Наши дети цветут на живом стволе нашей жизни, это не букет, это прекрасный яблоневый сад. И этот – наш… Будьте добры, займитесь этим делом: вскапывайте, поливайте, снимайте гусеницу, обрезайте сухие веточки. Вспомните слова гениального садовника, товарища Сталина…
Антон Макаренко.Книга для родителей. 1937 год
Людей надо заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево.
Иосиф Сталин.Выступление на приеме металлургов. 1934 год
Сталинский режим был одним из самых репрессивных и жестоких в истории человечества. Под руководством Сталина советское правительство провело огромное число депортаций, арестов и казней. По официальным данным, только в 1937–1938 годах советские службы безопасности казнили 681 692 человека[1]. Но парадоксальным образом в то самое время, когда советское руководство убивало сотни тысяч людей, оно вместе с тем стремилось увеличить население страны, для чего вело масштабную кампанию по поддержке рождаемости. В то время как число заключенных и казненных росло по экспоненте, лидеры коммунистической партии вводили широкомасштабное социальное обеспечение, а также меры по здравоохранению, имевшие целью улучшить жизнь людей. Повышенный государственный надзор за населением шел рука об руку с кампаниями по ликвидации безграмотности, политическим образованием и попытками научить народ ценить высокую культуру. Советская власть стремилась не подчинить общество и не уничтожить самосознание людей, а вырастить образованных, культурных граждан, которые смогут преодолеть эгоистичные мелкобуржуазные инстинкты и добровольно принять участие в создании гармоничного общественного порядка[2]. Изучение как «позитивной», так и «негативной» политики партийного руководства в отношении населения – единственный способ понять сущность сталинского режима, стремившегося переделать не только социально-экономический порядок, но и саму природу своих граждан и готового для осуществления данных целей к абсолютно беспрецедентному вмешательству в их жизнь.
В этой книге социальная политика СССР предстает как особое сочетание практик модерного государства, связанных со стремлением переделать общество и мобилизовать народ на промышленный труд и массовую войну. Советская социальная политика отражала новый дух, при помощи которого советские руководители и ученые старались переделать общество, приведя его в соответствие с научными и эстетическими нормами[3]. Этот рационалистический дух социального вмешательства впервые зародился в Европе в XIX веке, проникнув в самые разные страны и вызвав к жизни программы социального обеспечения, инициативы по созданию общественного здравоохранения и репродуктивную политику. Начало массовых войн сделало социальное вмешательство более интенсивным. Особую роль сыграли громадные мобилизационные требования Первой мировой войны, заставившие руководство всех воюющих стран повысить степень экономического контроля, расширить меры здравоохранения, надзора, пропаганды и государственного насилия – все эти черты впоследствии станут неотъемлемыми элементами советской системы.
Хотя многие характеристики Советского Союза были типичны для модерного государства, он, конечно, не соответствовал западноевропейской модели модерна, соединявшей в себе национальное государство, промышленный капитализм и парламентскую демократию[4]. Советские лидеры отвергали «буржуазную демократию», предпочитая авторитарную некапиталистическую систему, которая, по их заявлениям, правила в интересах рабочего класса. Будучи первым социалистическим государством, Советский Союз представлял собой огромный идеологический вызов для капиталистического мира. Как сторонники, так и противники советской системы считали ее аномалией в сравнении с Западом. Но при осуществлении исторического анализа было бы странным постулировать, что западный модерн является нормой, камертоном для измерения всех других политических систем. В последнее время появилась теория «множественных модернов». Этот подход, признающий, что в современную эпоху существуют различные траектории развития[5], дарит исследователям два заметных преимущества. Во-первых, позволяет избежать этноцентризма, свойственного теории модернизации, и избавляет от уверенности, что в конечном счете все страны придут к западному идеалу либеральной демократии и рыночного капитализма. Во-вторых, дает возможность рассмотреть как сходства, так и различия политических систем эпохи модерна. Исследуя советскую систему в рамках этой сравнительной парадигмы, я стремлюсь выделить и те черты, которые она разделяет с другими системами, и те, что являются ее исключительной особенностью, а также объяснить, почему советское социальное вмешательство достигло такого размаха.
Методы государства эпохи модерна и новые технологии социального вмешательства, появившиеся во многих странах мира, приняли весьма разные формы в зависимости от социальных, политических и идеологических особенностей этих стран. Рассматривая случай СССР, я считаю возможным объяснить эти отличия, опираясь на анализ исторически сложившихся особенностей страны. Речь идет об идеологии марксизма-ленинизма, но не только о ней. Немалую роль играли и социально-политические условия, в которых находились ученые дореволюционной России, когда разрабатывали свои идеи и методы. Почерпнув многое в западноевропейской мысли, они в большой степени вдохновлялись и собственными устремлениями – борьба с самодержавием, улучшение положения масс и обновление российского общества. В русской научной традиции было сильно развито воспитательное начало, хорошо сочетавшееся с марксизмом, что помогает объяснить, почему столь многие русские интеллектуалы выбрали именно марксизм. Впрочем хотя я признаю важность идеологии в советской системе, однако не считаю нужным сводить все к застывшему в неизменности марксизму. Для меня марксизм – лишь одна из многочисленных идеологий, один из многих методов трансформации общества. Несмотря на то что марксизм-ленинизм обладал священным статусом официальной идеологии советской компартии, он отнюдь не являл собой готовый чертеж нового общественного порядка, который стремились построить партийные деятели. Как покажет мое исследование, многие проявления социальной политики СССР были спланированы и осуществлены учеными, которые, не будучи марксистами, вместе с тем разделяли их взгляд на необходимость рационального переустройства общества[6].
Кроме того, я рассмотрю место исторической случайности в развитии советской системы, а также взаимодействие между идеологическими целями и политическими обстоятельствами. Советское государство было сформировано во время тотальной войны, и учреждения военного времени вкупе с мобилизационными практиками стали кирпичами в здании нового политического порядка. В ходе Первой мировой войны государственное вмешательство распространилось по всей Европе, но в конституционных демократиях по окончании войны сразу возобладал прежний порядок. В СССР же государственное вмешательство было принято на вооружение без каких-либо традиционных или юридических ограничений. Кроме того, поскольку cоветское государство возникло в результате революции, стремление его политических лидеров переделать общество подвергалось куда меньшим ограничениям. Сама форма советского правительства – диктатура, действовавшая во внесудебном порядке и не признававшая никаких моральных требований, кроме тех, которые исходили от нее самой, – означала, что государственная власть ничем не ограничена. Поэтому, хотя социальное вмешательство распространилось по всей Европе и по всему миру, в советском случае оно приняло наиболее жесткие формы.
Истоки активного государственного вмешательства, характерного для современной эпохи, можно найти в камералистской мысли раннего Нового времени. Мыслители-камералисты первыми начали систематически анализировать связь между военной мощью государства и экономическим потенциалом его населения. Они считали, что государство должно активно способствовать созданию продуктивного общества, чтобы обогатить своих граждан и увеличить налоговые поступления. И, хотя рекомендации камералистов и предлагаемые ими экономические стимулы были в первую очередь устремлены на обогащение монарха и его армии, некоторые камералисты формулировали свой идеал упорядоченного общества как «общее благо». Этот термин постепенно зажил в трудах камералистов отдельной жизнью. К концу XVII века правители Центральной Европы приняли ряд камералистских мер. К примеру, в Австрии и Пруссии были построены работные дома, цель которых заключалась в выгодном трудоустройстве людей из низших классов[7].
Стремление к переустройству общества распространилось в XVIII веке – благодаря мыслителям французского Просвещения, стремившимся применить науку и разум к организации человеческой жизни. Идея радикального переустройства общества и даже сама идея общества как отдельной сферы человеческого существования, обе они были немыслимы в рамках традиционных религиозных представлений, когда Бог виделся единственным арбитром того, что происходит на свете[8]. Но мыслители Просвещения подвергали сомнению как существование Бога, так и святость традиции. А если Бог не управляет обществом, то не стоит ли людям самим сконструировать рациональный общественный порядок? Если наверху нет рая, не должны ли люди стремиться к созданию рая на земле – к построению идеального общества, со свободой, равенством и процветанием для всех? Хотя утопическим идеям и социальным наукам предстояло расцвести только в XIX веке, Просвещение уже поставило под сомнение традиционный образ жизни, вместе с тем создав модель социального знания, которая могла бы формировать общественную сферу и влиять на нее. Другими словами, в общественном порядке стали видеть творение самого человечества, а не нечто предопределенное и неизменное, и социальные учения предлагали средства к улучшению этого творения.
В конце XVIII столетия Французская революция показала, что существующий общественный и политический порядок действительно можно переделать. Тем самым она принесла не только смену политического режима, но и радикальный разрыв с общепринятыми понятиями об общественном порядке и возможности его изменения. После Французской революции социальные науки стали пользоваться куда большим авторитетом. Свержение монархии уничтожило традиционную концепцию власти как единой политической воли. Но революция не только заменила монарха идеалом народовластия: сам факт «отрубания головы королю» освободил дорогу новой концепции власти – концепции, строящейся на «режимах правды». Созданные в XIX веке юристами, врачами и социологами, режимы правды приобрели огромный авторитет, не в последнюю очередь потому, что претендовали на рациональность и объективность. В то время как террор Французской революции стал символизировать эксцессы народовластия, социальные науки, авторитет которых зиждился на беспристрастности и разуме, предстали бастионом, защищающим от господства толпы[9].
На протяжении XIX столетия появились новые дисциплины (демография, социальная гигиена, психология) и новые технологии вмешательства в общественную жизнь (переписи, жилищная инспекция, массовое психологическое тестирование), что способствовало все большим устремлениям реформаторов к ликвидации общественных проблем и переустройству общества. Чтобы не упускать из виду человеческий фактор, я подчеркиваю, что ученые, государственные чиновники и политики вне зависимости от их убеждений искали новые формы знания и новые способы государственного вмешательства – и сами оказывались под их воздействием. К примеру, сбор социальной статистики сделал более понятными общественные проблемы, что позволило осмелевшим ученым и чиновникам предлагать кардинальные решения[10]. Эпидемиология заставила чиновников здравоохранения уверовать во всемогущество науки и способность современной медицины решать любые проблемы. Головокружительный темп модернизации в конце XIX – начале XX века сам по себе подогревал пыл реформаторов, которые одновременно испытывали оптимизм по поводу кажущегося бесконечным прогресса человечества и беспокоились о том, что мир меняется слишком глубоко и нужны еще более радикальные решения[11].
Импульс к преобразованию общества исходил и от широко распространившегося чувства, что европейские индустриализация и урбанизация разрушили органическое единство традиционных обществ. Чтобы возродить мифическую социальную гармонию прошлого и преодолеть атомизацию современного мира, социальные мыслители самого разного рода – социалисты, фашисты, ницшеанцы и даже либералы – представляли себе более коллективистское общество и новую человеческую психологию, которая будет соответствовать современной промышленной цивилизации. Марксизм отличался упором на насильственную пролетарскую революцию как на средство преодоления классовых различий, но отнюдь не был уникален в своем соединении рационализма Просвещения с «романтическим антикапитализмом» и в своих поисках нового, гармоничного социального порядка[12].
Проблема обновления общества представлялась особенно неотложной русским интеллигентам конца XIX века. Промышленность России отставала от западноевропейской. Население страны состояло в первую очередь из крестьян, значительная часть которых была неграмотной. Кроме того, они страдали от инфекционных заболеваний, очень высок был уровень детской смертности. Страной правил репрессивный и неэффективный царский режим, в последний период существования империи сопротивлявшийся социальным и политическим реформам. Интеллигенция, в значительной степени отстраненная от власти, выступала против самодержавия и взяла на себя нравственное обязательство помогать населению страны. Эта самозваная миссия фактически легла в основу самоидентификации русской интеллигенции. В таком контексте русские ученые развивали свои идеи и методы, в том числе ламаркистский подход к биологическим вопросам. Считая, что причина безотрадной жизни крестьянских масс – социальное и политическое угнетение, они стремились развить и воспитать народ и верили в преображающую силу науки и культуры. Ориентация русской интеллигенции на воспитание и реформы была похожа на то, что происходило в других развивающихся странах. Подобно интеллектуалам из незападных стран, русские ученые, выступая за экономическую, социальную и культурную модернизацию, вместе с тем надеялись избежать подводных камней в развитии современного Запада.
Революция 1905 года одновременно побудила русских либеральных интеллигентов к действию и напугала их. Хотя создание представительских учреждений и облегчение цензуры обеспечили более удобную для их деятельности атмосферу, многие интеллектуалы были в ужасе от проявлений классовой ненависти и революционного насилия. Они по-прежнему были против самодержавия и стремились создать конституционный порядок, который позволил бы образованной элите вести страну к современному обществу, но их пугала нестабильность, грозившая наступить вместе с освобождением. Чтобы защититься от нового всплеска народных волнений и укрепить шатающийся общественный порядок, некоторые либеральные деятели сосредоточились на криминальных отклонениях и других общественных патологиях и стремились установить над населением свой дисциплинарный контроль[13]. Подобно врачам и социологам Западной Европы, и даже в большей степени, чем они, русские интеллигенты испытывали два противоположных чувства одновременно – огромные надежды на социальную трансформацию и неотступный страх перед деградацией общества и хаосом. Специалисты в области наук о человеке выборочно применяли биомедицинские теории общественного упадка, что позволило им подкрепить эти страхи научным авторитетом и предписывать меры принуждения, позволяющие изгнать из общества людей с отклонениями[14]. И в то время как большинство русских интеллигентов ненавидели царский режим, многие из них мечтали о сильном прогрессивном государстве, которое будет сохранять общественный порядок и проталкивать реформы даже при отсутствии широкой народной поддержки или высокоразвитых гражданских учреждений[15].
О проекте
О подписке