Из детсадовского тумана сохранился обрывок родительского разговора.
Папа (подходит к маме на кухне):
– Тебе сыночек прочитал свое стихотворение?
Мама (декламирует с гордостью, не отрываясь от чистки картошки):
– В зоопарке есть медведи, лисы и ежи. В зоопарк я прихожу, с удовольствием смотрю. Даже страшный бегемот очень симпатичный.
Папа (как бы размышляя вслух):
– Похоже на поэтический дар. Несомненно поэтический дар.
Мама (с шутливым возмущением):
– Григорий Дмитриевич! Оно, конечно, дар. Но мы же договаривались не мешать ребенку. Пусть сам.
Папа (обнимая маму):
– Да я так просто, знаешь… предположил. Интересно бы угадать. Но склонность к стихосложению, я бы сказал, налицо.
Мама (смеясь):
– Тоже мне, угадывальщик… Кто кричал: будет двойня?
Папа (отпуская маму и поворачиваясь ко мне):
– Так пусть и отдувается за двоих. Поэт может быть еще кем-нибудь. Дело житейское.
Еще был парк. В погожие выходные дни, ранним утром, мы с мамой отправлялись в парк имени Горького. Мама читала, я рисовал карандашом или пастелью.
Летняя сцена обнесена забором. Вечный ремонт – незаметный, неслышный. Лишь изредка одинокий молоток вдруг принимается взахлеб вколачивать в невидимые доски невидимые гвозди и замолкает так же внезапно, будто осознав тщету своего трудового порыва. Всхлипы метлы за поворотом аллеи, редкие бегуны-физкультурники, неторопливые пенсионеры, их избалованные собачки.
– Капа, Капа, ты куда?! Сейчас же вернись!
Рисовать парк – собственноручно сочетать простую прямоугольную геометрию с многоцветьем и сложной игрой светотени – я мог часами. Не хватало малого… Мама сдержанно хвалила мои художества. Она предпочитала видеть меня с книжкой в руках. В студии живописи при художественном училище, куда я попросил меня отдать, хвалили совсем уж редко. Странным образом волшебство рисования, переживаемое мной совершенно отчетливо и приносящее столько радости, в готовой работе никак не проявлялось. Терялось где-то между грифелем и бумагой.
Студию я забросил примерно через полгода.
И вот мы уже оба ходим в парк с книгами, я и мама. Сидели подолгу, пока не делалось слишком людно. Мама запасалась бутербродами с маслом и сыром, сладким компотом в темно-вишневом термосе с гибко изогнутым золотистым драконом.
– Саш, давай перекусим?
Раскладывала льняную салфетку на лавке, вынимала бутерброды. Благодаря этим чтениям в парке я рано научился игнорировать насмешливые взгляды. Быть может, мама именно этого и добивалась. А может, и нет – просто не думала о насмешниках, и все. Как бы то ни было, я учился у нее этому роскошному безразличию, как когда-то учился ходить и говорить.
Я был пропущен через все эти книги, как через жернова. Они перемололи мою свеженькую душу в тончайшую муку́, из которой следовало испечь нечто невыразимо прекрасное – а иначе зачем… Предчувствие особенного будущего томило меня. Вдруг вспомнишь: «А впереди ведь еще такое!» – и хорошо. Самые запоминающиеся приступы случались ненастными ночами, под гул дождя или порывы ветра, хватающего еловой лапой подоконник. Были они мимолетны, но обжигали такой отчаянной радостью, забыть которую невозможно.
Я, помнится, был патологически жаден до красоты. «Не от мира сего», – вздыхали мамины коллеги-библиотекари, заметив, как я любуюсь конусами света под лампами книгохранилища. Маму эти слова раздражали. «Ну, хватит, – пресекала она библиотекарские вздохи. – Тутошние мы». Но что было, то было. Мог замереть восторженно при виде сухого листа, вальсирующего в просвете аллеи. А потом, припоминая, какие петли он вывязывал, несколько раз кряду путать выходы в подземном переходе возле школы.
«Если не художником, то, может быть, все же поэтом», – размышлял я, вспоминая фурор, произведенный однажды на нашей кухне детсадовским стихотворением про зоопарк.
Я жил как за хрустальным забором – притом что никто никогда меня не запирал, не отгораживал от остального мира. Все было, было: одноклассники, одноклассницы. Учителя плохие, учителя хорошие. Оценки, каникулы. Завязывались и развивались отношения. Случались даже интересные сюжеты. Особенно когда в обитателях реальности открывались какие-нибудь полезные свойства. Например, своими повадками или обликом они годились для того, чтобы поместить их в пространство только что прочитанной книжки, которое оборвалось, но не отпускает и окликает на каждом углу… То есть нет, нет – была и жизнь сама по себе. В ней были люди сами по себе, которые впечатляли и отталкивали, радовали и огорчали. Было, что у всех бывает. Ссорился, дрался, что там еще… Засматривался на девчонок. Играл с мальчишками в футбол. А все же остальной мир то и дело оказывался пустоват и недописан и вызывал чувство гнетущей растерянности, как неудавшийся эскиз, который не умеешь исправить. Я очень скоро начинал скучать и сбегал обратно – к маме и папе, к рисованию и книгам.
По лестнице со стороны холла поднялся Антон. Проходя мимо, шепнул:
– Сейчас, две секунды.
Вошел в комнату к Елене Витальевне – вздохи и кряхтенье сделались громче.
– Как ты, мама?
– О-ой, да как тут… ужас какой, Тоша…
Скрип. Тишина. Елена Витальевна высморкалась.
– Может, «скорую» вызвать? Укол тебе сделают.
– Да какой укол, Тоша!
– Хочешь, отправлю тебя куда-нибудь? В Испанию. На Сардинию.
– Тоша, как же так вышло? Как же ты неосторожно так? Во́дите как угорелые!
– Мама, – Антон заговорил, как терпеливый учитель с непроходимым двоечником. – Сто раз тебе повторил, могу в сто первый… Я не превышал, экспертиза подтвердила. Он выскочил на середину трассы. Темно было, на повороте. Машину занесло, я…
– Ну хватит, Тоша, хватит! Помню. Все я помню.
Антон помолчал.
– Тогда о чем ты спрашиваешь, мама? О чем?
– Не знаю о чем… Я ничего теперь не знаю! Зачем ты вообще за руль в тот вечер сел?! Продал же машину! И отец, как назло, в отъезде.
Из холла поднялись дети, Вова и Маша. У старшего, Вовы, в руках радиоуправляемая стрекоза. У Маши – теннисные ракетки для детей и к ним большой поролоновый мячик. Маша приложила палец к губам:
– Тсс.
Топилин послушно закивал, тоже приложил палец к губам.
– Мы не шумим.
– Молодцы.
Вова молча показал Топилину стрекозу. Повертел так и эдак – мол, вон что у меня есть. Топилин завистливо скривил губы.
– Тоша, Тоша, – кряхтела Елена Витальевна. – Как же…
– Мам, – все так же прохладно и сдержанно отозвался Антон. – Поверь, мне сейчас очень… нехорошо… Тут ты еще, ма!
Елена Витальевна расплакалась, но как будто через силу. Плач, похожий на кашель.
– Я пойду, мам, извини. Оксану прислать?
– Не надо.
Навстречу появившемуся в дверях Антону наперегонки бросились дети.
– Па-ап! – заголосил Вова. – Ты научить обещал! Управлять! Она у меня падает все время.
– Папа, – кричала Маша. – Он со мной не играет!
Мячик вывалился у нее из рук. Антон поднял мяч, отдал дочке.
– Она не умеет! Как с ней играть?
– Сам не умеешь.
– Я умею!
– За забор все время выбивает. Люда сколько раз за ним ходила.
– Неправда, не «сколько»! Три раза всего!
Антон стоял, скрестив руки на груди, сдвинув брови. Дети поняли и умолкли.
– Идите к маме, – сказал он, отводя взгляд. – Я пока занят. Занят, понятно? И нечего орать. Вас же просили.
Вова с Машей ушли, переглядываясь: обычно отец не прогонял их от себя.
– Говорила, не надо, – отчитывала Маша брата, пока они спускались по лестнице.
– Я тоже говорил, – огрызался Вова. – Не ходи за мной. А ты?
– Будешь играть? В последний раз спрашиваю.
Антон прошел к двери, ведущей в зал, позвал Топилина жестом. Прихватив с соседнего кресла пиджак и на ходу его надевая, Топилин последовал за Антоном.
Шел в нескольких шагах позади, разглядывал бритую голову. Случалось – засматривался. Великолепный черепок: фактуристый, мясистый.
Пересекли серебристый зал с витражами, завернули за каменный выступ, на котором висела плазма размером с половину теннисного стола, и по узкому коридорчику прошли в небольшой кабинет с окнами на рощу. Вдоль опушки неспешно прогуливался человек в плаще. «Гуляет, – подумал про него Топилин. – Воздухом дышит».
Устроился на угловом диване перед журнальным столиком.
Антон предложил кофе, Топилин отказался. Антон, подумав, и сам не стал. Сел напротив, напустил на лоб морщин.
Настроение у Топилина портилось, приходило в соответствие с обстоятельствами. Гипнотический уют Литвиновского дома больше не действовал.
Все эти нелепые дни, последовавшие за нелепой гибелью нелепого человека, который разгуливал с фотоаппаратом в темноте посреди проезжей части, были тем нелепей и тем невыносимей, что Топилину перепала роль похоронного распорядителя. Антон попросил.
Он оплатил похороны по высшему разряду, лучший квартал на кладбище – правда, на отшибе, в самом дальнем краю, еще не обжитом покойниками. Подальше от прокуроров и бизнесменов. Дабы не умножать нелепость смерти нелепым кладбищенским соседством.
Предстать лично перед вдовой и родственниками Антон не решился. «Ты же понимаешь… Зачем людей травмировать?» Топилин понимал. Как понимал и хорошо помнил другое: достатком своим, статусом второго лица в компании, кроющей плиткой тротуары в Любореченске, а также все дальше и дальше за его пределами, он всецело обязан Антону. На старом армейском приятеле и держится его нынешнее благополучие. Зыбкое весьма благополучие, дареное.
Хотелось отказать. Очень. И слова подходящие на языке вертелись: «Прости, не смогу. Найми лучше адвоката». Справился, сдержался.
Откажи он Антону – настал бы конец их дружескому партнерству. И не оттого, что Антон обидится. Может, он и не обиделся бы вовсе – если б удалось поговорить по душам. Но доверять ему перестанут. А утративший доверие выбывает из игры. В узком кругу здешних избранных, куда Топилин когда-то так счастливо втиснулся, доверие может быть только абсолютным. Оно не возобновляется завтра, если закончилось вчера, – как абонемент в бассейн.
Но отказать хотелось.
– Да, такие вот дела, Саша, – проговорил Антон, глядя в окно – быть может, на того же человека в плаще, прогуливающегося вдоль деревьев, которого только что рассматривал Топилин.
– Да.
– Спасибо, что помог с похоронами, – нахмурился, вспоминая имя. – Сергея… Царство ему небесное.
Нелегко дается Антону ситуация. Никак не поймет, как держаться, какое лицо делать, сидеть как, что говорить. Оно и понятно. Не приспособлен Антон к тому, чтобы сокрушаться. Как обуздать эти мощные жесты? Чем одолеть избыточность, из-за которой чувствуешь себя с Антоном как в соседстве с крупным животным? Да и нужно ли? Ради чего?
«Козел, откуда ты взялся?!» – вспомнил Топилин.
– Исповедался вчера, – сказал Антон. – Два часа с батюшкой провел.
Топилин непроизвольно поискал взглядом икону – нашел на стене возле дальней полки. Они тут по всем комнатам, и везде разные, со смыслом. В детской один святой – детский заступник. На входе – другой. Кажется, отвечает за достаток… или от дурного глаза… Топилину объясняли, он никак не запомнит.
Человек в плаще, гуляющий на опушке, вскинул руки кверху, потянулся. Принялся делать зарядку. Как был, в плаще.
Нелепо все. Не нужно.
Странный тип с фотокамерой убился о только что купленную Топилиным машину, за рулем которой оказался Антон. Прокатился напоследок. Приспичило. Получалось, Антону перепала роль убийцы, предназначавшаяся на самом деле Топилину. Почему бы – получалось – Топилину из чувства благодарности не согласиться на роль похоронщика?
– Кофе хочешь?
– Нет, спасибо.
– А… я уже спрашивал.
С дебютом похоронного распорядителя Топилин справился. Было гаденько, но в целом сносно. Не смертельно. Вот только вдова не выходила у него из головы. Хотя не было для того никаких видимых причин. Все с ней прошло гладко. Но вспоминалась постоянно, по делу и без. Торчала черной занозой. Покалывала.
– Держи, – Антон положил на стол автостраховку. – Теперь все как надо.
Важная формальность: в момент наезда Антон мог управлять «Лексусом» только по доверенности – плюс страховка Топилина должна была распространяться на Антона Литвинова либо на неограниченное количество лиц. Доверенность успели накатать прямо на трассе, дожидаясь приезда гаишников. Антон взялся переоформить страховку задним числом. Мент звонил Топилину дважды, ворчал: его просили придержать дело, обещали представить правильную страховку, он все сделал – а страховки нет, а он не может больше тянуть, с него спросят.
– Отвезешь? – полувопросительно произнес Антон.
Фигура вежливости. Что мог ответить Топилин? Нет, вези сам? Страховка-то его. И следователь, в общем, его ждет.
– Позвонишь следаку? – попросил Топилин. – А то задергал.
– Обязательно. Ты завтра планируешь, с утра?
– Он сказал: срочно.
– Часов в девять позвоню ему.
Помолчали еще немного.
– Машину я, само собой, отремонтирую. Но тебе, может, она уже не нужна такая?
– А ты можешь обратно забрать?
– Давай тогда так. Я отремонтирую, продам – и верну тебе всю сумму. Нормально?
– Отлично.
Во время похорон тщательно держал дистанцию. Старался не смешиваться с родней. Его тошнило от мысли, что кто-то из этих, натужно скорбящих, пустится с ним в рассуждения о превратностях жизни и смерти. Встанет рядом, кивнет, помолчит ради приличия. Потом наклонится поближе: «Вот ведь как вышло. Жить бы и жить. А оно вон как. Раз – и нет человека. Дааа, вон как оно…» С каждой фразой будет напирать, подступать глаза в глаза, заскорузлыми пальцами трогать за руку, возбуждаясь от того, что может беспрепятственно говорить свои благопошлости. А вокруг стоят такие же, подперли плечами. Дожидаются своей очереди. И никак от них не улизнуть.
Прощание проходило в коммуналке. Топилин накануне похорон обговорил все с Анной подробно. Приехал к ней с листком, отвел в тамбур, в сторонку от покойника, от угрюмых черных матрон, высаженных ровной грядкой вдоль гроба. Зачитал по пунктам, во сколько автобусы придут, как поедут, где отпевание, где поминки. В день похорон примчался к дому на Нижнебульварном загодя, но внутрь не пошел. Припарковал «Тигуан» на углу, встал возле машины. Ветер со вчерашнего дня поутих, но иногда наваливался, тормошил устало за лацкан. Крышкой гроба подперли одну створку двери, вторую придерживал забулдыга из местных. Стоял, как часовой на посту. Даже как будто приосанивался, когда кто-нибудь входил-выходил. Надеялся, что позовут с собой, на кладбище, а потом и за стол. Кажется, не позвали.
Родня покойного, съехавшаяся на похороны из полуживых шахтерских городков – одетая в китайское, сама на вид такая же фальшивая, казалась Топилину свежесобранной киношной массовкой, не понимающей, как вести себя в кадре. Горе изображали неубедительно. Скорее, силились вспомнить, как оно должно выглядеть. Выглядело так: «Ехали. Далеко. Стоим, хороним». Бригадир землекопов руководил процессом: «Кто-нибудь из родных, близких скажет последнее слово? Нет? Отходим в сторонку. Опускаем. Прощаемся, бросаем по горсти земли. Нужно говорить: “Пусть земля будет пухом”. Цветы позже. Позже цветы, женщина!» Они делали, как велено, и, отойдя от могилы, облегченно закуривали, расправляли затекшие члены.
Эта равноудаленность от обоих полюсов: толком грамоте не обучены, десятка книг не прочитали – так еще и свое позабыли, исконно-посконное, все эти ритуалы темные, пахнущие сквозняком из земляной глуби, – эта никчемная равноудаленность в так называемом простом народе всегда раздражала Топилина. Но в этот раз как-то особенно.
Неприятно взволновал шепот, подслушанный, когда возлагал венок от имени Антона с надписью на ленте «Прости и покойся с миром».
– Прости, вишь? Прости. Это от кого? Че, сам явился?
– С них станется.
Даже несмотря на то что его приняли в какой-то момент за Антона, все прошло тихо-мирно. Он-то готовился к ненавидящим взглядам. Старательно прятал до поры до времени ленты на венке. Не исключал и опасности рукоприкладства. Прихватил на этот случай травматический пистолет «Стример». Зря мандражировал. Даже не заговорил никто. Пялились, конечно, но и только.
Сын покойного Влад, мрачный шестнадцатилетний подросток, которого Топилин поначалу опасался больше остальных, простоял столбом. То буравил глазами землю, то облака рассматривал. Топилину показалось: парень с матерью не в ладах. Ни разу не заговорил с ней, она ни разу его не коснулась.
Бывшие коллеги покойного – в темных добротных костюмах, в перепачканных остроносых ботиночках – выглядели еще несуразней пролетарской родни. Один все стаптывал с подошв клейкий любореченский суглинок.
Когда Топилин собрался уходить с кладбища, тесть покойного схватил его за руку, испуганно уточнил: «А поминки?» – и Топилин указал ему на водителя кладбищенского автобуса: «Вон, он отвезет. Не волнуйтесь. Все будет в лучшем виде».
С Анной, вдовой, простился издали, коротким кивком. Она кивнула в ответ.
Что-то выталкивало ее из общей похоронной массы. Эта ее сдержанность, наверное. Нету в ней безутешного горя. И напускным не прикрывается.
Технолог пищевой промышленности. Топилин, когда узнал, сразу подумал: на хлебопекарне. И не угадал. Консервный заводик «Марфа» – овощные закуски и соки. Собственность страховой группы «Мир». Наверное, возится целыми днями с пробирками: «Кто-кто в нашем лечо живет?» Заходит в белом халате в цех. Наполнитель, загуститель, консервант. Ароматизатор, идентичный натуральному.
Оглянувшись мимоходом на повороте кладбищенской аллеи, Топилин подумал с грустью: «Не похороны, порнография какая-то…»
О проекте
О подписке