Последние детали костюмов исчезли в корзинах, крышки уже были закрыты. Я выпил вторую чашку несладкого, чуть теплого чая, завистливо поглядывая на остатки фруктового торта. Требовалась особая выдержка, чтобы не съесть кусочек. Постоянное чувство голода – единственное, что отравляло мне удовольствие от скачек. А сентябрь – самое трудное время: надо сгонять остатки жира, накопившиеся за лето.
Я вздохнул, отвернулся от торта и попытался утешиться мыслью, что в следующем месяце мой аппетит сократится до обычного зимнего уровня.
Майк крикнул, протаскивая сквозь дверь корзину:
– Роб, тут вас спрашивают! Поставив чашку, я вышел в весовую. Пожилой, неприметного вида полицейский в форменной фуражке ожидал меня с блокнотом в руках.
– Роберт Финн? Лорд Тирролд сообщил мне, что вы видели, как Артур Мэтьюз приставил пистолет к виску и нажал курок.
– Да, видел, – подтвердил я. Он записал. Потом сказал:
– Значит, совершенно бесспорный случай самоубийства? Тогда, кроме доктора, следствию понадобится лишь один свидетель – им будет, видимо, мистер Келлар. Я не думаю, что нам придется еще раз вас беспокоить.
Он захлопнул блокнот и сунул его в карман.
– И это все?
– Все. Когда человек убивает себя у всех на глазах, не возникает предположения о несчастном случае, а тем более об убийстве. Единственное, что предстоит решить следователю, – как сформулировать заключение о смерти.
– В приступе умопомешательства или что-нибудь в этом роде?
– Ну да, примерно так. Спасибо, что подождали. Хотя это была идея вашего распорядителя, не моя, – кивнув мне, он повернулся и ушел в комнату распорядителей, Я взял шляпу и бинокль и двинулся к станции. Скаковой поезд уже ждал, набитый битком.
Единственное место, которое я отыскал, было в купе, занятом клерками букмекеров.
Они играли в карты на чемодане и предложили мне присоединиться.
И пока мы ехали от Лутона до Сант Пэнкраса, я отплатил им за оказанную любезность тем, что отыграл у них стоимость проезда.
Глава 2
Квартира в Кенсингтоне была пуста. На внутренней стороне двери в проволочной корзине лежало несколько писем, пришедших с дневной почтой. Я вынул два, адресованных мне.
Гостиная, куда я прошел, выглядела так, будто над ней пронесся смерч. Рояль моей матери был погребен под партитурами. Несколько папок валялось на полу. Два пюпитра привалились к спинке кресла, а раскрытый футляр красовался на полу рядом. Виолончель и еще один пюпитр, как любовники, прилегли на тахте. Гобой и два кларнета валялись на столе. На креслах и по полу в беспорядке были разбросаны шелковые носовые платки, канифоль, кофейные чашки и дирижерские палочки...
Окинув опытным взглядом весь этот беспорядок, я установил, что здесь недавно находились мои родители, двое дядей и кузен. А так как они не уезжали далеко без своих инструментов, можно было с уверенностью угадать, что вся компания очень скоро вернется. Мне просто повезло – я как раз попал в перерыв.
Я пробрался к окну и выглянул. Квартира была на верхнем этаже, через две или три улицы от Гайд-парка. И, глядя поверх крыш, я видел, как вечернее солнце освещает зеленый купол Альберт-холла. Королевский музыкальный институт возвышался за ним огромной темной массой. Там преподавал один из моих дядей.
Я был не таким, как все они. Талант, которым щедро были наделены члены нашей семьи, мне не достался: в возрасте четырех лет я не смог отличить звук гобоя от английского рожка. А мой отец был гобоистом с мировым именем, и музыкальный талант, если он есть, проявлялся чуть не с пеленок. На меня концерты и симфонии производили в детстве не больше впечатления, чем звук очищаемых мусорных баков.
К тому времени, когда мне исполнилось пять лет, мои потрясенные родители вынуждены были признать тот факт, что дитя, рожденное ими по ошибке, – немузыкально. Я был отправлен из Лондона в школу, а долгие каникулы проводил не дома, а на фермах, якобы с целью поправки здоровья. На самом же деле, как я понял позже, для того, чтобы освободить своих родителей, совершавших продолжительные концертные турне.
Когда я вырос, между нами установилось своего рода перемирие. И того, что я стал жокеем, они не одобрили лишь по единственной причине: скачки не имеют отношения к музыке. Бесполезно было объяснять им, что во время каникул, проведенных на фермах, я только и мог выучиться скакать на лошадях. Мои наделенные острым слухом родители умели быть абсолютно глухими к тому, что им не хотелось слышать.
Их все еще не было видно на улице. Ни их, ни дядю, который жил вместе с нами и играл на виолончели, ни пришедших в гости другого дядю и кузена – скрипку и кларнет.
Я вскрыл письма. В первом сообщалось, что я опоздал со внесением подоходного налога. Второй конверт я разорвал, самодовольно улыбаясь в предвкушении удовольствия. Но жизнь умеет стукнуть по морде, когда ты этого меньше всего ожидаешь. Знакомым детским почерком было выведено:
"Милый Роб!
Боюсь, это удивит тебя, ноя выхожу замуж. Он сэр Мор-тон Хендж, о котором ты мог слышать. Он очень хороший и добрый и, пожалуйста, не говори, что он мне в отцы годится и в таком роде. Думаю, будет лучше, если я не стану приглашать тебя на свадьбу. Мортон ничего о тебе не знает, и я надеюсь, ты будешь таким милым и никому не расскажешь про нас с тобой. Я вовеки не забуду тебя, дорогой Роб, как нам славно было вместе. Спасибо тебе за все и до свидания. Любящая тебя Паулина".
Сэр Мортон Хендж – вдовец средних лет, хитрый воротила. Так, так; – я сардонически подумал, как обрадуется его деловитый сынок перспективе заполучить в качестве мачехи видавшую виды двадцатилетнюю манекенщицу. Но, хоть меня хватило на то, чтобы посмеяться над Паулининой добычей, все равно, это был удар, С тех пор как я впервые ее встретил, она за полтора года из никому не известной девицы с волосами мышиного цвета превратилась в ослепительную блондинку, красующуюся на глянцевитых обложках журналов не менее одного раза в неделю.
Ее сияющие глаза улыбались мне (и восьми миллионам других мужчин) с рекламы сигарет на каждой станции лондонского метро. Я понимал, конечно, что добившись успеха, она меня бросит. И наши отношения с самого начала так и строились. Но вдруг будущее без ее счастливой беспечности и щедрых ласк показалось мне куда мрачнее, чем я ожидал.
Я положил письмо Паулины на сервант в своей комнате и заглянул в зеркало. Вот то лицо, которое ей приятно было видеть рядом с собой на подушке. Темные волосы, карие глаза... не выделяющееся лицо, не красивое, пожалуй, слишком худое. Не плохое и не хорошее. Просто лицо. Конечно, оно не может конкурировать с титулом сэра Мортона Хенджи и его крупным состоянием.
Я отвернулся и оглядел комнату с покатым потолком – бывший чулан, превращенный в мою спальню, когда я из своих странствий вернулся домой. Вещей мало – кровать, сервант, кресло и прикроватный столик с настольной лампой. Напротив кровати висел импрессионистский рисунок: мчащаяся скаковая лошадь. Украшений больше никаких не было, если не считать нескольких книг. За шесть лет скитаний по свету я так привык обходиться минимумом вещей, что не приобрел ничего лишнего. Я открыл дверцу встроенного шкафа для одежды и попытался увидеть содержимое глазами Паулины. Один темно-серый костюм, смокинг, пиджак для верховой езды, две пары серых брюк и пара галифе. Снял с себя костюм из коричневого твида и повесил его в конец скудного ряда. Мне этого платья было достаточно: оно годилось на все случаи жизни. Сэр Мортон Хендж, наверное, исчислял свои костюмы дюжинами и держал специального лакея, чтобы присматривать за ними.
Но вся эта критическая инвентаризация была бесполезной: Паулина потеряна, вот и все, и надо с этим примириться.
Достав резиновые тапочки, я закрыл шкаф, натянул джинсы, старую клетчатую рубашку и стал обдумывать, куда деть ту пропасть времени, что осталась до завтрашних скачек. Моя беда в том, что я пристрастился к стипльчезу, как к наркотику. И все нормальные человеческие удовольствия, и даже сама Паулина – все это были лишь способы побыстрее убить время между ездой.
В желудке у меня снова засосало. Я бы, конечно, предпочел думать, что это последствие моей лирической скорби, но я не ел уже двадцать три часа. Нет, не лишился я аппетита из-за того, что меня отвергли. И отправился на кухню. Но тут хлопнула входная дверь, и появились мои родители, дяди и кузен.
– Привет, дорогой, – сказала мать, подставив мне для поцелуя сладко пахнущую щеку, Так она здоровается со всеми – от импресарио до последнего хориста. В ней вообще нет материнских качеств. Стройная, элегантная – что кажется таким естественным, но требует больших забот и расходов, – она приближаясь к пятидесяти, становилась все более внушительной. Обладая страстным темпераментом, она была первоклассным интерпретатором Гайдна, чьи фортепьянные концерты исполняла с волшебной исступленностью. После ее концертов мне приходилось видеть слезы даже на глазах закаленных музыкальных критиков, И в своих детских горестях я никогда не рассчитывал найти утешение на широкой материнской груди. У меня не было доброй маменьки, штопающей носки и пекущей вкусные пироги, Отец, относящийся ко мне с вежливым дружелюбием, вместо приветствия спросил:
– Ну как, удачный был день?
Он любит спрашивать. Обычно я коротко отвечаю: «да» или «нет», зная, что в сущности его это не интересует. Но тут поделился подробнее:
– Плохой день! У меня на глазах человек покончил с собой.
Пять голов обернулись ко мне. Мать удивилась:
– Что ты хочешь этим сказать, милый?
– Жокей застрелился, на скачках. Всего в шести футах от меня, Это было ужасно! Все пятеро прямо-таки опешили. Я пожалел, что рассказал. Вспоминать оказалось еще хуже, чем быть на месте.
Но их это не тронуло, Дядя-виолончелист закрыл рот, пожал плечами и вышел в гостиную, бросив через плечо:
– Ну если вы начнете вникать в эти странные дела...
Будто притянутые непреодолимым магнитом, все они последовали за ним. Я слушал, как они устанавливают свои пюпитры и настраиваются. Потом заиграли танцевальную пьесу для струнных и духовых, которая особенно мне не нравилась. Я вышел на улицу и побрел куда глаза глядят.
Для душевного успокоения у меня есть только одно место. Но бывать там слишком часто я не хотел, боясь надоесть. Правда, прошел уже месяц, как я видел свою кузину Джоан. А я так нуждался в ее обществе.
Она, как обычно, встретила меня приветливо.
– А, входи, – улыбнулась Джоан.
Я последовал за нею. Перестроенные под квартиру бывшие конюшни служили ей одновременно гостиной, спальней и залом для репетиций. Сквозь наклонную крышу еще проникали отблески заходящего солнца. Огромная и почти пустая комната создавала какую-то особую акустику. И если запеть, как Джоан, – возникала необходимая иллюзия расстояния, бетонные стены усиливали звук.
У Джоан был глубокий голос, чистый и звучный, В драматических местах она по своему желанию могла придавать ему своеобразный оттенок, напоминающий звучание надтреснутого колокольчика. Как джазовая певица она могла бы сделать состояние. Но рожденная в семействе Финнов не могла и помышлять о коммерческом использовании таланта.
Джоан встретила меня в джинсах – почти таких же старых, как и мои собственные, – и в черном свитере, кое-где вымазанном краской. На мольберте стоял незаконченный мужской портрет, на столике валялись кисти и краски.
– Пробую писать маслом, – пояснила она, сделав легкий мазок, – но получается не ахти!
– Раз так, продолжай писать углем.
Это она легкими, летящими линиями сделала тот рисунок скаковой лошади, который висит у меня в комнате. Несмотря на погрешности в анатомии, он полон силы и движения.
– Ну этот-то портрет я закончу, – заявила она. Я стоял и смотрел, как она работает. Выдавив немножко кармина, она спросила, не глядя на меня:
– Что случилось?
Я не ответил. Кисть замерла в воздухе, она обернулась:
– В кухне есть бифштексы.
Ну просто она ясновидящая, моя кузина Джоан. Я улыбнулся ей и отправился в длинную узкую пристройку, где ванная и кухня.
Там лежал добрый кусок вырезки, толстый и сочный. Я зажарил его на рашпере вместе с парочкой помидоров. Потом приготовил заправку для салата, который был предусмотрительно вымыт и сложен в деревянную миску.
Когда мясо зарумянилось, я разложил его на две тарелки и принес Джоан. Пахло потрясающе!
Она оставила свои кисти и присела к столу, вытирая руки прямо о джинсы. Мы съели все до крошечки. Я справился первым и, откинувшись от стола, смотрел на нее. Прелестное лицо, в котором чувствуются сила и характер. Прямые черные брови и, в этот вечер, никакой помады. Свои короткие волнистые волосы она подобрала по-деловому, за уши; но спереди они по-прежнему вились и небрежной челкой спадали на лоб.
Джоан была причиной того, что я в свои двадцать шесть лет все еще оставался холостяком. Она на три месяца старше меня, что всю жизнь давало ей преимущество, потому что влюблен я был в нее с колыбели. Я уже несколько раз просил Джоан выйти за меня замуж, но она мне отказывала: двоюродные брат и сестра – слишком близкие родственники. И кроме того, я ее не волную.
Зато двое других ее волновали. Оба были музыкантами. И оба по очереди самым дружеским образом говорили со мной о том, насколько Джоан в качестве возлюбленной углубила в них ощущение радости бытия, дала толчок их музыкальному вдохновению, открыла новые горизонты и т.д, и т.п.
Оба они были несомненно красивыми мужчинами. И выслушивать все это мне было неприятно.
Когда это случилось в первый раз – мне тогда сравнялось восемнадцать, – я с горя убрался на край света и лет шесть не возвращался домой.
Во втором случае я прямиком отправился в какую-то разгульную компанию, старательно напился, первый и единственный раз в жизни, и очнулся в постели у Паулины. Оба мероприятия оказались поучительными, но от любви к Джоан меня не вылечили.
Она отодвинула пустую тарелку и повторила свой вопрос:
– Ну, что же все-таки случилось? Я рассказал ей про Арта. Она выслушала внимательно, а когда я закончил, заметила:
– Вот бедняга! И жену его жаль... А как ты считаешь, почему он это сделал?
– Скорее всего из-за того, что потерял работу... Понимаешь, он во всем хотел достичь совершенства. Был слишком горд и никогда не признавал, что в чем-то ошибся во время скачек... И мне кажется, он просто не смог пережить, что все будут знать о его увольнении. Но самое странное во всем этом, что работал он так же хорошо, как всегда. Ему было уже тридцать пять, но это еще не предел для жокея. И хотя они с Корином Келларом, тренером, у которого он служил, вечно скандалили, если их лошади проигрывали, – Арт полностью сохранил свой стиль. Его обязательно пригласил бы на службу кто-нибудь другой, пусть не с такими первоклассными конюшнями, как у Корина.
– В этом-то, я думаю, все дело, – заметила Джоан. – Он решил, лучше смерть, чем потеря положения.
– Похоже на то.
– Надеюсь, когда тебе придет время уходить в отставку, ты сделаешь это не таким радикальным способом. – Я улыбнулся, а она добавила:
– А что ты будешь делать, когда придется все-таки уйти?
– Уйти? Я же только начал!
– А через четырнадцать лет ты станешь сорокалетней посредственностью, потрепанной, ожесточившейся... И будет слишком поздно изменить жизнь. Да и жить останется нечем, кроме никому не интересных лошадиных воспоминаний! – Такая перспектива вызвала у нее раздражение.
– Ну а ты, в свою очередь, станешь пожилой толстой дублершей-контральто, жутко боящейся потерять форму. А твои драгоценные голосовые связки с каждым годом будут становиться все менее гибкими.
Она засмеялась.
– Как мрачно! Что ж, я постараюсь не осуждать больше твою работу за то, что она лишена будущего.
– Но будешь осуждать ее из других соображений?
– Конечно. Ведь в самой основе своей это пустое, непроизводительное, развлекательное занятие, лишь побуждающее людей выбрасывать деньги и время на ветер.
– Так же, как и музыка, – согласился я, – За это ты будешь мыть посуду, – сверкнула она глазами, вставая и собирая тарелки, Пока я, допустив самую страшную для семейства Финнов ересь, отбывал наказание, Джоан снова взялась за портрет. Но близились сумерки, и, когда я явился с мирным предложением в виде свежезаваренного кофе, она согласилась оставить на сегодня свою работу.
– Ты не возражаешь, если мы включим на четверть часа телевизор?
– Кто играет? – машинально спросила она. Я вздохнул.
– Никто. Будет передача о скачках.
– А-а, пожалуйста, – улыбнулась она. – Раз тебе нужно. Я включил телевизор. Мы посмотрели хвостик эстрадного представления, и после порции рекламных объявлений наконец раздались будоражащие и настойчивые начальные аккорды «Майора, скачущего галопом». На экране замелькали мчащиеся лошади – обложка еженедельной четвертьчасовой передачи «На скаковой дорожке».