Бесконечный день подходил к концу, и жара понемногу сдавала позиции вместе с увядающим светом. Грей сомневался, что его сию же минуту доставят пред светлые очи генерала Уэйна, если, конечно, сей достопочтенный джентльмен не находится в этом же лагере… что вряд ли. Судя по звукам, стоянка была совсем маленькой, и полковник Смит здесь самый высокий чин.
Смит попросил Джона (проформы ради) дать слово офицера не сбегать и был немало озадачен, когда тот наотрез отказался.
– Раз уж я снова вступил в ряды британской армии, то бежать – мой первейший долг, – веско заметил Грей.
Смит пристально взглянул на него, и в неверном свете палатки, отбрасывающей густые тени на его лицо, Грею показалось, будто тот с трудом сдерживает улыбку. Хотя с чего бы?
– Вы не сбежите, – сказал тот наконец и вышел.
Грей слышал, как рядом с палаткой жарко спорят, что с ним делать. В лагере не было никаких условий для содержания военнопленных. Про себя Джон развлекался сочинением шарад, придумывая способы, которыми Смиту придется уложить его рядышком в свою и без того узкую кровать, чтобы ночью приглядывать за пленником.
В конце концов в палатку вошел капрал с ржавыми кандалами в руках – выглядели они так, будто последний раз их использовали еще во времена испанской инквизиции. Грея вывели на окраину лагеря, где солдат, прежде бывший кузнецом, скрепил кандалы молотом, вместо наковальни используя плоский камень.
Стоя на коленях перед толпой ополченцев, собравшихся на него поглазеть, Грей испытал странное чувство.
Ему пришлось наклониться, сложив перед собой руки, будто бы в ожидании казни, и удары молота по металлу эхом отдавались в костях. Грей не спускал с молота глаз, и не только из опасения, что в сгущающихся сумерках кузнец промахнется и размозжит ему руку. От выпивки и растущего страха, который он не желал признавать, Джон особенно остро ощущал враждебность окружающих; он чувствовал ее, как надвигающуюся грозу, когда по коже ползут электрические разряды, а молнии трещат так близко, что слышишь их острый запах, смешанный с вонью пота и пороха от мужчин.
«Озон», – невольно всплыло в голове. Так Клэр называла запах молний. Грей еще сказал ей, что это слово, скорее всего, произошло от греческого ozon – одной из форм глагола ozein, который переводится как «пахнуть».
Он принялся мысленно спрягать этот глагол, лишь бы отвлечься от того, что с ним делают.
Ozein, пахнуть. Я пахну…
От Грея пахло его собственным потом: терпким и приторно-сладким. В прежние времена лучшей смертью считалось обезглавливание. А повешение – смерть постыдная, так казнят разбойников и простолюдинов. Очень медленная смерть. Грей не понаслышке это знал.
Последний звонкий удар – и мужчины одобрительно заворчали. Грей теперь узник. Бесповоротно.
Поскольку никаких укрытий в лагере не имелось, разве что наспех возведенные вигвамы и рваные навесы, Грея вернули в просторную палатку Смита, выдали ужин, который он проглотил через силу, не заметив вкуса, и привязали за кандалы к шесту тонкой веревкой, достаточно длинной, чтобы он мог лежать или брать в руки посуду.
По настоянию Смита Грей занял койку и с наслаждением вытянул ноги. В висках стучало с каждым биением пульса, вся левая половина лица мерзко ныла, отзываясь болью в верхних зубах. Зато в боку боль притупилась и стала почти не ощутимой. Впрочем, Грей так устал, что, не чувствуя неудобства, почти сразу провалился в сон.
Очнулся он глубокой ночью, в полной темноте, весь мокрый от пота и с бешено колотящимся сердцем после какого-то кошмара. Джон поднял руку, чтобы убрать с лица прилипшие волосы, и ощутил тяжелые оковы, о которых успел позабыть. Кандалы звякнули, и часовой у входа в палатку, вырисовывающийся в ночи темным силуэтом, резко обернулся. Однако, когда Грей со звоном начал ворочаться, тот снова расслабился.
«Паршиво», – подумалось в полусне. Даже не помастурбировать, если вдруг захочется. Он этой мысли он сдавленно фыркнул, что, к счастью, прозвучало как хриплый выдох.
Рядом, шурша простыней, заворочался кто-то еще. Смит, наверное, который спит на холщовом матрасе, набитом травой; в душной палатке слегка пахло затхлым сеном. Такие матрасы входили в оснащение британской армии; Смит, должно быть, прихватил его вместе с прочим оборудованием, сменив лишь мундир.
А зачем он вообще это сделал?.. Грей недоумевал, разглядывая сгорбившийся силуэт на светлом холсте. Ради карьерного роста? Континентальная армия, испытывая недостаток в профессиональных военных, предлагала быстрое продвижение по службе, и любой капитан запросто мог получить майорский, а то и генеральский чин, в то время как в Англии новое звание можно было лишь купить за весьма приличные деньги.
Хотя что толку в чине без оплаты? Грей давно не был шпионом, но связи остались, и он знал кое-кого, кто ныне промышлял этим делом. Как ему рассказывали, у американского Конгресса вообще нет денег и он всецело зависит от займов и ссуд, которые поступают весьма нерегулярно. В основном из Франции и Испании (хотя, разумеется, французы этого никогда не признают). Порой деньги дают еврейские ростовщики, как сказал один из его информаторов. То ли Саломон, то ли Соломон… Как же его звали-то?..
Эти случайные размышления прервал странный звук, который заставил Грея вздрогнуть. Женский смех.
В лагере были женщины, которые отправились вслед за мужьями на фронт. Он видел их, пока его вели к палатке. Одна принесла ему ужин, с опаской косясь из-под чепца.
Вот только этот смех, глубокий, переливчатый, открытый, был ему знаком.
– Господи, – прошептал он. – Дотти?!
Быть не может!..
Он сглотнул, чтобы прочистить левое ухо, и вслушался. Дензил Хантер ведь вновь присоединился к Континентальной армии, а Дотти – к священному ужасу брата, кузена и дядюшки – последовала за женихом, хотя изредка приезжала в Филадельфию навестить Генри. Если Вашингтон перемещает войска – а иначе никак, – то хирурга могло занести куда угодно.
Высокий чистый голосок вновь что-то спросил. Произношение было английским, не местным. Грей вслушался, но слов разобрать не мог. Ну же, пусть еще засмеется!..
Если это Дотти… Он протяжно выдохнул. Обращаться к ней напрямую нельзя – к Грею в лагере настроены очень враждебно, и если вдруг кто узнает об их родстве, Дотти и Дензилу грозит нешуточная опасность…
И все же рискнуть придется – иначе утром его переправят к генералу.
Так и не придумав ничего получше, Грей уселся и запел «Летнюю ночь» Шуберта. Сперва тихо, но с каждым словом голос все больше набирал силу. Строку «In den Kulungen wehn» он проревел во всю мощь своего тенора, и Смит попрыгунчиком взвился с матраса, недоуменно восклицая: «Что?!»
– So umschatten mich Gedanken an das Grab
Meiner Geliebten, und ich seh’ im Walde
Nur es dämmern, und es weht mir
Von der Blüte nicht her.
Продолжал Грей несколько тише. Не хватало еще, чтобы Дотти – если это Дотти – заглянула на шум. Он хотел лишь, чтобы она узнала о его присутствии в лагере. Этой арии он научил ее лет в четырнадцать, и Дотти частенько исполняла ее на музыкальных вечерах.
– Ich genoß einst, o ihr Toten, es mit euch!
Wie umwehten uns der Duft und die Kühlung,
Wie verschönt warst von dem Monde,
Du, o schöne Natur![17]
Грей замолчал, кашлянул пару раз и заговорил, чуть заплетая язык, будто пьяный. Хотя, по правде, так оно и было.
– П-полковник, а можно м-мне воды?
– И тогда вы будете дальше петь? – с опаской уточнил тот.
– Нет, я, пожалуй, уже закончил, – заверил Грей. – Уснуть не мог, знаете ли, – слишком много выпил. Но пение чудесно прочищает голову.
– Да неужели?
Смит протяжно вздохнул, но все-таки встал и взялся за кувшин. Ему неимоверно хотелось окатить заключенного водой, но он, будучи человеком крепкой закалки, лишь придержал кувшин, чтобы пленник мог напиться, поставил на место и с раздраженным фырканьем вновь улегся на матрас.
Музыкальный талант Грея неожиданно получил в лагере поддержку, и после негромкого обсуждения кое-кто, вдохновившись, затянул свою партию в самых разных жанрах: от проникновенно-лиричной песенки «Зеленые рукава»[18] до «Честера»[19].
Грей искренне наслаждался пением, еле сдержавшись, чтобы не побряцать оковами под строку:
– Пусть тираны нам грозят стальным оружьем,
и рабы гремят железными цепями.
Под пение он так и уснул, забывшись тревожными сновидениями, которые в парах яблочного сидра заполонили пустую голову.
Честнат-стрит, дом 17
Колокол пресвитерианской церкви пробил полночь, но город не спал. Тьма приглушила звуки, но улицы по-прежнему жили, наполняясь шарканьем ног и стуком фургонных колес… а откуда-то издалека доносились слабые крики «Пожар!».
Я стояла у открытого окна, принюхиваясь к запаху дыма и высматривая языки огня – не движется ли в нашу сторону? Не помню, сгорала ли хоть раз Филадельфия дотла, как Лондон или Чикаго, но даже один выгоревший квартал – уже плохо.
Ветра, к счастью, не было. Летний воздух висел тяжелым влажным покрывалом. Крики утихли, и красного зарева в облачном небе тоже было не видать. Никаких следов пожара, только зеленые светлячки шныряли в тенистой листве сада.
Я постояла еще немного, позволяя себе расслабиться и выбросить из головы безумные планы спешной эвакуации. Несмотря на усталость, мне не спалось. Надо было все время следить за моим неусидчивым пациентом… который вдруг подозрительно притих. Кроме того, я и сама ужасно издергалась, весь день прислушиваясь, не слыхать ли знакомых шагов.
Однако Джейми так не пришел…
Что, если Джон рассказал ему о той ночи под алкогольными парами? Безо всякой подготовки, предварительных объяснений? И мой муж, будучи потрясен таким известием, просто… сбежал?
Из глаз невольно брызнули слезы, и я, вцепившись в подоконник, зажмурилась, чтобы сдержать их поток.
Не глупи, Клэр. Он придет, как только сможет. Сама знаешь.
Да, я знала. И все же внезапная радость от его появления пробудила нервы, которые уже давно пребывали в сонном оцепенении, и пусть внешне я выглядела спокойной, в душе бурлили эмоции. Давление нарастало, и сбросить его можно было, лишь дав волю слезам – но я себя сдерживала.
Прежде всего потому, что не смогу потом долго успокоиться. Я промокнула рукавом глаза и решительно повернулась лицом к темной комнате.
У кровати под мокрой тканью шипела маленькая жаровня, отбрасывая мерцающие красные отблески на заострившееся лицо Пардлоу. Он дышал с заметными хрипами – легкие скрежетали на каждом выдохе, но дыхание было глубоким и размеренным. Я запоздало поняла, что могла и не почувствовать вонь пожарища: в комнате густо пахло перечной мятой, эвкалиптом и коноплей. Несмотря на ткань, жаровня сильно дымила, образуя в темноте зыбкое бледное облачко, колыхавшееся, словно призрак.
Опрыскав водой муслиновый полог, я села в маленькое кресло возле кровати, вдыхая насыщенный маслами воздух, – украдкой и не без запретного удовольствия. Хэл сказал, что частенько покуривал коноплю, чтобы успокоить спазмы в легких, и это средство оказалось на удивление действенным. Точнее, курил он гашиш, ведь в Англии психотропные виды каннабиса не росли.
У меня среди лекарственных трав гашиша не нашлось, зато был увесистый пучок марихуаны, которую Джон приобрел у купца в Филадельфии, торговавшего с какими-то индусами. Она считалась полезной при лечении глаукомы: помогала снять тошноту и тревогу. Я и сама в этом убедилась, когда врачевала тетушку Джейми Иокасту. Впрочем, как рассказал Джон, к вящему моему удовольствию, порой марихуана использовалась не только в лекарственных целях.
Мысли о Джоне лишь усугубили мою сумятицу, и я глубоко вдохнула пряный сладковатый воздух. Где же он? Что Джейми с ним сотворил?
– Вы когда-нибудь заключали с Господом сделку? – донесся из темноты голос Хэла.
Я догадывалась, что он не спит, поэтому ничуть не удивилась.
– Как и все. Даже те, кто в Бога не верит. А вы?
Раздался тихий смех, перешедший в кашель, впрочем, быстро утихший. Должно быть, дым помогает.
– Вы что, задумали сделку? – спросила я, не столько из интереса, сколько из желания поддержать разговор. – Вы же вовсе не умираете. Я вам не позволю.
– Да, вы уже говорили, – сухо ответил тот. И после секундного колебания повернул ко мне голову. – И я вам верю. И… весьма благодарен.
– Рада услужить. Кроме того, вы не можете умереть в доме Джона, он очень огорчится.
Пардлоу слегка улыбнулся – я видела это в тусклом свете от жаровни. Мы помолчали. Просто глядели друг на друга, не вполне это сознавая, успокоенные дымом марихуаны и сонным стрекотанием цикад за окном. Стук колес тоже затих, хотя кое-кто порой проходил мимо. Впрочем, шаги Джейми я сразу бы узнала; запросто услышала бы их даже в толпе…
– Вы волнуетесь за него, да? – спросил вдруг Хэл. – За Джона?
– Нет, – тут же ответила я, но увидев, как приподнялась темная бровь, вспомнила, что он уже знает о моем неумении лгать. – Я… уверена, что с ним все хорошо. Просто думала, к этому времени он уже вернется. Тем более в городе волнения. – Я махнула рукой в сторону окна. – Мало ли что могло случиться…
Герцог рокочуще выдохнул и откашлялся.
– Однако по-прежнему не признаетесь, где он.
Я пожала одним плечом – к чему лишний раз повторять, что не знаю? Хоть это и чистая правда… Вместо этого взяла со стола гребень и начала приводить непослушные волосы в порядок, наслаждаясь тем, как пряди скользят меж пальцев. После того как мы искупали Хэла и уложили его в постель, я и себе уделила четверть часа, наскоро умывшись и сполоснув волосы от пыли, пусть даже в таком влажном воздухе они теперь будут сохнуть целую вечность.
– Я хотел заключить сделку в обмен не на свою жизнь, – сказал он наконец.
– Я уверена, что с Джоном тоже все будет хорошо, если вы об этом…
– И не ради Джона. Ради моего сына. И дочери. И моих внуков. У вас ведь есть уже внуки? Кажется, этот бойкий молодой человек называл вас «бабушкой», если не ошибаюсь?
Пардлоу говорил, не скрывая легкой насмешки.
– И у вас есть, и у меня. Вы из-за Доротеи? С ней что-то случилось?
Острый укол тревоги заставил меня отложить гребень. Я же видела Дотти всего пару дней назад, в доме ее брата Генри.
– Помимо того, что она вот-вот заключит брак с повстанцем и намерена отправиться с ним прямиком на поле битвы, чтобы жить в неимоверных условиях?
Он уселся и заговорил с неподдельной страстью. Я невольно улыбнулась: кажется, у братьев Греев подобная манера изъясняться в крови. Кашлянув, чтобы скрыть усмешку, я как можно тактичнее спросила:
– М-м-м… А вы уже виделись с Дотти?
– Да, – коротко ответил тот. – Она была у Генри, когда я вчера приехал. Одетая в какое-то непотребное рванье. Видимо, тот джентльмен, с которым она якобы заключила помолвку, квакер, и она возомнила себя одной из них!
– Понятно, – пробормотала я. – А вы… э-э-э… прежде об этом не знали?
– Нет, не знал! И мне есть что сказать Джону: и о его трусости, например, когда он ни словом не обмолвился, и о грязных махи… махинациях его сына!..
О проекте
О подписке