Он осознал, что молодость – была.
С вокзала шёл и безучастным взглядом
следил окрест, а над Петровым градом
небес чухонских тягостная мгла,
грозя грозой, сгущала воздух синий, —
мостом, проспектом, перспективой линий
во глубине василеостровско й
он, мёртвый, шёл с надеждой и тоской
по Воскресенью; и она ждала
его в том доме, где теперь жила
одна, без мужа; где его любили
(так странно, так растерянно любили —
в борьбе с собой) и не желали зла.
«…Мой тёмный демон, мой любимый, мой
возлюбленный! Твой голос дивен,
как плеск воды за окнами, как ливень
с небес продрогших – позднею зимой.
Как сладко жить в плену твоём! Но власть
твоя страшна. Оставь меня, не мучай.
Я погибаю. Я стою над кручей.
Возлюбленный мой, прикажи упасть…»
…И холодна твоя рука,
и плач беспомощный беззвучен.
Кипит, хмелит моя тоска,
тебя бессонницей измучив.
Как этот звёздный свет в окне
не поглощён ни тьмой, ни далью,
так – не заснув – болят во мне
твои прошедшие печали.
А ты тоску мою смири.
Возьми в глаза свои живые
мои глаза – и говори
слова негордые, незлые.
А ты прочти больному мне,
открыв знакомую страницу,
как серый коршун в вышине
когтит младую голубицу…
Уста к устам – и руку в руку…
Темна, печальна – как всегда —
Невы
высокая вода;
мы расстаёмся навсегда,
мы пьём сегодня на разлуку,
на годы горя и труда.
И всё томит меня желанье
продлить последнее свиданье
и эту сладостную муку
единства душ и тел слиянья, —
твой чудный стон и крик, когда
мы. . . . . . . . . . . .
Город, бывший тобой, – да останется так!
…И ночных, неподвижных теней немота
тишину сторожит,
и в пролёте моста
жёлтый бакен, колеблясь и тлея, дрожит, —
смутный город, что мглой да туманом пронизан —
между мной и тобой,
между небом и мной.
Как он лжив! как он призрачен – город во мгле!
Как бесплотна взметённая тяжесть карнизов!
И одно только правда на страшной земле —
наша смертная близость.
Наше прошлое нищим проходит Сенной,
наше завтра – Садовой, смиряя надежду.
Кроме муки земной,
нет посредника между —
низким небом и мной;
между мной и тобой —
лишь столетье да невский высокий прибой.
В с ё п р о х о д и т, и наше столетье кончается,
только рябь – как столетье – в каналах качается,
да в неметчину воды – волна за волной.
Только тень моя тёмная полночью мается
на Сенной.
Ах, какая высокая светлая грусть!
Я когда-нибудь в город болотный вернусь,
я себя обмануть попытаюсь. И пусть
в этот город уже никогда не вернусь
(ибо лик городов – это лица возлюбленных);
всё равно я увижу – две тени пройдут,
и в Никольском соборе две свечки зажгут,
и помолятся молча о душах погубленных, —
кроме муки земной
между небом и мной,
между мной и тобой —
Божий храм, как на взморье вода, голубой,
голубой…
Настанет ночь, и в тёмном полусне
вернётся ночь – из тех, что были прежде, —
в больном бреду, в болезни, в полусне
я позову тебя – и ты придёшь ко мне,
как приходила в сны и в ночи прежде:
таящаяся, жаркая, нагая.
Обманет ночь, и женщина другая,
к моим губам спросонок припадая,
горчащий вкус измены ощутит, —
и в сне моём меня во сне простит,
без слов поняв чутьём животным, древним —
по ком я плачу…
Остаётся ночь,
а ты уйдёшь путём ночным и древним,
бледнеет тень, и тает льдинкой имя,
и не понять, зачем теперь с другим, и…
Прими (он твой) последний стих,
к тебе – склонясь в земном поклоне:
искал я прелестей земных
в непостоянстве глаз твоих,
в живом тепле твоих ладоней
и в грешной мгле твоих волос. —
В нас небо дальнее слилось
с землёй (земля ли в небе тонет?),
и нас к земле от неба клонит.
…Но это счастием звалось.
1984–1987
…Ибо радостям нашим назначен предел, за которым —
пустота пресыщенья и скуки горчащий настой, —
день всегда беспощаден, и странным покажутся вздором
мой восторженный шёпот и лепет предутренний твой.
Ибо там, где мы жили, – вминали немые ступени,
поднимаясь к блаженству бессонных и дымных ночей,
навсегда затаились и дремлют неясные тени
наших тел, наших зим, вёсен, лет, осеней…
Ибо там оставаясь незримо, забытые всеми,
мы сомкнули объятья и в замкнутом мире живём, —
но уже не вернуться туда нам – безжалостно время! —
днём с огнём не найти нам дороги туда, днём с огнём.
Ибо нет продолженья.
1994
Не лечит время. Верный пёс —
не чуя ног, слепой от слёз, —
который раз приполз, чуть жив,
в глазастый мир дворов чужих,
в чужой уют, мой свет в окне…
Зачем приник к чужой жене?
Просил спасти. Молил помочь.
Один лишь день, одну лишь ночь,
всего лишь жизнь побудь со мной!
В прохладу рук и в алый зной
внутри тебя – меня впусти…
Просил помочь. Молил спасти.
Могла спасти – и не спасла.
Теперь прощай. Не помни зла.
Не поминай. (Рассвет бескрыл.)
Не помню зла… я всё забыл.
Могла помочь… я всё простил.
Как я люблю тебя… любил.
1998–1999
Ночь декабрьская. Мгла сырая.
Ветер. Оттепель. Не до сна.
Примостившись в постели с краю,
спит беременная жена.
Спит, кудрявая. Спит, не слышит,
как меня любопытство жжёт,
как спокойно и ровно дышит
переспевший её живот,
как пронзает испуг невольно,
если вдруг – рассердясь порой —
в ухо ножкой толкнётся больно
беспокойный ребёнок твой…
1982
Сегодня я так странно тих.
Теперь забудь жёлчь губ моих.
Былым словам не верь. Я лгу.
Я нашей памяти бегу,
и бег свободен – и отчаян.
В иную, в светлую страну,
сминая памяти волну,
моих печалей чёлн отчалил.
Я у колен твоих уснул.
И сон склонившийся – сутул —
тобой укутывал меня.
И там, во сне, я был тобой,
во мне дышал ребёнок твой,
и кровь дремотная струилась,
не согревая, не маня,
и сердце медленное билось.
Как ты измучила меня!
В какой-то сладостной гордыне
ты, верность женскую храня,
мне не была верна доныне.
И семя будущего зла
тая во тьме души острожной,
была такой неосторожной,
такой небережной была.
Была.
1984
…мы те
двуспинные чудовища…
…как зыбок мир в игре теней и света,
как странно слаб в борьбе со страстью ум;
а ты лежишь, чиста и неодета,
и стыд паденья сладок; и угрюм
ночной пейзаж; угрюм и сладок воздух;
тела чисты, светясь во тьме, лишь там,
у бёдер, тень полночная; и складок
гардины лёгкой тени по углам
волнуются; задавленный, глубинный
проснётся зов – и поведёт во тьму
покорный ум; и дивный зверь двуспинный
тела сомкнёт в объятьях, и ему
не хватит ночи; а в оконной раме
во весь проём рассвет лучи слоит;
и сладок стыд – и дивный зверь губами
тела ласкает дивные свои…
1983
Который год – в безумии моём —
мне снятся сны цветные. Просыпаясь,
с тоской привычной век не поднимая,
я скучно знаю, что опять увижу
мир наших зим двухцветный, чёрно-белый,
в проём окна оправленный, как в раму,
знакомый мир. А между тем другая
ещё стоит картина и не тает,
расцвеченная красками, живая,
такая непохожая на мир.
И век не поднимаю я, и с грустью
я сетую на то, что не сподобил
меня Господь художническим даром.
И странный сон преследует меня.
Они – любовники. Она, утомлена,
к его плечу прижавшись, зябко дремлет.
И алый сумрак их тела объемлет,
и грудь её стыдлива и нежна.
А кожа тонкая (в снегах голубизна)
просвечивает каждой жилкой тайной,
как первый лёд по осени печальной
являет струйки быстрые у дна.
А за окном хвостатая комета
грозит бедой, несясь к земле на гибель.
Багряны тени, и тела нагие
освещены закатным, смертным светом.
Растерян он. В его глазах испуг.
Но тишине беспомощно внимая,
лежит недвижим он, не разнимая
и в э т о т миг кольца сведённых рук.
Оглохла ночь. И в и д и ш ь сердца стук;
и тает страх в его усмешке нервной
(пусть гибнет мир!), но и подружка – верной —
погибнет с ним, земной замкнувши круг.
…Когда изменишь мне, с м и р е н н а я моя,
о, как мучительно и долго буду болен
безлюдьем и обидой злой, – не волен
тебя простить, понять не волен я.
Тоскуя вспомню (вспомнишь?!) – ночь полна
весной, тревогой, воздух мглой остужен;
томленье тел, свеча, и поздний ужин,
и хмель спокойный красного вина;
а ночь вплывает в синий мрак окна,
и мы плывём – щека к щеке – в забвенье,
в мир многоцветный, дивный, в область сна;
и близость наша горестно ясна,
как в расставанья час, как за мгновенье
до гибели…
Не предавай меня!
1984–1985
Время полуночи улицы тронет
чёрною краской и рыжею хной —
краской осенней и басмой вороньей.
…Девушка стонет за тонкой стеной.
Время полуночи, смутное время.
Чаще и призрачней стоны её,
в тёмной истоме горячее семя
страстно принявшей во чрево своё.
Чья-то душа, отлетавшая девять
дней, по людской первородной вине
вновь поселяется в стонущей деве,
в жаркой и сладкой её глубине.
Зябкое солнце цыганское светит,
луч его лёгок и тонок, сквозной.
Всходит созвездье и – грозное – метит
новую жизнь в круговерти земной.
А за окошком толпой многорукой
зыблются ветви деревьев, шурша.
Сладостной болью и светлою мукой
в миги такие исходит душа.
Отсветом чудится дальним, дремотным,
помнится давним, чуть брезжущим сном, —
был ты когда-то лишь духом бесплотным
в жизни нездешней и в мире ином…
1984
Странное нечто творится в природе!
Не было женщины, – сразу два
бабьего полу субъекта приходят,
дом убирают, хозяйствуют… (Вроде
обе согласны.) На огороде
густо взошла топтун-трава.
Так бы и жить, не считая буден!
Грядки окучивать обе-две.
Трудолюбив я, – и труд по мне.
Только одно не пойму вполне:
как с урожаем справляться будем?!.
Тесно от мыслей в моей голове…
1995; в деревне
Межсезонье. Нерадость. Ненастье.
Не зима, а предвестье её.
Нелюбовь. Оскудение страсти.
Вот и кончились наши напасти,
острогрудое счастье моё.
Ты теперь на везенье не сетуй,
не пеняй, что у нас не сбылось,
не раскидывай ловчие сети,
не венчай с расставанием злость, —
поединки не кончатся эти,
продолжается праздник на свете.
Да и жизнь продолжается…
Врозь.
2004
О проекте
О подписке