13 августа 1999 года, пятница. Три часа ночи. Я намертво застрял в самой длинной в истории Англии автомобильной пробке, и у меня сердечный приступ. Я не любитель драматических эффектов, но в придачу ко всему на заднем сиденье машины сидели два моих маленьких сына. Я не мог оставить их и отправиться на поиски помощи. Никогда впредь я не смеялся над «пятницей, 13-м».
В груди у меня все сжималось, каждый вдох давался с трудом, а сердце колотилось как сумасшедшее. Оно билось так быстро, что после двухсотого удара я оставил попытки сосчитать пульс. Каким-то образом мне удалось продержаться еще два часа, за которые я все-таки дополз до дома и смог вызвать «скорую».
После того как доктор дала мне успокоительное, она объяснила, что по сути это не являлось сердечным приступом, хотя все признаки вроде бы указывали на него. Это был приступ какой-то «мерцательной аритмии», и лучше бы мне начать к ней привыкать, потому что в будущем она может повториться. Так оно и случилось. Вот только докопаться до ее причин оказалось не так-то просто. Поскольку несколько лет я бегал марафонские дистанции, да и потом не забросил тренировки, врачи ошибочно диагностировали у меня «спортивное сердце» – временное незначительное увеличение массы миокарда.
В конце концов стало понятно, что я генетически унаследовал гипертрофическую кардиомиопатию. Доктор вскользь обмолвился, что один из факторов риска при этом заболевании – «внезапная смерть», так что мне следовало избегать тяжелых нагрузок.
К этому моменту я уже открыл для себя поисковик Google, так что следующие две недели провел, воображая, как свалюсь замертво где-нибудь на улице; если вы наберете в поисковике «гипертрофическая кардиомиопатия», вы поймете, что я имею в виду. Впрочем, после того как доктора сказали мне, что благодаря моим трехчасовым марафонам я скорее всего нахожусь в группе наименьшего риска, я немного расслабился.
Однако приступы случались со мной все чаще, и поскольку при этой болезни предсердия не могут перекачивать кровь должным образом, мне сказали, что мерцательная аритмия станет моей постоянной спутницей. Казалось, что мне – так же как и моему отцу – суждено пережить несколько ударов и стать калекой.
Я рассказываю вам историю своей болезни совсем не для того, чтобы пожаловаться на жизнь. Я делаю это потому, что в ходе последующих событий столкнулся с едва ли не самым запоминающимся познавательным опытом в своей жизни. Это живое воплощение совокупности социальных феноменов, радикально меняющих привычный нам образ жизни.
Дело в том, что я наткнулся на интернет-форум страдающих гипертрофической кардиомиопатией.
Я знаю, вы подумали: «И только-то?» Из-за того что эти группы взаимопомощи стали настолько распространенными, мы практически перестали задумываться о том, насколько сильное влияние они оказывают едва ли не на всех, кто пользуется Интернетом. Однако представьте себе на минуту участь перепуганного пациента, только что узнавшего свой диагноз, в эпоху до появления форумов. Чтобы узнать хоть что-то о своей болезни, он мог лишь перелистать устаревшую медицинскую энциклопедию, а в остальном полностью зависел от докторов. Возможность узнать что-то о своей болезни от тех, кто тоже ею страдает, часто ограничивалась обрывками разговоров в приемной врача. Даже на консультацию у стороннего специалиста смотрели косо.
Что касается меня, то мне удалось снизить частоту приступов с почти ежедневных до примерно одного в год – благодаря щедрости людей, открыто делившихся своими знаниями и опытом, чтобы помочь другим и самим узнать что-то новое.
Помочь незнакомому человеку хотя бы немного – обычное дело для форумов, подобных тому, на который я зашел. Они происходят так часто, что перестают согревать наши сердца, мы больше не считаем их чудом, а ведь они и вправду – чудо.
То, с чем я столкнулся на форуме по мерцательной аритмии, – всего лишь один пример из сотен тысяч. Думая о каждом из них в отдельности, мы считаем их абсолютно в порядке вещей. Вместе, однако, они представляют собой общественное движение, затрагивающее практически каждый аспект нашей жизни. То, как мы общаемся друг с другом, делимся друг с другом знаниями, учимся друг у друга, радикально меняется. Оставаясь в своих скорлупках, мы переходим в состояние «открытости».
Процесс «открывания» – это социальная революция, которая бросает вызов устоявшемуся порядку вещей; ее нельзя проигнорировать. Она разрушает и меняет все на своем пути, так что возврат к прежнему невозможен. Но, как и в любой революции, здесь есть выигравшие и проигравшие.
Выиграли мы сами; в Интернете мы с удовольствием общаемся и сотрудничаем с друзьями, коллегами и знакомыми со всего мира. Легкая доступность идей и информации, а также сопутствующие им неформальность, мгновенность и независимость становятся мощными мотиваторами.
Проигравшие – это наши официальные институты: предприятия, школы, университеты и органы госслужбы, которые не могут осознать громадность происходящих перемен. Еще важнее то, что проигравшими оказались и правительства стран мира, против которых восстали их собственные граждане, не желающие более мириться с секретностью и ложью. Самой наглядной иллюстрацией этого стало падение диктаторских режимов «арабской весны», но есть и множество других. Реакция на появление WikiLeaks и разоблачение в 2013 году спонсированного правительствами США и Великобритании электронного шпионажа указывают на усиливающееся столкновение культур.
Эти институты все еще работают – управляют, торгуют, обучают – на тот мир, которого больше нет и не будет. То, что потребители и граждане теперь становятся менее доверчивыми и больше настаивают на ответственности, ставит их в тупик. Мы хотим, чтобы наши правительства и органы власти были более прозрачными. Мы надеемся, что отношения с компаниями, у которых мы покупаем и в которые мы инвестируем, теперь будут строиться не только на финансовых интересах, но также на социальных и этических.
Как это мы стали такими требовательными? Ответ, на мой взгляд, очень прост: мы стали более умными учениками.
Из-за того что информационные потоки стали быстрее и доступнее, чем раньше, а мы связаны друг с другом лучше, чем когда бы то ни было, преграды на пути к учению разрушаются. Мы все время обмениваемся тем, чему научились, и, как правило, совершенно свободно. То, как мы учимся и у кого мы учимся, изменилось. Наша зависимость от маститых экспертов и авторитетных деятелей уменьшилась, а способность учиться друг у друга неимоверно возросла.
И это очень кстати, потому что мир никогда раньше не оказывался перед таким сложным набором социальных, экономических, политических и экологических вызовов. Они настолько сложны, что правительства и корпорации не в состоянии справиться с ними в одиночку. Они все больше начинают полагаться на решения, которые предлагают пользователи. Вот почему учение становится таким важным, а то, как мы учимся, должно измениться.
Мы учимся в трех пространствах: в официальных учреждениях (школах и университетах); на работе и дома, на досуге (назовем это социальным пространством). Хотя мы и стали более умными учениками, успехи наши пока неравномерны. Всего за десять лет наше образование в социальном пространстве радикально изменилось – в большей степени потому, что оно вошло в состояние открытости. Сегодня мы узнаем от своих друзей больше, чем когда-либо узнавали в школе и институте. Мы уменьшаем присутствие посредников во всех аспектах своей жизни, чтобы иметь возможность напрямую общаться и иметь дело друг с другом способами, появившимися только в XXI веке. Мы даже создали свою собственную экономику совместного пользования.
За некоторыми важными исключениями, учение на рабочих местах, в школах и университетах остается статичным. Основная мысль, которую я пытаюсь донести до вас на страницах данной книги, – это то, что «открывание» наших институтов выведет учение с огороженных участков на площадки общего пользования и значительно улучшит нашу жизнь.
«Открытость» – явление беспорядочное, а подчас и хаотичное, но она уже не обратится вспять. Она изменила социальную природу того, как мы живем и как мы учимся. Если мы полностью осознаем и используем ее потенциал, работа и учеба начнут больше увлекать и удовлетворять нас, а сами мы сможем лучше приспособиться к неопределенности, с которой столкнемся в будущем.
2011 год был годом социальной активности. Когда тунисский торговец фруктами Мохаммед Буазизи поджег себя в знак протеста против того, что его весы конфисковала не в меру агрессивная представительница властей, мало кто мог предположить, что этот вроде бы бессмысленный акт самосожжения станет первым цветочком «арабской весны». Массовые протесты, начавшиеся 17 декабря 2010 года после смерти Буазизи, быстро перекинулись из его родного города Сиди-Бузид в столицу – город Тунис, потом охватили Египет, Сирию и Ливию и в итоге затронули почти все страны Ближнего Востока.
Душной августовской ночью восемь месяцев спустя равнодушие, проявленное полицией Тоттенхэма (Лондон) после смертельного ранения Марка Даггана[1], превратило мирную демонстрацию протеста в конфликт. Толпе (состоявшей в основном из родных и друзей Даггана) было отказано во встрече со старшими офицерами полиции. Время шло, напряжение возрастало, протестующие отказывались расходиться по домам. Вскоре к ним присоединилась более агрессивно настроенная молодежь, и к 10 вечера в Тоттенхэме горели магазины, полицейские машины и дома. За четыре следующих дня волнения вспыхнули и в других английских городах. Только в Лондоне ущерб оценили в 300 миллионов фунтов стерлингов. Пять человек погибло, и шокированная этим нация начала докапываться до первопричин. У премьер-министра Великобритании Дэвида Кэмерона никаких сомнений не было. Оставив без ответа просьбы о правительственном расследовании, он назвал мятежи «чистой воды преступлениями». Газета Guardian, однако, пришла к совершенно иному заключению. В исследовании под названием «Толкование мятежей», проведенном газетой совместно с Лондонской школой экономики (London School of Economics), 85 % из 270 опрошенных протестантов заявили, что важной причиной возникновения мятежей стало агрессивное поведение полиции.
17 сентября Adbusters, самодеятельная «глобальная сеть импровизаторов культуры», призвала к маршу по Нижнему Манхэттену с тем, чтобы «захватить Уолл-Стрит». На призыв откликнулось более пяти тысяч человек. Ученый-антрополог Дэвид Грэбер[2] (которому приписывают ставший для многих девизом слоган «Нас 99 процентов») убедил протестующих устроить долгосрочную акцию и разбить палатки. К очевидному разочарованию прессы и телевидения, новое движение «Захвати» не захотело следовать привычным стереотипам организованных восстаний – у него не было ни лидеров, ни четко выраженных «требований». По существу, в каждом лагере пытались воссоздать представительную демократию в миниатюре. Скорость, с которой движение распространилось по всему миру, застала врасплох практически все СМИ. К декабрю 2011 года «захватчики» провели 2720 акций более чем в 20 странах.
Весной 2011 года мировой финансовый кризис распространился по странам Еврозоны подобно эпидемии: сначала он поразил Грецию и Испанию, потом перекинулся на Италию и Португалию. После того как за лето уровень безработицы среди молодежи вырос почти до 60 %, молодые испанцы вышли на улицы. В маршах и лагерях протеста приняли участие больше шести миллионов человек – причем не только молодых. По мере падения экономики Греции тут и там вспыхивали спорадические беспорядки. Однако когда летом и осенью 2011 года правительство объявило о введении мер жесткой экономии, демонстрации и протесты стали более масштабными, а их организаторы начали координировать свои действия с акциями «Захвати» по всему миру.
Казалось, весь мир рассердился. Однако рассматривать протесты в Северной Африке, Европе и США как серию не связанных друг с другом событий было бы, на мой взгляд, ошибкой. Прежде всего, мы уже это проходили.
В середине XIX века во Франции король Луи-Филипп попытался укрепить свою пошатнувшуюся власть, усилив уже существовавший запрет на общественные собрания. Однако политические активисты придумали оригинальный способ его обойти. Они победили устанавливающий этот запрет закон 1835 года, проведя «кампанию банкетов», то есть оформив свои собрания как частные банкеты (так называемые банкеты реформистов). Пожалуй, французы – единственная нация, которая может сочетать политическую агитацию с хорошей закуской, однако эффект от этих застолий был очень серьезным. Считается, что лозунг «Свобода, Равенство, Братство» родился на одном из таких банкетов – без сомнения, под хорошее вино[3].
Популярность этих мероприятий быстро росла, и очень скоро банкеты реформистов стали устраиваться во всех французских провинциях. Короля начали всерьез беспокоить эти общественные (хотя номинально и частные) сборища, и он запретил проведение крупного банкета, запланированного на 22 февраля 1848 года[4]. Оглядываясь назад, можно сказать, что это было не лучшее его решение. Последовавшее за этим запретом возмущение спровоцировало начало революции 1848 года и положило конец царствованию Луи-Филиппа. Передав трон – эту бомбу замедленного действия – своему девятилетнему внуку Филиппу, бывший король бежал с ближайшей оказией в Лондон, назвавшись мистером Смитом (я ничего не придумываю!), где и прожил остаток дней, – а в Париже была провозглашена Вторая республика.
В 1848 году восстания и мятежи прокатились по Италии, Швейцарии, Венгрии, Дании, Германии, Ирландии, Польше, Бельгии и даже Бразилии. Их воздействие оказалось не менее значительным, чем эффект домино «арабской весны» 2011 года, пусть даже все восстания одно за другим были подавлены. Однако в большинстве стран эти народные волнения в итоге привели либо к конституционным реформам, либо, как во Франции и России, к масштабным кровавым революциям.
Так же как глобальные возмущения 2011 года, массовые демонстрации 1848 года, казалось, не имели ни общей цели, ни объединяющего мотива; но если всмотреться немного пристальнее, можно найти потрясающие аналогии.
Во-первых, большинство участников восстаний 1848 и 2011 годов принадлежали к одной демографической группе: обеспеченная молодежь, одержимая политическими реформами, и молодые рабочие, грезящие о лучшем качестве жизни. Люди, вышедшие на улицы Туниса, Египта, Йемена и Сирии, были в основном молодыми, обеспеченными и с хорошим образованием, однако к ним скоро присоединились бедные, безработные и необразованные. Точно так же движение «Захвати Уолл-стрит» – две трети участников которого оказались моложе 35 лет – объединило в своих рядах благополучных выпускников престижных университетов с безработными и бездомными. Такой же союз образованных богачей и угнетенных бедняков был отличительной чертой и восстаний 1848 года.
Во-вторых, коалицию интеллигенции и безработных поддерживало стремление не только к перераспределению богатства, но и к полномасштабным изменениям самой системы. Хотя восставшие и XIX и XXI веков выдвигали особые политические требования, они в первую очередь имели в виду выработку более общих принципов; не случайно Карл Маркс опубликовал свой Манифест Коммунистической партии именно в 1848 году.
В-третьих, идеи, стоявшие за этими новыми социально-политическими движениями, стало возможным пропагандировать с возникновением прорывных, стимулирующих технологий. В середине XIX века появилась популярная пресса – ежедневные европейские газеты: в этот период были основаны французская Figaro, итальянская Corriere della Sera, немецкая Frankfurter Allgemeine Zeitung. Все больше грамотных состоятельных европейцев могли с беспрецедентной доселе скоростью узнавать о протестах и восстаниях.
В 2011 году прорывные технологии были уже цифровыми, впереди СМИ и полиции шли социальные сети и гражданская журналистика, выигрывавшие за счет скорости и оперативности. Прежде чем мэр Блумберг приказал очистить нью-йоркский Зукотти-парк от протестующих из «Захвати», он выгнал оттуда журналистов, попытавшись создать блокаду прессы. Однако я вместе с 700 тысячами зрителей наблюдал зачистку парка в прямом эфире благодаря репортажу Тима Пула на Upstream, который он вел со своего смартфона. В Лондоне протестующие смогли обхитрить полицейские отряды при помощи частной системы обмена сообщениями Blackberry, а арабские восстания были замечательно задокументированы в Twitter и YouTube: в 2011 году самым популярным тегом в Twitter был «#egypt».
Таким образом, рассмотрев сочетание факторов, сыгравших ключевую роль в конце XIX века: демографическую принадлежность, присутствие высших целей, появление мощных информационных технологий и оживленную контркультуру, – мы не должны были особенно удивиться событиям 2011 года.
О проекте
О подписке