– Нет! – закричала я, переходя на «ты». – Не имеешь! Если ты и есть моя мама, так носи свое кольцо!
Я схватила ее руку, разогнула ее кулак и стала силой натаскивать перстень ей на безымянный палец.
– Ты с ума сошла, Стася? – сказала госпожа Антонеску, все же позволяя мне надеть на нее кольцо.
– Наверное, – сказала я. – Мы тут все сумасшедшие, кроме дедушки, царствие небесное, который мог вытащить револьвер и мозги вышибить из какого-нибудь кувзара, в случае чего. А мы все выродки какие-то, дегенераты. То есть сумасшедшие, вы правильно сказали, госпожа Антонеску.
Мы поднялись с пола, помогая друг другу.
Я видела, что госпожа Антонеску хочет меня обнять, погладить, хоть как-то приголубить после этого ужасного разговора, и мне хотелось того же самого, но мы не прикоснулись друг к другу.
Я оглядела госпожу Антонеску с головы до ног. Кольцо сидело на ее пальце. «Ну вот и хорошо», – подумала я и вышла из комнаты.
За дверью было уже темно. Солнце ушло на другую сторону дома, и круглое окошечко в конце коридора давало совсем мало света. Я побежала по коридору. Я вообще чаще бегала, чем ходила обычным шагом. Побежала по коридору и у самого спуска на первый этаж налетела на папу. Так сильно налетела, что чуть не сбросила его с лестницы. Он ухватился за перила, сделал несколько шагов вниз, едва удерживаясь на ногах, и сказал мне:
– Далли, что с тобой?
– Я прощалась с госпожой Антонеску, – сказала я. – Передала ей твой подарок. Она приняла с благодарностью.
– Какой подарок? – спросил папа.
– Кольцо, – сказала я.
– Какое кольцо?
– Ты что?! – чуть не закричала я. – То самое мамино кольцо, большой изумруд с бриллиантами, которое она при расставании кинула тебе в лицо, в морду, как ты сам изящно выразился, и которое ты мне велел передать госпоже Антонеску, коль скоро я считаю, что она столько лет заменяла мне родную мать.
– Что за бред? – воскликнул папа. – Далли, у тебя жар?
– Это у тебя жар, – сказала я. – Или ты просто лжец.
– Как ты смеешь? – сказал папа и поднялся по лестнице, намереваясь пройти в комнату госпожи Антонеску.
Я вцепилась в его сюртук.
– Смею! – закричала я. – Я очень даже смею! А вот ты не смей туда ходить!
Папа сверкнул глазами (я даже в полутьме это увидела) и рукой отбросил меня так, что я впечаталась спиной в стену. Он посмотрел на меня с гневом и насмешкой, потом хмыкнул и направился к двери госпожи Антонеску, которая была в дальнем конце коридора.
– Стой! – заорала я.
Папа на ходу обернулся.
Я сунула руку под блузку и выдернула из-под пояса, который держал мои чулочки, маленький короткоствольный револьвер марки «Велодог».
Это был специальный револьвер, дамский велосипедный, придуманный для того, чтобы отстреливаться от собак. Я купила его в прошлом году в Штефанбурге и, если думала, что вдруг может наступить решительный случай, брала его с собой и носила под блузкой. Иногда смеялась над собою сама – ну, где этот твой решительный случай?
Папа вздрогнул и остановился.
Я увидела, что он испугался.
– Назад! – сказала я. – Пойдем назад.
Он хмыкнул, пожал плечами, пожевал губами – я это видела, потому что всматривалась в его лицо в полумраке, – потом махнул рукой и пошел вниз по лестнице. Я спрятала свой велодог на место под блузку и пошла за ним следом. Мы прошли через первый этаж, сели в столовой.
Мне вдруг страшно захотелось есть.
– Прикажи принести чего-нибудь закусить, – сказала я.
Папа посмотрел на часы.
– Обед через сорок минут, – сказал он. – Не боишься, что аппетит перебьешь?
– Ерунда.
Папа подошел к буфету, открыл дверцу. Колокольчика в буфете не было, или он не мог его найти. Папа достал большой бокал и бокал поменьше и стал ими звенеть. Он звенел так, наверное, целую минуту. У меня уже уши лопались, я уже хотела ему крикнуть: «Хватит!» Но тут в дверях показался папин камердинер Генрих.
– Чего-нибудь поесть для барышни, – сказал папа.
– Что барышня изволит? – спросил Генрих.
– Только чтобы не готовить, – сказала я. – Кусок хлеба с ветчиной и воды попить. Чтобы быстро. Чтобы прямо сейчас.
Я уселась на стул и принялась ждать, положа руки перед собой.
Я видела, что папа хочет мне что-то сказать. На его лице мелькали самые разные варианты. От «ты хоть понимаешь, что подняла руку на своего отца?» до «как все это забавно, в сущности!». Он так и не решил, что выбрать, но сказать что-то было надо. И поэтому он задал самый естественный вопрос:
– Откуда у тебя эта штучка?
– Купила, – сказала я. – Прошлой зимой.
– Разве детям продают оружие?
– А госпожа Антонеску на что? – засмеялась я.
– Опасный человек твоя госпожа Антонеску, – сказал папа. – Как выяснилось.
– Выяснилось кое-что еще, – сказала я. – Но я пока помолчу. Но не это главное.
– Что же главное? – нервно спросил папа.
– Главное вот что. Если эта штучка, – сказала я и погладила себя по животу, где под блузкой был спрятан револьвер, – если эта штучка вдруг пропадет или исчезнет – то я тебя убью.
– А если ты сама ее потеряешь? – спросил папа довольно-таки растерянно.
– Ах, папочка! – сказала я. – Ты прекрасно понял, что я имею в виду. Если я ее потеряю в парке или на улице или в театре невзначай уроню в трубу клозета, ты просто купишь мне новый револьвер. Точно такой же или еще лучше. Позолоченный. С перламутровыми инкрустациями на рукоятке. А вот если эта штучка у меня внезапно пропадет из того места, где я ее прячу, вот тут-то, – вздохнула я, – тебе и конец!
– Отравишь? Или ночью войдешь ко мне в спальню и воткнешь иголку в сердце?
– Я подумаю, – сказала я. – Но долго размышлять не буду, обещаю.
– Ну и что же мне теперь делать? – спросил папа.
Меж тем слуга принес на подносе большой кусок хлеба с толстым ломтем ветчины и, как я люблю и как они уже привыкли мне подавать, – стакан воды с кружочком лимона.
– Благодарю вас, – сказала я.
Слуга поставил тарелку и стакан передо мной и спросил:
– Позвольте я нарежу на кусочки? А то это мужичье с кухни – вон какой шмат отхватили!
– Не беспокойтесь, благодарю вас, – сказала я, взяла бутерброд двумя руками и вцепилась в него зубами, отгрызла большой кусок и стала жевать, наслаждаясь чудесной мякотью свежего хлеба и чуть-чуть дымным ароматом ветчины.
Слуга вышел, прикрыв за собой дверь.
Я жевала, а папа смотрел на меня очень пристально. Но потом повторил свой вопрос:
– Так что же мне делать?
– Два выхода, – сказала я, прожевав. – Первый. Позвать мужиков, чтобы они меня связали, и отправить в лечебницу для душевнобольных. Ну, или в тюрьму для малолетних преступников. Впрочем, преступление я пока не совершила, так что в лечебницу будет проще, да и честнее. Выход второй, самый простой, умный и хороший – примириться с действительностью, как говорил философ Гегель. Принять действительность такой, какова она есть.
– Что ты имеешь в виду под действительностью? – спросил папа.
– Себя, – ответила я. – Действительность – это я. Можешь звать меня по-немецки – Frau Wirklichkeit [3].
– Fräulein [4], – поправил меня папа.
– Да, да, конечно, папочка.
К обеду госпожа Антонеску вышла в новом наряде.
Не так, как одеваются гувернантки. А – как настоящие дамы. Какие-то мелкие детали, вроде тройной цепочки для часов, высокого пояса, по-другому убранного воротника – все это преобразило ее, превратило из служанки, пускай служанки и высшего ранга (известно же, что гувернантка и дворецкий стоят как бы на полпути между слугами и господами), – но все-таки из служанки – в самую настоящую госпожу, в барыню. Пускай даже в мещанку, подумала я, придирчиво оглядев ее, но все-таки в барыню. На ее правой руке был тоненький золотой браслет, которого я раньше не видела, а на левой руке, на безымянном пальце – тот самый перстень. Во время обеда мы с ней никак друг к другу не обращались. И вообще, кажется, не разговаривали.
Это был наш последний обед в имении в эту осень.
Назавтра мы, как и было сказано, уезжали. Вещи были уложены. Папино кресло упаковано. Все распоряжения по дому уже отданы. Правда, я еще не решила насчет своей горничной. Кто это будет – какая-то неизвестная мне девица из Штефанбурга или все-таки золотоволосая Грета? Но если брать с собой Грету, значит, надо справиться у папы, кого он берет поваром. Нельзя же разлучать любящие сердца, ха-ха!
Я спросила. Папа, разумеется, сказал, что не помнит. Я настаивала. Он позвал своего камердинера, потом дворецкого, потом управляющего имением – что было уж совсем зря. Еще минут пятнадцать беготни, и наконец дворецкий сообщил, что повар пришел предстать пред моими светлыми очами.
– Я не просила пред светлыми очами, – буркнула я. – Я просила только имя, только имя, вы поняли? Но раз уж пришел, пусть входит. – Вошел мужчина лет тридцати с небольшим. Ничего общего с Иваном, с тем Гретиным поваром, насколько я его тогда запомнила. Но я на всякий случай спросила:
– Как вас звать?
– Влад, – ответил он. – Владислав, ваше сиятельство.
– Отлично, Владислав, – сказала я. – Но не «сиятельство», а просто «барышня».
Надо было что-то сказать, потому что глупо и невежливо звать человека просто для того, чтобы спросить, как его зовут.
– Дорогой Влад, – сказала я. – Вот эти замечательные ватрушки с вишневым вареньем, они такие вкусные… Вы их печете?
– Нет, барышня, – ответил он. – Вообще-то не я, Иван печет, но ежели пожелаете, могу.
– Прекрасно, – сказала я. – Надеюсь, в Штефанбурге вы меня ими побалуете.
– Непременно-с.
– Благодарю вас. Ступайте, – сказала я и побежала к папе и сообщила ему, что горничную для меня мы будем искать в Штефанбурге.
– А что, – спросил папа, – был какой-то другой вариант?
– Ого! – сказала я. – Еще какой! Был сумасшедший вариант! Страшно подумать!
Папа так и не понял, о чем я. Вот и хорошо.
Папин камердинер учился в Париже. Госпожа Антонеску тоже. Дедушка подолгу живал в Берлине и Вене. Папа, вы не поверите, даже ездил в Америку, то есть плавал туда на пароходе, и жил два месяца в городе Нью-Йорке. А вот я, представьте себе, не была нигде, кроме Штефанбурга. Даже в уездном городе не была ни разу – когда мы проезжали сквозь него и останавливались на полчасика купить каких-нибудь сладостей и фруктовой воды, я не выходила из кареты. Но Штефанбург был городом, который стоил всех городов вместе взятых. Хотя был не самым большим, не самым знаменитым и даже много лет уже не столичным.
Город состоял из трех частей – низкой, высокой и островной. Хох, Нидер и Инзель – как звали их по-немецки.
Говорят, вернее, пишут, что еще в пятом веке один из полководцев, пришедших в Европу вместе с Аттилой, отбившись от этого страшного потока лавы, который катился из Азии и божией милостью был остановлен доблестными Аэцием и Теодорихом, – вот этот безымянный полководец, этот, так сказать, гуннский генерал – наверное, предвидя катастрофу на Каталаунских полях, – немного приотстал, сменил курс и повел свою армию лесами. Они долго плутали, пока не вышли вдруг к огромной реке, которая растекалась на два рукава, обнимавших длинный зеленый остров. Они шли по равнине и увидели на другой стороне высокий гористый берег. Они разбили лагерь на острове, да так и остались там жить, потихонечку осваивая сначала высокий берег, а там и низкий.
Оказалось, впрочем, что варвары не первыми пришли на то место. Оказалось, что на высокой горе стояла хижина, где жила дюжина монахов во главе со своим игуменом – неким Стефаном, которого лет через двести Римская церковь признала святым – именно за то, что эти кочевники сначала долго его мучили, а потом спустили с горы в реку. Он переломал себе все кости и скончался, наверное, еще пока катился вниз по камням. Но эти жестокие люди вдобавок утопили его в неглубокой прибрежной воде, а потом надругались над его трупом. Какая в точности казнь постигла остальных монахов, в летописях не было сказано. Известно лишь было, что их тоже убили.
Но через некоторое время эти дикие вояки приняли христианство. В память святого Стефана они воздвигли сначала часовню, а потом небольшой каменный храм, который постепенно оказался в центре укрепленного городка, стоявшего на вершине горы. Каковой городок и стал называться Штефанбург, а потом это имя перешло и на весь город, на его низкую и островную части.
О проекте
О подписке