Читать книгу «Державю. Россия в очерках и кинорецензиях» онлайн полностью📖 — Дениса Горелова — MyBook.
image

1857. Колокол[2]

Саша и Коля против Коли и Саши

200 лет Герцену

Однажды на Ленинских горах 13-летние Саша Герцен и Николенька Огарев поклялись дружить против самодержавия. Самодержавию в лице 29-летнего принца Коли и его 7-летнего сына Саши Романовых это в дальнейшем доставило немало хлопот.

Про Герцена у нас известно непростительно мало.

Знают, что его разбудили декабристы и про ту самую Аннибалову клятву. Знают, что на улице Герцена Дом медиков, а на перпендикулярной улице Огарева – Дом милиционеров. Даже то, что ему принадлежит второй из самых нудных русских вопросов «Кто виноват?», известно не всем.

Короче, вполне хармсовский образ.

Меж тем, Герцен и впрямь был связующим звеном меж дворянским сопротивением десятилетия после наполеоновских войн и мощной разночинной волной времен крестьянского освобождения, меж сектантством и массовой оргработой. Проще – меж двумя Александрами, в самую черную пору Николаевского правления, немало поспособствовавшего русскому регрессу и русскому бунту. Об оловянных глазах государя писали многие – но герценское «взлызистая медуза с усами», вне всяких сомнений, войдет в золотой фонд протестной журналистики.

В пору, когда все заткнулись, Герцен писал из-за рубежа с производительностью Дмитрия Быкова и, что называется, глаголом жег. Уже приходилось писать, что неизвестный науке зверь русская интеллигенция заместил собою бездействующее православное духовенство, веками не исполнявшее возложенную на самое себя миссию пробуждения добрых чувств и защиты малых от произвола. РПЦ, как и всякая церковь Востока, всегда выступала на стороне светских властей (кроме единственного случая, когда атеистическая власть ее в упор не признавала) – а русское самодержавие меньше всего подходило под максиму «Всякая власть от Бога». Герцен десятилетиями отменно тонко и умно говорил грамотному русскому, что такое хорошо и что есть плохо – и от него порядком доставалось не только и не столько самовластью и реакции, сколько брату-радикалу; последним еще и много чувствительней – ибо жандармерия и «полицействующие попы» сами как на ладони, а навешать плюх байроническим сектантам революции мало кто решится. При всем республиканизме А. И. активно не одобрял встречных драконовских мер новых выборных администраций и уже в общеевропейской волне революций 1848 г. со своими четырьмя языками занял место духовного арбитра восставшей Европы. Тем же моральным авторитетом «писем издалека» обладал позже Горький, а еще позже Солженицын – только они его размотали, а Герцен нет. Символично для русской мысли, что все трое по полжизни провели на чужбине в изгнании и пользовались там куда большим респектом, чем дома; да и не бедствовали. Агонизирующему самодержавию следовало всяко приближать их, а не гнать; но ни одно самодержавие понятия не имеет, что оно агонизирующее – в противном случае никому б не помешало хотя б в неделю раз слушать слово светского пастыря. С этой периодичностью и выходил герценский «Колокол» (весьма характерное название) и горьковские «Несвоевременные мысли». С их весом они вполне могли стать мостом меж оппозицией и двором – кабы последний хоть минуту был готов на мировую (Солженицын тут не годится: темпераментом он был классический раскольник с амбицией, вот и кончил ископаемой пародией на самое себя).

Герценские же пассажи и сегодня читаются, как вчера написанные; второй из Александров их, прямо скажем, почитывал.

«У нас умственное развитие служит чистилищем и порукой. Исключения редки. Образование у нас до последнего времени составляло предел, который много гнусного и порочного не переходило».

«Власть губернатора вообще растет в прямом отношении расстояния от Петербурга, но она растет в геометрической прогрессии в губерниях, где нет дворянства, как в Перми, Вятке и Сибири».

«Поп у нас превращается более и более в духовного квартального, как и следует ожидать от византийского смирения нашей церкви и от императорского первосвятительства».

«Не любит романский мир свободы, он любит только домогаться ее. Силы на освобождение он иногда находит, на свободу – никогда».

Этому бы автору да конституцию писать по высочайшему повелению – но цари у нас, как известно, предпочитают компромиссу Ипатьевский подвал. И, введенные во искушение ордой лизоблюдов, страшно удивлены бывают, что их никто не любит; они-то думали, один Герцен.

Все «убежденные белогвардейцы», каких без меры развелось в последнее время, с упоением расписывая физические и духовные скверны Бакунина, Нечаева, пуще всех Ленина, перед Герценом пасуют и кипятятся с досады. Ибо их теорию, что революция есть прибежище морально уродливых и патологически развращенных фигур, на корню разбивает во всех отношениях здоровый, разумный и человечный Александр Иванович – богач, труженик, мыслитель и, за неимением лучшего, совершеннейший революционер. Умея найти в Белинском чахотку, в Дзержинском убитую сестру, в Троцком Бронштейна, а в Коллонтай нимфоманию – в Герцене пятен по-прежнему ищут.

Потому и стараются о нем поменьше болтать, чтоб не портил картину.

А мы будем.

1895. Трон/Террор

Слово о полку Александрове

«Сибирский цирюльник»: Михалков переписал историю с минора на карамболь. Давно пора

На самом деле их двое.

Михалков Первый ставит ловкое, ладное, воздушное кино о страшных годах России, дрожащей чашечке на фарфоровом блюдечке, зверях-господах и господах-пузанчиках, о том, отчего произошла революция и отчего она не могла не произойти. В его фильмах нет попов, большевиков – кайзеровских агентов, в его фильмах вообще нет плохих людей, кроме второстепенного начальника контрразведки. Насмерть бьются меж собой исключительно господа хорошие, Шиловы да Брыловы, Котовы да Митюни, Штольцы да Обломовы. Михалков Первый – без преувеличения – мощный режиссер и великий гражданин.

Второй Михалков с экранов и страниц речет, как хороши были цари, какая вишенка Россия (та самая «страна рабов, страна господ»), как благородно православное духовенство и какие дряни большевики. Он жалуется, что не для критиков снимает кино, а для народа, а критики, шельмы, все равно как-то протыриваются, забесплатно смотрят и обзываются как хотят. Михалковым Вторым не без основания попугивают нервную разночинную интеллигенцию.

Как часто бывает с людьми творческими, в работе Михалков значительно тоньше, умнее и свободнее Михалкова в миру.

И львиная доля критических пинков обаятельнейшему фильму «Сибирский цирюльник» была как раз и связана с тем, что Второй Михалков захотел стать Первым. Убить в себе режиссера и на законных основаниях учить нацию правильному отношению к Богу, России и кинокритикам.

Пока этого не случилось – не лепо ли ны бяшет, братие, завести песнь о новой достославной картине по меркам, ею заданным, а не по замышлению Божию?

Никита Михалков поставил точку в очередном томе энциклопедии русской жизни. На двух языках, с золотым обрезом, сафьяновой закладкой и списком опечаток. Получилось – хорошо.

Недруги картины абсолютно правы. Вне всякого сомнения, «Сибирский цирюльник» создает благоговейно-сусальный образ пореформенной Руси с усами, колоколами и царскими лампасами. Вот только герой при этом за ни за что получает семь лет каторги и пять «по рогам», полфильма цвет офицерства изъясняется на чужом языке, а вожделеемое славянофилами слияние дворянских и землепашеских кровей происходит не по доброму согласию, а по злому року, когда мамина горничная Дуняша декабристкой мчит вослед барчуку в Семисекельдюйск. А наказанные за пустяк душки-юнкера часами стоят аистом на одной ноге и делают умное лицо, хоть и будущие офицеры. Широка Россия, другой бы сузил.

Не поспоришь и с тем, что фильм снят на потребу американскому зрителю с его академией бокс-офисных наук. Американский зритель не ходит в кино, если в нем нет англоговорящих звезд, миннесотских пейзажей и потачек его дубовым туристическим представлениям о стране-производителе. У Михалкова и звезда горит (Джулия Ормонд в роли пленившей кадета американки Джейн), и корпус морской пехоты бегает кроссы в миннесотских пейзажах по форме 05 года, и флаг со звездочками-полосочками плещется во весь экран, как у Спилберга, Костнера и Шеффнера. Ан только как-то само собой получается, что матушка самого дельного, самого характерного и самого образованного американского морпеха за год до его рождения побывала в России и вернулась вся запунцовевшая то ли с мороза, а то ли со смущения. Такая вот петрушка-с. Ёб ваших мам-с, дорогие американские зрители, а также морские пехотинцы.

И лубок есть, море разливанное лубка. Хотите икры с водкой? Будет вам водка с икрой. Всю самую тошнотворную и обязательную для экспорта кичуху Михалков умещает в минутную сцену масленичных гуляний, на которых начальник Александровского училища, где проходит грамматику боя юнкер Толстой, возит преприятнейшую гостью-американочку по льдам Яузы-реки: а вот, пожалуйте-с, петрушечники; а вот, не извольте беспокоиться, цыгане; где цыгане? проехали-с; а вот и медведь, водку пьет – отвернитесь, дети; а вот в блины икру заворачивают, а вот стаканы едят. Все, как вы хотели, экстерном. Довольна душенька? Ну так мы дальше займемся нашей историей и Нашей Историей.

История вкратце такова. Возвращаясь в составе роты с показательных стрельб и оказией забившись в купе 1-го класса, юнкер императорского училища Андрей Толстой, двадцати лет от роду, falls in love в миловидно эмансипированную американскую вдовушку, которая следует в Россию по неотложному делу высочайшего финансирования лесорубной машины, а также развязно курит через мундштук и совер-шенно не носит лифа. Есть от чего поехать крышей двадцатилетнему кадету. Случайное знакомство с воспитанником училища, которое курирует самолично великий князь, на руку блестящей авантюристке, что и обусловливает продолжение романа и постепенный огонек взаимности. Притом интересы бизнеса требуют параллельно морочить голову начальнику училища генерал-топтыгину Радлову, абсолютному стоеросовому долдону, к тому же с запоями. В разгар училищной оперы «Севильский цирюльник» поющий глубоко символическую арию Фигаро юнкер Толстой в согласии с новомодными театральными штучками спускается в зал и хлещет генерала смычком по ушам, что квалифицируется самодержавием как покушение на сидящего в ложе великого князя и карается кандалами-колодками сроком на семь лет в отрицательном климате. Зато честь дамы спасена и заветное имя в протоколах не фигурировало, как и диктовали в те годы понятия чести господам златопогонным офицерам. А американка рвется за ним в Сибирь, и преодолевает преграды, и жертвует многим, но уже поздно. А лесорубная машина, как и следовало ожидать, оказывается фуком. А Россия бескрайней и прекрасной. А царь хорошим. А через несколько лет его Бог приберет, а еще через несколько – благодарные подданные убьют обоих его сыновей, как за 40 лет до того – отца. А заветные друзья-юнкера возьмут трехлинейные винтовки Мосина и пойдут рубиться друг с другом, ибо, как известно из Нашей Истории, треть господ офицеров ушла воевать в Красную Армию и воевала там куда достойней и успешней, чем оставшиеся две. Из-за чего мы по сию пору так заковыристо живем и пугаем остальной мир, в том числе американских морпехов, своей загадочной, хоть и красивой душой.

В главном Михалков не соврал ни на мизинец. От него ждали поэтизации изжившей себя монархии – он показал бурбонов в позументах, сентиментальных дураков великокняжеского звания да любого его сердцу государя в собственном исполнении на общем плане. Красиво гарцующим, красиво произносящим духоподъемные тосты и вполголоса ругающимся с императрицей по семейным делам, чем, кажется, только и занимались русские самодержцы в последнее столетие дома Романовых. Ждали оплота, чудо-богатырей, прочей православной риторики – получили орду мальчишек-баловников, но с твердыми познаниями в языках, выездке, фехтовании и чести. Ждали клюквы – получили рябинку. И даже то, что снег был из соли, фальшивый – и то встраивается в концепцию одурачивания примитивщиков, не зря Михалков поминает эти соленые тонны на всех пресс-конференциях.

Образ «страны-производителя» получился милейший и местами достойный вполне. Оно и правильно. Мы уже достаточно отодвинулись от тех времен, чтобы их мифологизировать и с чистым сердцем влюбиться в миф. В конце концов, Дикий Запад был страной негодяев и беглых висельников, а реверансы трех мушкетеров привели аккурат к Великой французской революции, что не мешает американцам жить по вестернам, а французам по Дюма и греть в душе сказку о том, какими они были прекрасными. Мы же, оглядываясь, видим лишь руины и с угрюмым мазохизмом лелеем свой взгляд – хоть варварский, зато верный. Додумавшись в ХХ веке до того, что интерпретатор тоже меняет реальность – в лучшую или худшую сторону, – за Михалковым боятся признать сан главного ПЕРЕ-сказчика, человека, меняющего веками сложенный образ и миф угрюмой державы с бородой и красавицами. Слишком громко и безапелляционно он заявляет свои права на это место. В отличие от климовской «Агонии», смакующей грязь и гадость разложения с тем же Петренко в главной роли, Михалков показал, что и при Победоносцеве люди целовались (а многие и не знали, кто это такой), и щеглы меж начищенных сапог скакали, и жеребенок-дуралей в загоне бесился. И слово было когда-то посильнее грамотки, и убивали за него на поединке. И оперы итальянские пелись в корпусах на языке оригинала, и даже неплохо получалось. И бублик – это, в общем-то, вкусная штука, а не охотнорядская сдоба и не имперский хлебобулочный продукт. Как его Меньшиков жует в начале – аж жмурится и ушами двигает от удовольствия.

Нечто подобное писали Вайль и Генис в «Родной речи» об «Онегине»: события трагические, смерти нелепые, браки неравные – а помнятся только «шум, хохот, беготня, поклоны, галоп, мазурка, вальс». И что современники зло язвили по поводу героя и сюжета, но опускали руки пред легкостью и изяществом стиха. И что Пушкин сочинил ту жизнь, какая должна бы быть, а нету. Случайно ли после этого полное ритмическое совпадение названий михалковской комедии и главного русского романа в стихах? Да и сюжет, право же, схож: после глупой дуэли с другом героя усылают скитаться, что разлучает его с возлюбленной и побуждает ее выйти за нелюбимого, и даже долгожданная встреча не меняет высокого трагизма. Несмотря на который, тройка мчится, птичка Божия скачет, искры с эспадронов летят и яблоки катятся врассыпную, что давно уже стало фирменной отличкой российского кино, встречаясь поочередно у Довженко, Тарковского, Хуциева и в запрещенном «Государственном преступнике» по сценарию Галича.

И все это отражается в заиндевелом зеркале купе 1-го класса, в которое смотрятся не только заезжие американки, но и добры молодцы с красными девицами, не пожалевшие сотни рубликов на билет в синема с характерным названием «Пушкинский».

Выйдя из зала, они отвечают на вопрос журнала «Итоги»: «Хороша Россия. Хочется плечи расправить и стакан съесть».