Артельщик с бородкой
Взмахнул рукавом.
И – конь за пролеткой,
Пролетка за конем!
И – тумба, и цымба!
И трубы – туру!
И вольные нимбы
Берез на ветру.
Грохочут тарелки,
Гремит барабан,
Играет в горелки
Цветной балаган.
Он – звонкий и легкий —
Пошел ходуном.
И конь за пролеткой,
Пролетка за конем!
То красный, как птица,
То желтый, как лис.
Четыре копытца
Наклонно взвились.
Летит за молодкой
Платочек вьюном.
И – конь за пролеткой,
Пролетка за конем!..
Сильнее на ворот
Плечом поднажать,
Раскрутишь весь город,
Потом не сдержать.
За городом роща,
За рощею дол
Пойдут раздуваться,
Как пестрый подол.
Артельщик хохочет —
Ему нипочем:
Взял город за ворот
И сдвинул плечом.
1961
Старик с мороза вносит в дом
Охапку дров продрогших.
В сенях, о кадку звякнув льдом,
Возьмет железный ковшик;
Водой наполнит чугунок,
Подбросит в печь полешки.
И станет щелкать огонек
Каленые орешки.
Потом старик найдет очки,
Подсядет ближе к свету,
Возьмет, как любят старики,
Вчерашнюю газету.
И станет медленно читать
И разбираться в смысле,
И все событья сочетать
В особенные мысли.
1959?
Когда настанет расставаться —
Тогда слетает мишура…
Аленушка, запомни братца!
Прощай – ни пуха ни пера!
Я провожать тебя не выйду,
Чтоб не вернулась с полпути.
Аленушка, забудь обиду
И братца старого прости.
Твое ль высокое несчастье,
Моя ль высокая беда?..
Аленушка, не возвращайся,
Не возвращайся никогда.
1960
Музыка, закрученная туго
в иссиня-черные пластинки, —
так закручивают черные косы
в пучок мексиканки и кубинки, —
музыка, закрученная туго,
отливающая крылом вороньим, —
тупо-тупо подыгрывает туба
расхлябанным пунктирам контрабаса.
Это значит – можно все, что можно,
это значит – очень осторожно
расплетается жесткий и черный
конский волос, канифолью тертый.
Это значит – в визге канифоли
приближающаяся поневоле,
обнимаемая против воли,
понукаемая еле-еле
в папиросном дыме, в алкоголе
желтом, выпученном и прозрачном,
движется она, припав к плечу чужому,
отчужденно и ненапряженно,
осчастливленная высшим даром
и уже печальная навеки…
Музыка, закрученная туго,
отделяющая друг от друга.
1962
Странно стариться,
Очень странно.
Недоступно то, что желанно.
Но зато бесплотное весомо —
Мысль, любовь и дальний отзвук грома.
Тяжелы, как медные монеты,
Слезы, дождь. Не в тишине, а в звоне
Чьи-то судьбы сквозь меня продеты.
Тяжела ладонь на ладони.
Даже эта легкая ладошка
Ношей кажется мне непосильной.
Непосильной,
Даже для двужильной,
Суетной судьбы моей… Вот эта,
В синих детских жилках у запястья,
Легче крылышка, легче пряжи,
Эта легкая ладошка даже
Давит, давит, словно колокольня…
Раздавила руки, губы, сердце,
Маленькая, словно птичье тельце.
1962
Тяжелое небо набрякло, намокло.
Тяжелые дали дождем занавешены.
Гроза заливает июльские стекла,
А в стеклах – внезапно – видение женщины.
Играют вокруг сопредельные громы,
И дева качается. Дева иль дерево?
И переплетаются руки и кроны,
И лиственное неотделимо от девьего.
Как в изображенье какого-то мифа,
Порывистое изгибание стана,
И драка, и переполох, и шумиха
С угоном невест, с похищением стада.
Она возникает внезапно и резко
В неоновых вспышках грозы оголтелой,
Неведомо как уцелевшая фреска
Ночного борения дерева с девой.
С минуту во тьме утопают два тела,
И снова, как в запечатленной искусством
Картине, является вечная тема —
Боренья и ребер, ломаемых с хрустом.
Июль 1962
Внезапно в зелень вкрался красный лист,
Как будто сердце леса обнажилось,
Готовое на муку и на риск.
Внезапно в чаще вспыхнул красный куст,
Как будто бы на нем расположилось
Две тысячи полураскрытых уст.
Внезапно красным стал окрестный лес
И облако впитало красный отсвет.
Светился праздник листьев и небес
В своем спокойном благородстве.
И это был такой большой закат,
Какого видеть мне не доводилось.
Как будто вся земля переродилась —
И я по ней шагаю наугад.
Их не ждут. Они приходят сами.
И рассаживаются без спроса.
Негодующими голосами
Задают неловкие вопросы.
И уходят в ночь, туман и сырость
Странные девчонки и мальчишки,
Кутаясь в дешевые пальтишки,
Маменьками шитые на вырост.
В доме вдруг становится пустынно,
И в уютном кресле неудобно.
И чего-то вдруг смертельно стыдно,
Угрызенью совести подобно.
И язвительная умудренность
Вдруг становится бедна и бренна.
И завидны юность и влюбленность,
И былая святость неизменна.
Как пловец, расталкиваю ставни
И кидаюсь в ночь за ними следом,
Потому что знаю цену давним
Нашим пораженьям и победам…
Приходите, юные таланты!
Говорите нам светло и ясно!
Что вам – славы пестрые заплаты!
Что вам – низких истин постоянство!
Сберегите нас от серой прозы,
От всего, что сбило и затерло.
И пускай бесстрашно льются слезы
Умиленья, зависти, восторга!
1961
Везде холера, всюду карантины,
И отпущенья вскорости не жди.
А перед ним пространные картины
И в скудных окнах долгие дожди.
Но почему-то сны его воздушны,
И словно в детстве – бормотанье, вздор.
И почему-то рифмы простодушны,
И мысль ему любая не в укор.
Какая мудрость в каждом сочлененье
Согласной с гласной! Есть ли в том корысть!
И кто придумал это сочиненье!
Какая это радость – перья грызть!
Быть, хоть ненадолго, с собой в согласье
И поражаться своему уму!
Кому б прочесть – Анисье иль Настасье?
Ей-богу, Пушкин, все равно кому!
И за́ полночь пиши, и спи за полдень,
И будь счастлив, и бормочи во сне!
Благодаренье Богу – ты свободен —
В России, в Болдине, в карантине…
Потомков ропот восхищенный,
Блаженной славы Парфенон!
Из старого поэта
…производит глубокое…
Из книги отзывов
Заходите, пожалуйста. Это
Стол поэта. Кушетка поэта.
Книжный шкаф. Умывальник. Кровать.
Это штора – окно прикрывать.
Вот любимое кресло. Покойный
Был ценителем жизни спокойной.
Это вот безымянный портрет.
Здесь поэту четырнадцать лет.
Почему-то он сделан брюнетом.
(Все ученые спорят об этом.)
Вот позднейший портрет – удалой.
Он писал тогда оду «Долой»
И был сослан за это в Калугу.
Вот сюртук его с рваной полой —
След дуэли. Пейзаж «Под скалой».
Вот начало «Послания к другу».
Вот письмо: «Припадаю к стопам…»
Вот ответ: «Разрешаю вернуться…»
Вот поэта любимое блюдце,
А вот это любимый стакан.
Завитушки и пробы пера.
Варианты поэмы «Ура!»
И гравюра: «Врученье медали».
Повидали? Отправимся дале.
Годы странствий. Венеция. Рим.
Дневники. Замечанья. Тетрадки.
Вот блестящий ответ на нападки
И статья «Почему мы дурим».
Вы устали? Уж скоро конец.
Вот поэта лавровый венец —
Им он был удостоен в Тулузе.
Этот выцветший дагерротип —
Лысый, старенький, в бархатной блузе —
Был последним. Потом он погиб.
Здесь он умер. На том канапе,
Перед тем прошептал изреченье
Непонятное: «Хочется пе…»
То ли песен? А то ли печенья?
Кто узнает, чего он хотел,
Этот старый поэт перед гробом!
Смерть поэта – последний раздел.
Не толпитесь перед гардеробом…
Рано утром приходят в скверы
Одинокие злые старухи,
И сердитые пенсионеры
На скамейках читают газеты.
Здесь тепло, розовато, влажно,
Город заспан, как детские щеки.
На кирпично-красных площадках
Бьют пожарные струи фонтанов,
И подстриженные газоны
Размалеваны тенью и солнцем.
В это утро по главной дорожке
Шел веселый и рыжий парень
В желтовато-зеленой ковбойке.
А за парнем шагала лошадь.
Эта лошадь была прекрасна,
Как бывает прекрасна лошадь —
Лошадь розовая и голубая,
Как дессу незамужней дамы,
Шея – словно рука балерины,
Уши – словно чуткие листья,
Ноздри – словно из серой замши,
И глаза азиатской рабыни.
Парень шел и у всех газировщиц
Покупал воду с сиропом,
А его белоснежная лошадь
Наблюдала, как на стакане
Оседают озон с сиропом.
Но, наверно, ей надоело
Наблюдать за веселым парнем,
И она отошла к газону
И, ступив копытом на клумбу,
Стала кушать цветы и листья,
Выбирая, какие получше.
– Кыш! – воскликнули пенсионеры.
– Брысь! – вскричали злые старухи. —
Что такое – шляется лошадь,
Нарушая общий порядок! —
Лошадь им ничего не сказала,
Поглядела долго и грустно
И последовала за парнем.
Вот и все – ничего не случилось
Просто шел по улице парень,
Пил повсюду воду с сиропом,
А за парнем шагала лошадь…
Это странное стихотворенье
Посвящается нам с тобою.
Мы с тобой в чудеса не верим,
Оттого их у нас не бывает…
Между второй пол. 1957 и 1959
Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,
Презрел людей за дьявольские нравы.
Я изобрел пылинку, порох, прах,
Ничтожный порошочек для забавы.
Смеялась надо мной исподтишка
Вся наша уважаемая братья:
«Что может выдумать он, кроме порошка!
Он порох выдумал! Нашел занятье!»
Да, порох, прах, пылинку! Для шутих,
Для фейерверков и для рассыпных
Хвостов павлиньих. Вспыхивает – пых! —
И роем, как с небесной наковальни,
Слетают искры! О, как я люблю
Искр воркованье, света ликованье!..
Но то, что создал я для любованья,
На пагубу похитил сатана.
Да, искры полетели с наковален,
Взревели, как быки, кузнечные меха.
И оказалось, что от смеха до греха
Не шаг – полшага, два вершка, вершок.
А я – клянусь спасеньем, Боже правый! —
Я изобрел всего лишь для забавы
Сей порох, прах, ничтожный порошок!
Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,
Вас спрашиваю: как мне жить на свете?
Ведь я хотел, чтоб радовались дети.
Но создал не на радость, а на страх!
И порошочек мой в тугих стволах
Обрел вдруг сатанинское дыханье…
Я сотворил паденье крепостей,
И смерть солдат, и храмов полыханье.
Моя рука – гляди! – обожжена,
О Господи, тебе, тебе во славу…
Зачем дозволил ты, чтоб сатана
Похитил порох, детскую забаву!
Неужто все, чего в тиши ночей
Пытливо достигает наше знанье,
Есть разрушенье, а не созиданье,
И все нас превращает в палачей?
1961
О проекте
О подписке