобби и Джулия пили пиво за столиком у танцплощадки. Говорили о разном, только не о Томасе и в конце концов добрались до Мечты, точнее, речь пошла о том, как обставят они бунгало на берегу океана, если когда-нибудь купят его. И хотя они не хотели тратить на мебель целое состояние, оба сошлись на том, что должны побаловать себя двумя предметами из эпохи свинга: бронзово-мраморным комодом в стиле ар-деко Эмиля-Жака Рулмана и, безусловно, музыкальным автоматом «Уэрлитзер».
– Модель девятьсот пятьдесят, – уточнила Джулия. – Великолепная машина. Трубки с пузырьками. Прыгающие газели на передней панели.
– Их изготовили меньше четырех тысяч. Вина лежит на Гитлере. Компания переключилась на военную продукцию. Модель пятисотая тоже ничего… или семисотая.
– Ничего, но с девятьсот пятидесятой им не сравниться.
– Они не так дороги, как девятьсот пятидесятая.
– Ты считаешь центы, когда мы говорим об идеале красоты?
– Идеал красоты – «Уэрлитзер – девятьсот пятьдесят»?
– Конечно. А что еще?
– Для меня идеал красоты – это ты.
– Спасибо, милый. Но я все равно хочу девятьсот пятидесятую.
– Разве для тебя идеал красоты – не я? – Он захлопал ресницами.
– Для меня ты всего лишь упрямец, который не позволяет мне прикупить «Уэрлитзер – девятьсот пятьдесят». – Она наслаждалась игрой.
– А как насчет «Сибурга»? «Паккард Пла-Мор»? Ладно, а «Рок-ола»?
– «Рок-ола» изготавливала прекрасные музыкальные автоматы, – согласилась она. – Мы купим один из них и «Уэрлитзер – девятьсот пятьдесят».
– Ты собираешься тратить деньги, как пьяный матрос.
– Я родилась, чтобы быть богатой. Аист заблудился. Не отнес меня к Рокфеллерам.
– Тебе не хотелось бы добраться сейчас до этого аиста?
– Я с ним рассчиталась давным-давно. Зажарила и съела на рождественский обед. Вкус отменный, но я предпочла бы стать Рокфеллером.
– Ты счастлива? – спросил Бобби.
– Не то слово. И дело не только в пиве. Не знаю почему, но давно уже мне не было так хорошо, как в этот вечер. Я думаю, мы добьемся всего, что наметили, Бобби. Я думаю, мы рано уйдем на пенсию и будем долго и счастливо жить у самого синего моря.
Пока она говорила, улыбка сползала с его лица. Теперь же он хмурился.
– Чего ты такой кислый?
– Ничего.
– Меня не проведешь. Ты весь день сам не свой. Ты пытаешься что-то скрыть, но мысль эта не выходит у тебя из головы.
Он отпил пива.
– Видишь ли, у тебя возникло хорошее предчувствие, что все у нас сложится в лучшем виде, а у меня – плохое.
– Плохое? У тебя?
Он продолжал хмуриться.
– Может, тебе какое-то время поработать в офисе, подальше от передовой?
– Это еще почему?
– У меня плохое предчувствие.
– И о чем речь?
– Я потеряю тебя.
– Только попробуй.
Невидимой дирижерской палочкой ветер управлял хором шепчущих голосов зеленой изгороди. Густой кустарник образовывал стену высотой в семь футов, которая с трех сторон окружала участок площадью в два акра. Кустарник мог бы вырасти куда выше, если бы Конфетка дважды в год не подрезал его.
Он открыл железную, кованую, высотой по грудь калитку между двумя каменными столбами и вышел на усыпанную гравием обочину дороги. Слева от него двухполосное шоссе уходило в горы. Справа спускалось к далекому берегу, мимо других домов. Участки, на которых они стояли, с приближением к океану уменьшались и в городе составляли разве что десятую часть участка Поллардов. По мере того как земля сбегала к океану, огней в темноте только прибавлялось, но в нескольких милях от Конфетки огни эти резко обрывались, словно утыкались в черную стену. И стеной этой являлось ночное небо над холодными, без единого огонька океанскими просторами.
Конфетка двинулся вдоль изгороди, пока не почувствовал, что подошел к месту, где стоял Фрэнк. Поднял большие руки, растопырил пальцы, прикоснулся к трепещущим на ветру листочкам в надежде, что на листве брат оставил мысленный след. Напрасно.
Раздвинув ветви, сквозь зазор всмотрелся в дом, который в темноте выглядел бо́льшим, чем был на самом деле, комнат на восемнадцать или двадцать, хотя на самом деле их было только десять. В окнах, выходящих на фасад, свет не горел, лишь кухонное окно светилось сквозь грязные ситцевые занавески. И если бы не это окно, создавалось полное впечатление, что дом заброшен. Крыша над крыльцом просела, несколько столбиков балюстрады сломались, ступени, ведущие на крыльцо, покосились. Даже при слабом свете полумесяца Конфетка видел, что дом нуждался в покраске. Во многих местах проступило дерево, в других краска шелушилась и отслаивалась.
Конфетка пытался поставить себя на место Фрэнка, представить, что заставляло Фрэнка возвращаться. Фрэнк боялся Конфетку, и не без причины. Он также боялся своих сестер и всех воспоминаний, которые вызывал у него дом, поэтому ему вроде бы следовало держаться от дома подальше. Но он часто подкрадывался к дому, что-то искал, возможно, сам не понимал, что именно ему тут нужно.
В раздражении Конфетка отпустил ветки, вернулся к калитке. Постоял у одного столба, потом у другого в поисках того места, где Фрэнк отбился от кошек и убил Саманту. Ветер дул уже не так сильно, как днем, но тем не менее высушил кровь на камнях, а темнота спрятала оставшиеся пятна. Однако Конфетка не сомневался, что сможет найти место убийства. Он осторожно прикоснулся к столбу выше, ниже, с четырех сторон, будто боялся, что камень обожжет его. И пусть он терпеливо обследовал и неровную поверхность камней, и цементные швы, но даже с его сверхъестественными способностями не мог уловить ауру брата.
Он торопливо зашагал по потрескавшейся бетонной дорожке, чтобы покинуть холодную ночь и вернуться в тепло дома, на кухню, где его сестры сидели на одеялах в кошачьем углу. Вербина устроилась позади Виолет, с расческой в одной руке, щеткой для волос – в другой, занимаясь светлыми волосами сестры.
– Где Саманта? – спросил Конфетка.
Вскинув голову, Виолет удивленно посмотрела на него:
– Я же тебе сказала. Умерла.
– Где тушка?
– Здесь. – Виолет обеими руками обвела лежащих вокруг кошек.
– Которая из них? – спросил Конфетка. Половина кошек лежали неподвижно, словно мертвые.
– Все, – ответила Виолет. – Теперь они все – Саманта.
Этого Конфетка и боялся. Всякий раз, когда одна из кошек умирала, близняшки размещали остальных кошек кружком, трупик клали на середину, а потом живые получали молчаливый приказ сожрать мертвую.
– Черт, – вырвалось у Конфетки.
– Саманта по-прежнему жива, она все еще часть нас. – Голос Виолет, такой же низкий и волнующий, стал более мечтательным. – Никто из наших кошечек не покидает нас. Часть ее… его… остается в каждом из нас… благодаря этому мы становимся сильнее и чище, и всегда вместе, отныне и навсегда.
Конфетка не спросил, участвовали ли сестры в трапезе, потому что и так знал ответ. Виолет облизала уголок рта, словно вспоминая вкус съеденного, и ее влажные губы заблестели. И тут же язык Вербины прошелся по ее губам.
Иногда у Конфетки возникало ощущение, что близняшки принадлежат к совсем другому виду живых существ, потому что он редко мог понять их позицию и поведение. А когда они смотрели на него, особенно Вербина, с ее постоянным молчанием, их лица и глаза не открывали ни мыслей, ни чувств, оставались такими же непроницаемыми, как у кошек.
Он очень смутно понимал тесную связь близняшек с кошками. Но это был дар, полученный ими от их благословенной матери, вроде тех даров, что получил от нее он сам, поэтому Конфетка не сомневался в том, что связь эта близняшкам только во благо.
И однако, ему хотелось ударить Виолет, потому что она не сберегла для него тушку. Знала, что Фрэнк прикасался к ней, что тушка нужна Конфетке, но не сберегла до того момента, как он проснулся, не поднялась на второй этаж, чтобы разбудить его раньше. Ему хотелось ударить ее, но она была его сестрой, и он не мог причинить вред сестре, потому что от него требовалось заботиться о них, защищать. Его мать наблюдала за ним.
– Где несъеденные части? – спросил он.
Виолет указала на дверь кухни.
Конфетка зажег наружный свет и вышел на заднее крыльцо. Кусочки костей и позвонки валялись на некрашеных досках. Только две стороны крыльца были открытыми, остальные занимали стены дома, и в том углу, где сходились стены, Конфетка нашел кусок хвоста Саманты и клоки шерсти, загнанные туда ночным ветром. Наполовину размозженный череп лежал на верхней ступеньке. Конфетка поднял его и спустился на некошеную лужайку.
Ветер, который во второй половине дня уменьшил напор, внезапно стих полностью. Холодный воздух разносил самый слабый звук на большое расстояние; но ночь замерла.
Обычно Конфетка мог коснуться предмета и увидеть, кто держал этот предмет до него. Случалось, он видел, куда пошел этот человек, оставив предмет, и, отправляясь на поиски этих людей, всегда находил их в том месте, на которое указывало дарованное ему ясновидение. Фрэнк убил кошку, и Конфетка надеялся, что его контакт с останками разбудит шестое чувство, которое выведет его на след брата.
Но разбитый череп очистили даже от самой маленькой толики плоти. Сожрали и то, что находилось внутри. Чистая, вылизанная, высушенная ветром кость ничем не отличалась от окаменелостей далеких веков. И в голове Конфетки появились образы не Фрэнка, а других кошек, Вербины и Виолет. В конце концов он с отвращением отшвырнул череп Саманты.
Раздражение только усилило злость. Конфетка чувствовал, как нарастает потребность. Он изо всех сил старался ее подавить… но сопротивляться нарастанию потребности было куда труднее, чем устоять перед женскими чарами или другими соблазнами. Он ненавидел Фрэнка. Ненавидел сильно, всей душой, ненавидел все семь лет, с завидным постоянством, и сама мысль о том, что он проспал возможность уничтожить его, выводила Конфетку из себя.
Потребность…
Он упал на колени на заросшей сорняками лужайке. Сжал пальцы в кулаки, ссутулился, стиснул зубы, стараясь превратиться в скалу, в недвижную массу, которую даже самая насущная потребность, даже жуткий голод, даже дикая страсть не заставили бы сместиться хоть на дюйм. Он молился матери, просил дать ему силы устоять. Вновь поднялся ветер, и Конфетка точно знал, что это дьявольский ветер, который старается унести его навстречу искушению, поэтому повалился вперед, лицом вниз, вцепился пальцами в землю, повторяя святое имя матери, Розель, шепча его в землю и траву, снова и снова, прилагая все силы к тому, чтобы задавить свою черную потребность. Потом он заплакал. Поднялся. И пошел на охоту.
О проекте
О подписке