Дом наш был большой, в пять этажей с мансардой. С полуподвалом и бельэтажем. Папа рассказывал, что сначала он хотел снять квартиру в бельэтаже, но ему показалось слишком низко, слишком шумно. Не знаю, что он имел в виду, – по нашей улице довольно редко катались кареты. Еще реже проезжали автомобили. Разве что изредка подкатывали к отелю напротив. Но папа сказал, что разговоры на улице слышны слишком отчетливо и это его раздражает. И правда, иногда какие-то господа, возвращаясь из кофейни, могли остановиться прямо под нашими окнами и затеять очень длинный, громкий и скучный разговор о политике, о Турции, о Германии и о русском военном министре генерале Сухомлинове. Чем-то он им не угодил. Но из нашего второго этажа этот разговор был слышен точно так же отчетливо, как, наверно, и с бельэтажа, и с третьего тоже. Когда я выставила папе эти возражения, впрочем, это были не возражения, а просто соображения – квартира уже была снята на много лет вперед, – папа сказал, что у меня ужасная привычка все время перечить.
– Вот скажу я тебе, доченька, – сказал он мне, – что снег на улице белый, а ты скажешь: «Нет. Вон на него грязь из-под колес попала». И так во всем. Что тебе за толк – все время перечить, все время говорить «нет»?
– Я не перечу, а рассуждаю, – ответила я.
– Но рассуждаешь, так сказать, с отметкой «минус», – сказал папа. – Все время хочешь найти ошибку. Ты помнишь, как я из-за тебя чуть было не поссорился со священником? Он меня не хотел в церковь пускать. Все из-за твоих рассуждений!
Я прекрасно помнила эту историю.
Батюшка говорил проповедь и в ней упомянул о крестных страданиях Спасителя нашего и сказал, что таких страданий никто на свете никогда не претерпевал – и в этом-то и вся сила искупительной жертвы. После проповеди, приложившись к батюшкиной руке и получив мазок кисточкой елея по лбу, я сказала, что у меня есть небольшой вопрос. Батюшка попросил меня подождать. Благословив еще нескольких крестьянок, батюшка пригнулся ко мне и сказал, что готов меня выслушать. По всему видно было, что он готов был услышать признание в каком-то маленьком детском грехе – ну, или получить вопрос: насколько грешно брать мармелад из банки без спросу, да еще в страстную пятницу. Но я сказала:
– А по-моему, страдания Спасителя были не такие уж сильные. Обыкновенные пытки. А если с другой стороны взглянуть, то и вообще тьфу, ерунда.
У священника округлились глаза.
Представляю себе, если бы это сказала деревенская девчонка. Он бы дал ей хорошую плюху – подзатыльник или пощечину – или, лучше того, рассказал бы ее родителям о такой наглости, и ее бы выпороли, привязав к верстаку и ради вящего исправления стыдом – созвав окрестных девчонок, а то и мальчишек. Я слышала эти слова: «ради вящего исправления стыдом», – но ни разу не ходила смотреть, как порют деревенских. Ну, разве что один раз. Когда госпожа Антонеску хворала и не могла пойти со мной гулять, и я пошла одна в деревню. Или два раза. Но не больше, честное слово!
Ему хотелось дать мне плюху. Но я была барышня в прямом смысле слова, дочка барина, вот он и сказал, подрагивая подбородком от возмущения:
– Но почему такие мысли, дитя мое?
– Очень просто! – Я обрадовалась возможности поболтать. – Во-первых, распятие в Риме было самой распространенной казнью. Когда разгромили восстание Спартака, то кресты стояли по всей Аппиевой дороге. На много десятков верст. Ничего тут необыкновенного. Хотя, конечно, больно и ужасно. Но – обыкновенно! Дальше, батюшка. В Древнем Риме были куда более жуткие и страшные казни. Например, раздавливание статуей. Представляете себе – человека клали на землю и на него накатывали мраморную статую! Или еще: человека зарывали в землю по шею, и его за два-три дня живьем съедали разные подземные жуки и землеройки, а также черви. Или вот: запихивали в мешок с ядовитыми змеями. Или самая ужасная казнь – утопление в мешке с кошками!
– А? – Батюшка вдруг встряхнул плечами.
Мне показалось, что он меня не слышит. У него притуманились глаза. Наверное, он читал про себя молитву, чтобы отвлечься от моих кощунственных глупостей. Но на слове «кошки» очнулся.
– Да, именно, вы не ослышались. – Я облизала губы и продолжала: – Утопление в мешке с кошками. Человека сажали в мешок, совали туда десяток кошек, а потом этот мешок начинали медленно-медленно погружать в воду. С помощью лебедки, я полагаю. Представляете, как вели себя кошки и каково было этому человеку?
– Ты все сказала, дитя мое? – тихо спросил батюшка.
– Нет, – сказала я. – Были, конечно, и более мягкие казни. Ну, усекновение головы. Раз – и все, без мучений. Или вскрыть вены по приказу Цезаря и сидеть, потихоньку ослабевая и как будто бы засыпая, погрузив руки в сосуд с теплой водой. Или вообще принять медленный яд…
В общем, распятие на кресте – конечно, жестокая казнь, но не самая страшная и мучительная.
– Ты все сказала? – повторил батюшка.
– Нет! – громко сказала я. – Не это самое главное!
– Что же?
– Да, что же? – раздалось сзади.
Я обернулась. За моей спиной стоял папа. Мы с ним были в церкви вдвоем, но он не стал подходить к руке после проповеди и вышел наружу и вот теперь вернулся.
– Ты подслушиваешь? – сказала я.
– Полагаю, речь не идет о тайне исповеди? Или идет? – усмехнулся он.
– При чем тут! – сказала я. – Послушайте, батюшка, но дело даже не в том, что распятие на кресте не самая жестокая казнь из римского, если можно так выразиться, ассортимента… Дело в другом! – И я замолчала, ожидая, что священник нетерпеливо спросит меня, в чем же дело.
Но он молчал.
– Дело совсем, совсем в другом! – И я загадочно покрутила пальцем в воздухе.
Священник молчал, и у него опять начали туманиться глаза. Наверное, он опять молился в уме.
– Так в чем же дело? – спросил папа.
– А дело в том, что Спаситель наш Иисус Христос – он же был Бог! – воскликнула я. – Он, пардон, был и есть Бог, как сказано в Символе веры! Бог от Бога, сущий прежде всех веков! Так? А раз он сам был Бог, то он прекрасно знал, что воскреснет на третий день! Так что он вполне мог немножко потерпеть. Знаете, батюшка, – я перешла на доверительный и отчасти домашний тон, – мне полтора месяца назад вскрывали нарыв на локте, что-то там нагноилось, больно было страшно, папа послал за хирургом, приехал такой очень обходительный господин, расстелил простынку, побрызгал сулемой, впрыснул новокаин, а когда достал инструменты, я чуть не умерла со страху, такие ножики, и сейчас меня будут резать прямо по живому, но доктор сказал мне:
«Клянусь вам, барышня. Вам сейчас будет больно. Через два часа, когда отойдет заморозка, еще больнее. Но уже вечером станет легче. Утром еще легче. А на третий день вы, клянусь вам своей профессиональной честью, на третий день вы вообще все забудете. Я буду вам резать вашу бедную ручку, а вы, прошу вас, думайте, что будет на третий день, всего на третий день!» Вы знаете, все было точно так, как он сказал! Надо было только потерпеть! Так что и Спасителю надо было всего лишь потерпеть! Что страшного – потерпеть? Даже я смогла, а я просто девочка. А он – все-таки Бог, вы понимаете? Или вы думаете, он в пятницу еще не знал, что воскреснет в воскресенье? А? Знал или не знал?
– Заберите ее, – сказал священник папе осипшим голосом. – Уведите ее из храма.
– Сию минуту, – сказал папа.
Священник что-то прошептал ему на ухо. Папа пожал плечами, взял меня за руку, и мы вышли.
– Прекрасно помню! – сказала я весело.
– Ну и что же в этом хорошего? – спросил папа.
Я обняла его обеими руками за шею, поцеловала и сказала, гулко на «о», передразнивая нашего священника:
– Господь даровал мне испытующий разум! А вот что хорошего во втором этаже по сравнению с бельэтажем – я так и не поняла. Или просто бельэтаж был занят и осталась только квартира на втором этаже?
– Слишком он у тебя испытующий, – рассмеялся папа. – Разум твой девчоночий.
Он не больно щелкнул меня пальцем по лбу.
– Мне уже четырнадцать лет, сударь, – сказала я. – Через два года под венец.
– Интересные дела, – сказал папа. – Ну-ка, ну-ка, если можно, поподробней!
– Подробностей не будет.
– Это еще почему? – возмутился и даже, кажется, испугался папа. – Ну-ка давай, давай, выкладывай!
– Папочка, – сказала я, – сколько раз повторять?
Я просто рассуждаю. В принципе. По всем правилам.
В шестнадцать лет девица должна выйти замуж.
Я это произнесла с особым напором и смыслом.
Мне очень важно было повторить это самой себе.
Потому что года через два после приключения с Гретой Мюллер (помните, как я нашла ее волос у себя в постели и потом заставила ее кое-что мне показать?) эта самая Грета вдруг поймала меня во дворе. Осень была, середина сентября, и мы собирались в очередной раз ехать в Штефанбург на зиму.
Ах да! Это было именно тогда, в тот самый год, когда мы расстались с госпожой Антонеску. Ну конечно! Когда мы решали, брать ли мне горничную из здешних или искать ее в Штефанбурге. Вот тогда-то – то есть за месяц до вот этого моего разговора с папой, – вот тогда-то и случился наш разговор с Гретой. Она поймала меня во дворе и сказала:
– Дорогая барышня! Тут говорят, что вы гувернантку рассчитываете.
– Верно, – ответила я. – Кто говорит?
– Все говорят, люди говорят, – сказала Грета.
Мы стояли друг против друга на заднем дворе возле той самой лавочки. Я не помню, зачем я вышла во двор, как я там оказалась. Наверное, что-то хотела попросить у поваров напрямую, без церемоний. Грета смотрела на меня очень напряженно, как будто не решаясь что-то сказать или сделать.
От ее взгляда я села на скамейку, а она продолжала стоять – что в ее положении было совершенно естественно, впрочем. Я осмотрела ее с головы до ног. На ней была новая клетчатая юбка. Именно что совсем новая, яркая, ни чуточки не мятая. Мне даже на секунду показалось, что я чувствую запах новой материи. Чуть-чуть горчичный запах. Видно было, что Грета специально принарядилась для этого разговора, а ее золотые волосы были убраны в две косички и свернуты в полукружия, пришпиленные к затылку большой латунной застежкой. Довольно красиво, кстати. Еще на ней была отглаженная полосатая кофточка, колечко с зеленым камешком, какой-то поясок в виде бронзовой цепочки с двумя фигурками на концах – какими, я не рассмотрела. И еще на ней были новые сандалии, деревянные с кожаными полосками крест-накрест. Она была без своих шерстяных носков, то есть сандалии были надеты на босу ногу. Я наконец увидела ее пальцы. Розовые, с хорошо подстриженными и чистыми ногтями. Даже удивительно! А второй палец был, как я и думала, чуть длиннее большого. Прямо как у меня. Мне захотелось их потрогать, погладить, а еще лучше – снять с себя ботинки и чулки и наступить на ее пальцы своими голыми ногами…
Я вздрогнула от таких неприличных мыслей.
Подняла на нее глаза и сказала:
– Я могу тебе чем-нибудь помочь, Грета?
– Можете, – сказала она. – Ежели захотите. Даже не знаю, как просить.
– Смелее, – подбодрила я.
– Барышня, вы рассчитали гувернантку, – сказала она. – Наверное, потом учителей наймете? Гувернантка эта ваша была ведь вам как гувернантка и как горничная тоже. Правда ведь?
– Правда, – сказала я, не сразу поняв, к чему клонит Грета. Но потом вдруг поняла и засмеялась. – Ах вот что! Ах вот оно что!
– Возьмите меня в горничные, барышня, – закивала Грета. – Возьмите меня, пожалуйста! Я лучше всех работать буду. Я вас одену-раздену, обстираю-обглажу, уложу-подыму. Ни одна сориночка на вас не упадет, барышня! Я ловкая и умелая.
– Погоди, – сказала я. – А как же Иван?
– Какой Иван? – растерялась Грета.
– Ну твой, как это, парень, – сказала я. – С которым ты, как это у вас говорят, ходишь. Видишь ли, Грета, – сказала я, старясь говорить как взрослая дама, как помещица и хозяйка. Хотя, честное слово, примера мне было брать совершенно не с кого. – Видишь ли, моя милая, я к тебе очень хорошо отношусь…
Я специально сказала эти слова, потому что знала из папиных разговоров и из дедушкиных шуток, а также из наставлений госпожи Антонеску, что эти слова означают отказ или что-то нехорошее. «Я к тебе очень хорошо отношусь, но денег у меня нет и в долг тебе дать не смогу». «Я к вам прекрасно отношусь, молодой человек, и очень польщен вашим предложением, но моя дочь еще так молода и неразумна…» Короче говоря, «я к нему очень хорошо отношусь, но он распоследний негодяй и подлец». Но бедная Грета, наверное, не знала этих простых светских тонкостей, и поэтому, когда я ей сказала: «Я к тебе очень хорошо отношусь», – она вспыхнула и прошептала:
– А я-то вас прямо люблю, барышня! Уж и не знаю почему. Когда в первый раз увидела – вам еще восемь лет было – я только сюда из Андерваруша приехала, как вас увидела, как вы по аллейке идете, маленькая такая и серьезная, и ножки как хлебные булочки, я прямо в вас влюбилась. Вы мне прямо стали как не знаю кто! – Она замялась. – Как сестренка, наверно. Простите, барышня, за такую дерзость…
Я, честно говоря, просто испугалась.
С одной стороны, конечно, приятно, когда тебя вот так, издалека, безответно любят. Прямо вот настолько страстно любят, что в твоей кроватке спят со своим парнем и волосы туда роняют, – а с другой стороны, кто она вообще такая, меня любить? Как она смеет? Дедушка рассказывал про свою молодость, как в соседнем имении кузнец стал на хозяйскую дочку засматриваться, на гитаре песенку у нее под балконом сыграл. Даже, дедушка говорил, и сказать тебе не хочу, что потом с этим кузнецом было. «Ну что, ну что, ну что? – спрашивала я. – Повесили? Насмерть запороли?» – «Маленькая злючка, – смеялся дедушка, держа меня на коленях и легонько придерживая за плечо, чтобы я не свалилась. – Маленькая кровожадная ведьмочка! Ничего подобного, просто сдали в солдаты». – «Ага! – закричала я. – А потом он стал героем, получил орден, офицерский чин, дворянство и поместье, был замечен кайзером, дослужился до генерала и вот приехал в то имение в гости к этой девушке. К папаше. А эта девушка его узнала и сказала: “Господин генерал, а помните, как много лет назад вы пели под гитару у моего балкона?” А он захохотал и сказал: “Вы что-то перепутали, мадемуазель!” И она ушла в монастырь. Или вовсе отравилась». – «Какой роман! – дедушка долго хохотал, трясясь всем телом, и я подпрыгивала, сидя у него на коленях. – Какой роман! Если б ты не была Тальницки, да еще и фон Мерзебург по матери, я бы, честное слово, рекомендовал бы тебе заняться сочинительством».
Потом вдруг перестал смеяться, смех слетел с него, как будто и не прилетал никогда на его серебристое лицо, – и он сказал:
– Нет, Далли. Как ушел в солдаты, так и пропал. Даже похоронного письма не было.
Я была, как говорят французы, фраппирована и шокирована ее словами и поэтому повторила:
– Я к тебе очень хорошо отношусь, Грета! Но мой папа уже назначил городским поваром Влада. То есть Владислава. Если бы он назначил Ивана, тогда другое дело. Но суди сама. Если я вдруг начну просить папу, чтобы он взял поваром Ивана вместо Влада, то это с моей стороны будет явный, как говорят французы, faux pas – неправильный поступок. Потому что я тем самым признаюсь, что знаю о вашей незаконной связи. Что папа подумает обо мне? Да и о тебе?
– При чем тут Иван? – воскликнула Грета. – Зачем Иван?
– Как то есть зачем? – сказала я. – Не могу же я вас разлучить на целых полгода.
– Что вы такое говорите, барышня? – чуть не застонала Грета. – Возьмите меня, очень вас прошу.
– А как же твоя больная бабка? – спросила я.
– Какая у вас память, барышня! – сказала Грета даже с некоторой злостью.
– Я молодая хозяйка этих мест, – сказала я. – И я должна все помнить. Так как же бабка? Или ты в тот раз соврала?
– Ничего я не соврала! – чуть не закричала Грета. – Померла бабка, в прошлом году. Одна я осталась.
– А зачем тебе быть моей горничной? Поехать в город и подцепить городского парня?
– Я вас не брошу, – сказала Грета. – Никогда. Я с вами до старости проживу.
Я молчала и только качала головой – нет, нет, нет.
– Не хотите, значит? – спросила Грета.
Я очень хотела.
Так страшно хотела, что знала – ни в коем случае! Вот опять как тот самый самурай. Когда видела Грету – а я ее до этого несколько раз видела между тем приключением с Иваном и вот этим нашим разговором, – я всякий раз вспоминала самурая, который делает себе харакири, потому что тут долг – там честь, справа хочется – слева нельзя, и все такое.
– Дорогая Грета, – в третий раз повторила я, – я очень хорошо к тебе отношусь, но, увы, не смогу взять тебя с собой.
Я посмотрела на нее и увидела, что глаза ее налились слезами, большими и ясными. Но вдруг она как будто втянула слезы обратно в глаза, села рядом со мной, взяла меня за руку и сказала:
– А хотите, барышня, я вам погадаю?
Конечно, надо было сказать «нет», но я сказала «ну-ну».
Грета сжала мою ладонь так, что линии сошлись пучком, левой рукой сорвала ромашку, которая росла под скамейкой, смяла и растерла ее желтую середку, высыпала этот желтый прах мне на ладонь, развела его по ладони пальцем, стукнула по тыльной стороне, и желтая пыльца ссыпалась мне на юбку. Потом снова сжала мою ладонь, какие-то кусочки желтого остались, она посмотрела, что получилось, дунула мне на ладонь, движением своих пальцев очистила ее от последних клочков ромашки, быстро поцеловала мне запястье и тихо и мстительно сказала, глядя мне прямо в глаза:
– Невинной девушкой умрете, барышня!
Я испугалась, но быстро справилась с собой. Встала, показательно отерла руку от Гретиного поцелуя и сказала, усмехнувшись:
– Даже интересно! Умру в юности или останусь старой девой?
– Знать не знаю, – насупилась Грета. – Это уж как Господь решит. А вы, барышня, все равно невинной девушкой умрете.
Вот почему я решила, что в шестнадцать лет непременно выйду замуж. Вот прямо когда исполнится разрешенный кайзером возраст для замужества дворянок. Поэтому я и сказала папе:
– Я взрослая барышня – мне четырнадцать. Через два года пойду под венец. – И переспросила: – Так все же почему не бельэтаж?
– Я зашел в бельэтаж, – сказал папа. – Эта квартира была свободной. И увидел, что прямо на уровне окна проплывает крыша какой-то кареты, а кучер – тот вообще сидел вровень со мной. Если бы мы с ним были приятелями, – сказал папа, – я мог бы ему протянуть зажженную спичку.
– Теперь понятно, – сказала я.
Кстати говоря, в бельэтаже так никто и не жил. Там была приемная какого-то адвоката.
О проекте
О подписке