Война была объявлена в июле. Поначалу Люциуш не оценил возможности, которые это открывало. Мобилизацию он полагал помехой в учебе; его тревожили слухи, что занятия приостановят. Однокашники хмелели от судьбоносных перемен, убегали из читален, чтобы попасть на демонстрации, выстраивались в очереди перед призывными пунктами; весь этот патриотизм был ему непонятен. Он не участвовал в толкотне вокруг карт, где все увлеченно изучали продвижение Австро-Венгерской императорской и королевской армии вглубь Сербии, или немецкий марш-бросок через Бельгию, или столкновения с русскими войсками у Мазурских озер. Его не интересовали передовицы, воспевающие «избавление от всемирного застоя» и «обновление германского духа». Прибывший из Кракова кузен Витольд, двумя годами младше его, со слезами на глазах признался, что поступил на службу в пехоту, потому что война – впервые в жизни – заставила его почувствовать себя австрийцем, на что Люциуш заметил по-польски, что война, видимо, также лишила его остатков ума; его просто убьют, вот и все.
Но от торжеств было некуда деться. Весь город, казалось, провонял гниющими цветами. В городских парках брошенные ленты путались в кустах роз; Люциушу повсюду попадались солдаты с гирляндами на шее, шествующие под руку с сияющими подружками. В кинотеатрах устраивали военные сеансы с киносборниками в духе «На наших заводах кипит работа» или «Он перевязывает товарища на поле боя». В госпитале сестры обсуждали, как австрийские вагоны пойдут по слишком широким для них русским рельсам. В газетах печатали портреты врагов, чтобы показать их звероподобную физиогномику. Дома его племянники распевали:
Плещет Днестр чистый,
Горько плачет Криста:
Не находит места
Казака невеста.
Он старался не обращать на них внимания.
В небесах висели цеппелины, приспуская носовую часть над Хофбургом из почтения к Императору.
По прошествии нескольких недель стали доходить слухи о нехватке врачей.
Сперва это были только слухи; армии не хотелось публично сознаваться, что подготовка оказалась негодной. Однако на медицинском факультете начались негласные перемены. Всем готовым отправиться на фронт предлагали ускоренный выпуск. Студенты, у которых за плечами было всего четыре семестра, становились лейтенантами-медиками, а у кого шесть, как у Люциуша, оказывались в гарнизонных госпиталях, где четверо или пятеро врачей обслуживали целый полк из трех тысяч солдат. К концу августа Каминский уже служил в полковом госпитале на юге Венгрии, а Фейермана вот-вот должны были отправить на сербский фронт.
За два дня до отъезда друга Люциуш встретился с ним в кафе «Ландтманн». Под сенью бесконечных флажков теснились семейства, в последний раз выбравшиеся в свет с сыновьями. Поступив на военную службу, Фейерман завел привычку непрерывно насвистывать. Он был коротко подстрижен и как-то отчаянно гордился своими аккуратными усиками. Австрийский флаг соседствовал на его военной форме со звездой Давида на значке спортивного клуба «Хакоах», где он занимался плаванием. Подумай хорошенько, сказал он Люциушу, отпивая пиво из кружки с черно-желтой лентой на ручке. Если не ради верности Императору, то ради верности медицине. Ты что, не понимаешь, сколько лет придется ждать, чтобы снова увидеть такие клинические случаи? Гален же учился на гладиаторах! Через несколько дней он, Фейерман, уже будет оперировать – а Люциушу, останься тот в Вене, сильно повезет, если он окажется двадцатым в очереди студентов, прикладывающих трубку к груди пациента.
На улице в сопровождении оркестра двигалась украшенная гирляндами карета скорой помощи Общества спасения; за каретой следовала шеренга женщин с осиными талиями в белых летних платьях и подрагивающих широкополых шляпах. Мальчишки сновали вокруг них, размахивая цветными ленточками.
Люциуш покачал головой. Он заслуживает такого назначения больше любого из однокурсников. Но через два года уже выпуск. А потом – академическая работа, настоящая медицина, достойная их талантов. Тогда как первой помощи может выучиться кто угодно…
Фейерман снял очки и посмотрел их на свет.
– Меня девушка поцеловала, Кшелевский. Очень красивая. Прямо в губы. Вчера вечером, в Хофгартене, на гуляниях после парада. – Он снова надел очки. – Каминский говорит, ему на станции одна панталончики бросила. Кружевные. Совершенно незнакомая девушка.
– Ты не думаешь, что она их бросала кому-то другому, а Каминский просто перехватил? – спросил Люциуш.
– Хахаха! – засмеялся Фейерман. – Трофей достается победителю, так ведь? – И он по-гурмански расцеловал кончики собственных пальцев.
Потом он вытащил хирургический справочник, и они принялись изучать стандартный госпитальный набор.
Морфина сульфат, зубчатый зажим, костное долото, конский волос шовный…
Словно двое детей склонились над каталогом игрушек.
– Ну? – спросил наконец Фейерман.
Но Люциуш все понял еще на «долоте».
На призывном пункте он выстоял длинную очередь, в конце которой трудился один-единственный служащий. Вышел он оттуда лейтенантом медицинской службы с брошюрой в руке; в брошюре были расписаны всевозможные сигналы горна и иерархия отдавания салюта. Потом, вместе с Фейерманом, в винном погребе в Хитцинге, увешанном связками чеснока, они напились в компании венгерских новобранцев. Это были грубоватые, тяжеловесные деревенские парни, почти не говорившие по-немецки, но он пил с ними, пока никто уже не мог толком встать. Казалось, что до них вообще не доходили слухи, что это война австрийцев, что так называемые территориальцы – поляки, чехи, румыны и т. д. в прочих частях Империи – будут жертвовать собой ради Австрии. В конце пирушки они пели, что готовы умереть за Люциуша, а Люциуш пел, что готов умереть за них. Все это казалось каким-то ненастоящим. Несколько часов спустя, возвращаясь домой неверной походкой в жаркой ночи, завернув за очередной угол, он наткнулся на голого по пояс щербатого мальчишку с лентой, обвязанной вокруг головы. Несколько секунд они молча рассматривали друг друга. Потом мальчишка расплылся в улыбке, поднял руку, изобразил пальцем дуло пистолета и прошептал: «Бабах».
Его поступок привел мать в восторг, но она опасалась, что человека, занятого медицинскими обязанностями за линией огня, могут счесть трусом. Так что она купила ему коня и попросила приятеля из военного ведомства отменить призыв и поскорее принять его в ряды улан – по семейной традиции; хотя Люциуш в последний раз сидел в седле, когда ему было двенадцать.
Люциуша эти известия привели в тихое бешенство. Расчет был понятен. Война сделает шахты Кшелевских еще богаче. Каждую взорванную железнодорожную колею надо будет переложить, и она снова будет взорвана, снова переложена, взорвана, переложена заново. Но в конце концов придется держать ответ. И матери нужен хотя бы один патриот, чтобы доказать, что они не просто спекулянты.
Отец, воодушевленный его планами, преисполнился нежных чувств и часами излагал Люциушу историю польской кавалерии, уделяя особое внимание молодцам-уланам. Он и раньше часто одевался в какую-то разновидность своего старого мундира, но его нынешняя экипировка достигла новых степеней великолепия: алое галифе, ярко-синий китель с двойным рядом пуговиц, сапоги, которые начищались до такого блеска, что в них уже можно было разглядеть смутное отражение фуражки с перьями у него на голове.
Перебирая содержимое своих книжных шкафов, отец спускался с высот верхних полок, где стояли бесконечные тома военной истории. Слезы застилали ему глаза; он напевал непристойные кавалерийские песенки. Когда гасили большой свет, он устраивал для Люциуша театр теней с картинами, которые в последний раз изображал лет десять назад: «боевой конь», «умирающий казак» и «обезглавленный венецианец». Люциуш задумался, не пьян ли отец, но отцовские глаза были ясны – он вглядывался в свое славное полковое прошлое. Бог не создавал воина славнее, чем польский улан! Нет! Если, конечно, не считать польских крылатых гусар, которые скакали с огромными, громыхающими сооружениями из страусовых перьев за спиной.
– Да, конечно, папа, – отвечал Люциуш.
Полки крылатых гусар были распущены в восемнадцатом веке; майор в отставке Кшелевский так и не смог с этим смириться. Люциуш слышал об этом много, много раз с детских лет.
Отец довольно улыбнулся и потрогал ремешок фуражки, который придавливал его гладкую седую бородку. Вдруг его бледно-голубые глаза загорелись: ему пришла в голову мысль!
По бокам парадной лестницы стояли два полных набора обмундирования крылатых гусар. Они вместе перетащили их в бальный зал и обрядились в них. Перья оказались такими тяжелыми, что Люциуш чуть не грохнулся.
– Ты можешь себе представить? – спросил отец, стоявший на удивление прямо, как чучело рыцаря.
Люциуш что-то прохрипел в ответ; пластрон сжимал его хрупкое туловище, он задыхался, гадая, сколько успеет продержаться, прежде чем упадет в обморок. Но отец уже погрузился в грезы.
– Ты можешь себе представить? – снова сказал он, и на мгновение – с трудом сохраняя равновесие, чувствуя легкий ветерок из окна, который шевелил перья, глядя на сверкающие доспехи, на отражение двух крылатых мужчин в зеркале бального зала, – на мгновение Люциуш смог.
– Надо в таком виде явиться на ужин и показаться твоей матери. – Отец постучал костяшками пальцев по доспехам на груди.
Потом он осознал, что Люциуш не умеет стрелять.
– Папа, я завербовался врачом, – повторял Люциуш, но отец как будто не слышал. Он открыл все двери в главном коридоре и окно, выходившее на высокий дуб. Из своего кабинета принес старый боевой револьвер. Подвел Люциуша к дальнему концу зала и подал ему оружие.
– Узел видишь? – спросил он, и Люциуш прищурился, стараясь что-то разглядеть в конце коридора с портретами и статуями.
– Я вижу дерево.
– Узел – на дереве, – сказал отец. – Стреляй.
Рука Люциуша дрожала. Он зажмурился, потянул спусковой крючок. В его воображении родительские бюсты вокруг разлетались мраморной крошкой, куски штукатурки падали с потолка, взрывались вазы. Он стрелял снова и снова, дырявя гобелены, превращая канделябры в стеклянный водопад.
Револьвер щелкнул; гнездо барабана было пусто. Отец рассмеялся и вручил ему пулю:
– Отлично. А теперь с открытыми глазами.
В коридоре, в пределах досягаемости выстрела, появилась мать; рядом с ней величественно гарцевал Пушек.
Люциуш слегка расслабил руку.
– Збигнев, прошу тебя, не начинай опять, – сказала она отцу. Потом подошла и двумя пальцами опустила дуло, другой рукой поглаживая пса.
Мать подала знак маленькому человечку, который прятался за мраморным бюстом Шопена.
– Идите сюда, – сказала она. – Они обезврежены.
Человечек подбежал – с мольбертом под мышкой. Ну да, портретист; Люциуш чуть не забыл. Слуга принес один из старых отцовских мундиров, который художник был вынужден сколоть возле шеи Люциуша, чтобы не слишком уж свободно болтался.
Процесс занял три дня. Когда художник закончил портрет, мать вынесла его на свет, чтобы рассмотреть получше.
– Щекам побольше цвета, – сказала она. – Шея у него тонкая, да, но все-таки не настолько. И что, у него правда уши такой формы? Невероятно! Что только любовь не скрывает от материнского взгляда! Но все-таки выправьте их слегка – такое впечатление, что у него голова сейчас улетит. А выражение лица… – Она отвела художника в обеденный зал, где висел старый портрет Собеского. – Можете сделать его более… воинственным? – спросила она. – В таком вот духе?
Когда первый портрет был закончен, еще три дня ушло на другой, для которого она позировала вместе с Люциушем.
– Мать и сын, – сказала она. – Будет висеть в твоей комнате.
И он почти расслышал – когда тебя не будет.
К этому времени новости уже дошли до Циммера.
Профессор отыскал Люциуша в библиотеке.
– Можно вас, – сказал он.
Наедине с Люциушем Циммер не пытался скрывать свое раздражение. Патриотический порыв Люциуша вполне понятен. Не будь сам Циммер так стар, не страдай от своего ревматизма, он бы тоже служил! Но отправляться на фронт? Если Люциушу нужна военная должность, это можно устроить. Он может получить место ассистента в университетском госпитале, прямо здесь, в Вене. Несомненно, больных будет очень много и у него появится множество новых обязанностей. На фронте все будет впустую. Это же не медицина, это мясорубка. Военная медицина – это для медсестер. Помогать при ампутациях – оскорбительно для его интеллекта.
Люциуш понемногу терял терпение. Дело не в патриотизме, думал он. Морфина сульфат, зубчатый зажим, костное долото – вот к чему он стремится. Фейерман писал ему – уже с фронта – про гигантский магнит, которым извлекают шрапнель из ткани. В Вене старшие хирурги расхватают всех лучших пациентов – они ведь тоже ждут сложных ранений, которые принесет война. Ему же достанутся абсцессы или рассечение стриктуры уретры при гонорее. Но скорее его поставят на освидетельствование новобранцев. Нет, нет: Люциуш, лучший по результатам ригорозума, не может всю войну указывать ретивым добровольцам, куда повернуть голову и как покашлять.
Циммер обратился к ректору, и ректор предложил Люциушу место ассистента второго класса в госпитале Императрицы Елизаветы по выхаживанию тяжелораненых.
Ассистент второго класса! Люциуш не стал даже отвечать.
Он поехал на поезде на юг, в Грац, где его семью не знали; поездка заняла полдня. Там он снова отправился на призывной пункт и дал им адрес пансиона, где остановился. За истекшие недели русская армия вошла в Галицию – узкую полосу польскоязычных австрийских земель, спускающуюся по северным склонам Карпат. Германия увязла на западе и на севере; Австрии приходилось выводить свою Вторую армию из Сербии. Люциушу очень повезло: солдат из Граца должны были перебрасывать на фронт в ближайшее время. На всю Вторую армию, на семьдесят пять тысяч солдат и офицеров, приходилось не больше девяноста врачей, из которых сорок были студентами-медиками Грацского университета.
Он прикинул в уме, что это значит.
Его прошение было принято молниеносно. Вербовщика больше интересовало, хорошо ли Люциуш говорит по-польски, чем его медицинские навыки. Махнув рукой куда-то на север, он сказал:
– Там вообще никто друг друга не понимает. Они ставят территориальцев под команду нашим офицерам, а те не понимают ни слова. И как прикажете воевать?
Тут он встрепенулся и провозгласил: «Да здравствует Государь Император!» – но это только усугубило его кощунственную дерзость.
О проекте
О подписке