Сколько вечеров провела Конни, слушая откровения четырех мужчин. Редко к ним добавлялся один-другой гость. Конни нимало не трогало, что мужчины так ни до чего и не договаривались. Она просто с удовольствием слушала, особенно когда говорил Томми. Лестно! Мужчины открывали перед ней свои мысли, а это, право же, стоило всех их поцелуев и ласк. До чего же лестно! И сколь холоден их разум!
Но они ее и раздражали. Пожалуй, Микаэлиса она уважала больше, хотя на его голову гости обрушивали столько испепеляющего презрения: шавка, рвущаяся к славе, невежественный нахал, каких свет не видывал. Пусть шавка, пусть нахал, но он мыслил четко и по-своему, а не утопал в пышном многословии, любуясь своей высокодуховностью.
Конни привечала духовность, ее очень увлекала такая жизнь. Но не слишком ли усердствовали друзья Клиффорда? Да, приятно сидеть в клубах табачного дыма на этих славных вечерах закадычных (как она величала их про себя) друзей. Как забавно и лестно, что им не обойтись без ее присутствия. Она безгранично уважала МЫСЛЬ, а эти мужчины пытались хотя бы мыслить честно. Однако мысли мыслями, а дальше-то что? Никак не могла она взять в толк, в чем суть этих разговоров. Не раскрыл эту суть и Микаэлис.
Впрочем, сам-то он ничего особенного не замышлял, а просто шел к цели, не мытьем, так катаньем добиваясь своего и равно страдая от чужих козней. Клиффорд со своими закадычными дружками считал его врагом общества. Сами же они врагами не были, напротив, они радели об обществе, жаждали так или иначе спасти человечество или по крайней мере просветить.
Вечером в воскресенье беседа удалась. Незаметно она снова коснулась любовной темы.
– Благословенна будет связь, что наши души сочетает, – продекламировал Томми Дьюкс. – А вот знать бы, что это такое. У нас, например, связь как у разновеликих шестеренок, только сцепляемся мы своими воззрениями. А в остальном нас очень мало что связывает. Стоит разъять шестеренки, и мы уже порознь, говорим друг о друге гадости, – так заведено у интеллигентов во всем мире. Впрочем, черт с ними, речь не обо всех, а о нас. А зачастую злоба друг к другу у нас не на языке, а в душе, и вот мы ее прячем, прикрываем лживой любезностью. Удивительно! Жизнь мыслителей цветет прекрасным цветом, а корнями-то уходит в злобу, в бездонную, чудовищную злобу. И так испокон веков! Вспомните Сократа, его ученика Платона и сравните со всем их окружением. Сколько в них злобы, как рады они растерзать кого-либо, например Протагора, если мне не изменяет память. Или взять Алкивиада и всех мелких шавок-учеников[6]. Как упоенно травят они учителей! Поневоле обратишь взгляд на Будду, смиренно сидящего под священным деревом, или на Христа: в Его притчах ученикам столько любви, покоя и никакой мишурной зауми. Нет, что-то в корне неверно в том, как живет и развивается мысль. Ее питают злоба и зависть, зависть и злоба! Дерево по плодам узнаешь![7]
– По-моему, не столь уж мы и злобны, – возразил Клиффорд.
– Дорогой мой, прислушайся, как мы друг с другом говорим. Я, пожалуй, хуже всех. Да я предпочту самую горькую пилюлю конфете, в которой сокрыт яд. И когда я завожу, какой Клиффорд славный малый, тут его впору пожалеть. Ради бога, не жалейте меня, говорите самое мерзкое, тогда я, по крайней мере, пойму, что вам на меня не наплевать. А начнете льстить – все, значит, со мной покончено.
– А мне кажется, мы друг к другу питаем искреннюю приязнь, – заметил Хаммонд.
– И все ж нам надо… да чего там, мы и в глаза друг другу всякие пакости говорим. А за глаза и подавно! Я, пожалуй, больше всех!
– Ты, по-моему, путаешь размышление с критикой. Согласен: Сократ положил блистательное начало критическому направлению, но ведь он не только в этом преуспел, – важно произнес Чарльз Мей. Сколько тщеславия и напыщенности прятали закадычные друзья под личиной скромности. Каждое слово рассчитано на публику и вместе с тем сколь смиренно!
Дьюкс не стал спорить относительно Сократа, а Хаммонд заметил:
– Совершенно верно – критика и познание далеко не одно и то же.
– Далеко не одно и то же, – эхом откликнулся Берри, молодой застенчивый смугляк. Он приехал на два дня повидать Дьюкса.
Присутствующие изумленно воззрились на него, как на валаамову ослицу[8]. Дьюкс рассмеялся:
– Да я вовсе не о познании говорил, а о сознании. Истинное знание приходит к нам посредством всех органов тела: и через желудок, и через половой член, и в том числе через сознание, то бишь мозг. Сознание может лишь анализировать и логически обосновывать, а стоит возвысить мозг над остальными органами, и ему останется только критиковать, то есть выхолостится его основное предназначение. Но и критика исключительно важна! Наш образ жизни нуждается в нелицеприятнейшей критике. И давайте жить разумом, и давайте с радостью глотать горькие пилюли, а с былым ханжеством и притворством покончим. Но помните: пока живете как простой смертный, вы – частичка всего сущего и незримо связаны с ним. А как выбрали жить разумом, так вмиг прервалась связь, будто бы отторгли вы себя от ветки, на которой росли. И если, кроме жизни разума, не будет у вас никакой иной, вы завянете, как палое яблоко. Отсюда и вытекает логически: не уйти нам от злобы, это естественно и неизбежно, как не миновать палому яблоку гниения.
Клиффорд не скрывал недоумения: что за чушь несет приятель?! Конни тоже едва сдерживала смех.
– Что ж, видно, мы все – палые яблоки, – сердито и не без яда бросил Хаммонд.
– Впору из нас сидр сделать, – обронил Чарли.
– А что вы думаете о большевизме? – вдруг спросил смуглый Берри, словно его подвела к вопросу логика разговора.
– Браво! – воскликнул Чарли. – Так что же вы думаете о большевизме?
– Ну-ка, ну-ка! Сейчас мы и с большевизмом в два счета разделаемся!
– Вопрос, прямо скажем, непростой! Тут не до шуток, – покачал головой Хаммонд.
– По-моему, большевизм – это высшая точка ненависти ко всему, что кажется большевикам буржуазным, – начал Чарли. – Ну а «буржуазное» – понятие очень и очень расплывчатое. Оно включает в себя и капитализм. Равно и все чувства – проявления «буржуазные»; и нужно создать человека без этих предрассудков. Тогда и сам человек, его личность, его неповторимость – тоже явление буржуазное. К ногтю его! Личное должно уступить место большему, общественному. Так это понимают Советы. Для них даже человеческий организм – проявление буржуазности. Так не лучше ли придумать механическое нутро? Наделать бездушных, противоестественных, разнозначных, но равноценных винтиков и собрать из них свою машину. Каждый человек – винтик. Ну а движет эту машину… ненависть ко всему буржуазному. Вот так я понимаю большевизм.
– Очень точная картина! – воскликнул Томми. – Но до чего ж она близка к идеалу нашего промышленного мира. Идеал заводчика в общих чертах. Правда, заводчик не согласится избрать ненависть движителем. Впрочем, ненависть многолика. Можно ненавидеть самое жизнь. Достаточно взглянуть на наш край, неприкрытая ненависть во всем… но, как мы уже говорили, если жить разумом, логика неизбежно приведет к ненависти.
– Выходит, большевизм закономерен? Не согласен! Ведь он отрицает основы самой логики! – возмутился Хаммонд.
– Дорогой мой, у большевиков своя логика, материалистическая. Это привилегия… душ неискушенных.
– Как бы там ни было, а большевики потрясли мир.
– Потрясли-то потрясли, а где этому конец? Очень скоро у большевиков будет лучшая армия в мире, с лучшим техническим оснащением.
– Но должен же прийти конец… всей этой ненависти. Должно же быть противодействие.
– Сколько лет ждали, подождем еще. Ведь ненависть, как и все на свете, развивается. Это неизбежный результат насильственного претворения в жизнь тех или иных замыслов, насильственное извлечение чьих-то глубоко запрятанных чувств. Появляется задумка, за ней на свет божий выползают глубоко скрытые чувства. Нас нужно завести, как машину. Логический разум стремится возобладать над чувствами, а чувства-то все суть ненависть. Так что мы все большевики. Но лицемерим, не признаемся в этом. А русские – большевики без всякого лицемерия.
– Но развитие может идти не только путем Советов. Много и других путей. Ведь большевики, по сути, глупы.
– Верно. Но порой быть дураком не так уж и глупо. Если хочешь добиться своего. Я лично считаю большевизм движением полоумных, равно и общественная жизнь на Западе представляется мне полоумной. Даже более того: наша хваленая «жизнь разума» и та, кажется мне, от скудоумия. Мы – выродки, идиоты. Лишены человеческих чувств. Чем мы не большевики? Только называем себя по-другому. Мы мним себя богами, всесильными и всемогущими. Точно так же и большевики. Нужно вернуться к человеческому естеству, вспомнить, зачем нам сердце, половой член, – тогда мы перестанем уподоблять себя богам и соответственно большевикам, что, по сути, одно и то же: добродетельны они лишь на вид.
Наступило молчание. Чувствовалось, что присутствующие не согласны. И тут снова прозвучал вопрос Берри:
– Но уж в любовь-то вы верите, Томми?
– Ах ты, мой милый! – усмехнулся Томми. – Нет, мой ангел, нет, нет и еще раз нет! Любовь в наш век – еще одна забава полоумных. Вихлявые мальчишки спят с грубыми девками, у которых бедра под стать мальчишечьим. Посмотришь – как два жеребчика в упряжке. Ты такую любовь имеешь в виду? Или любовную связь, что непременно приведет к успеху? Или, может, унылый брак двух собственников? Нет, в такую любовь я не поверю ни за что!
– Но во что-то вы же верите?
– Я‑то? Ну, разумом я верю в доброе сердце, в задорный пенис, в живой ум, в мужество, если его достанет сказать при даме неприличное слово.
– Во всем этом вам не отказать, – согласился Берри.
Томми Дьюкс захохотал во все горло:
– Ах ты, ангел мой! Если бы! Увы, в сердце моем не больше доброты, чем в картофелине, пенис совсем понурился, и я скорее дам его отрезать, чем выругаюсь при матушке или тетушке: они у меня истинные дамы. Да и ума у меня маловато, мой разум – мое вечное узилище! А хотелось бы обладать умом. Встрепенулся б тогда, ожил бы каждой клеточкой, каждым органом. Тогда б мой пенис приосанился бы, поприветствовал бы меня, как всякого умного человека. Ренуар, по его же признанию, рисовал картины пенисом… и как! Вот бы и мой на что толковое употребить! Господи! Какая же пытка работать только языком! Мука адская! Это все пошло от Сократа.
– Но красивые женщины на белом свете еще не перевелись, – подняла голову и наконец заговорила Конни.
Мужчины оскорбленно промолчали. Хозяйке дома не полагалось вслушиваться в беседу. Им претила сама мысль, что Конни могла следить за ходом разговора.
– Нет, и думать нечего! Я просто не могу соответствовать всем колебаниям женской натуры. Нет такой женщины, которая будила бы во мне желание. Это желание мне нужно вызывать в себе силой… Господи! Нет никакой надежды. Я буду жить, по-прежнему руководствуясь голым разумом. И честно в этом признаюсь. Я счастлив, разговаривая с женщинами. Но это просто разговор, непорочный, без каких-либо задних мыслей! Не сулящий никаких надежд. Что ты на это скажешь, мой птенчик? – обратился Томми к Берри.
– Если остаться непорочным, жизнь намного проще, – ответил тот.
– Да, жизнь вообще предельно проста!
О проекте
О подписке