Читать книгу «Шумит, не умолкая, память-дождь…» онлайн полностью📖 — Давида Самойлова — MyBook.

Дом у дороги

 
Когда-то здесь жили хозяева,
За этими стенами белыми,
А нынче потухли глаза его,
Закрыты фанерными бельмами.
 
 
И мы здесь стояли постоем,
Недолгие постояльцы.
И мы здесь вдыхали простое
Домашней судьбы постоянство.
 
 
В цветении яблонь пернатых,
В печных разноцветных разводах
Здесь дремлет домашних пенатов
Войной потревоженный отдых…
 
 
Мы вышли в тот вечер из боя,
С губами, от жажды опухшими.
Три дня рисковали собою,
Не спали три дня и не кушали.
 
 
Почти равнодушные к памяти,
Не смыв с себя крови и пороха,
С порога мы падали замертво
И спали без стона и шороха.
 
 
Так спят на оттаявшей пахоте,
Уткнувшись пробитыми лбами.
Так спят утонувшие в заводи
Слепцы с травяными чубами…
 
 
Мы спим под разметанной крышею,
Любимцы фортуны и чести,
От дома надолго отвыкшие,
Привыкшие к смерти и мести.
 

1944 или 1945

Дом на Седлецком шоссе

 
Дом на Се́длецком шоссе.
Стонут голуби на крыше.
И подсолнухи цветут,
Как улыбки у Мариши.
 
 
Там, на Седлецком шоссе,
Свищут оси спозаранок.
В воскресенье – карусель
Разодетых хуторянок.
 
 
Свищет ось – едет гость,
Конь, как облак, белоснежен.
Там Мариша ждет меня,
Ждет российского жолнежа.
 
 
Ты не жди меня, не жди —
Я давно под Прагой ранен.
Это едет твой жених —
Скуповатый хуторянин.
 
 
Скоро в доме на шоссе
Будут спать ложиться рано.
Будешь петь, дитя жалеть:
«Мое детско, спи, кохано.
 
 
Спи, кохано, сладко спи.
В небе звездочка кочует.
Где-то бродит мой жолнеж?
Где воюет? где ночует?»
 

Конец 1944

Атака

 
Приказ проверить пулеметы.
Так значит – бой! Так значит – бой!
 
 
Довольно киснуть в обороне.
Опять, опять крылом вороньим
Судьба помашет над тобой!
 
 
Все той же редкой перестрелки
Неосторожный огонек.
Пролает мина. Свистнут пули.
Окликнут часовых патрули.
И с бруствера скользнет песок.
 
 
Кто знает лучше часовых
Пустую ночь перед атакой,
Когда без видимых забот
Храпят стрелки и пулемет
Присел сторожевой собакой.
 
 
О, беззаботность бытия!
О, юность горькая моя!
О, жесткая постель из хвои.
Мы спим. И нам не снятся сны.
Мы спим. Осталась ночь до боя.
И все неясности ясны.
 
 
А ночь проходит по окопам.
На проволоке оставит клок.
И вот – рассвет. Приедут кухни.
Солдатский звякнет котелок.
И вот рассвет синеет, пухнет
Над лесом, как кровоподтек.
 
 
И вдруг – ракета. Пять ноль-ноль.
Заговорили батареи.
Фугасным адом в сорок жерл
Взлетела пашня. День был желт.
И сыпался песок в траншеи.
 
 
Он сыпался за воротник
Мурашками и зябким страхом.
Лежи, прижав к земле висок!
Лежи и жди! И мина жахнет.
И с бруствера скользнет песок.
 
 
А батареи месят, месят.
Колотят гулкие цепы.
Который день, который месяц
Мы в этой буре и степи?
И времени потерян счет.
И близится земли крушенье.
Застыло время – не течет,
Лишь сыплется песок в траншеи.
 
 
Но вдруг сигнал! Но вдруг приказ.
Не слухом, а покорной волей
На чистое, как гибель, поле
Слепой волной выносит нас…
 
 
И здесь кончается инстинкт.
И смерть его идет прозреньем.
И ты прозрел и ты постиг
Негодованье и презренье.
И если жил кряхтя, спеша,
Высокого не зная дела,
Одна бессмертная душа
Здесь властвовать тобой хотела.
«Ура!» – кричат на правом фланге.
И падают и не встают.
Горят на сопке наши танки,
И обожженные танкисты
Ползут вперед, встают, поют,
«Интернационал» поют.
И падают…
                 Да, надо драться!
И мы шагаем через них.
Орут «ура», хрипят, бранятся…
И взрыв сухой… и резкий крик…
И стон: «Не оставляйте, братцы…»
И снова бьют. И снова мнут.
И полдень пороха серее.
Но мы не слышим батареи.
Их гром не проникает внутрь.
Он там,
           за пыльной пеленой,
Где стоны, где «спасите, братцы»,
Где призрачность судьбы солдатской,
Где жизнь расчислена войной.
А в нас, прошедшая сквозь ад,
Душа бессмертия смеется,
Трубою судною трубя.
И как удача стихотворца,
Убийство радует тебя.
 
 
Уж в центре бросились в штыки
Бойцы потрепанной бригады.
Траншеи черные близки.
Уже кричат: «Сдавайтесь, гады!»
Уже иссяк запас гранат,
Уже врага штыком громят
Из роты выжившие трое.
Смолкает орудийный ад.
И в песню просятся герои.
 

8 сентября 1944

Конколевница

Бандитка

 
Я вел расстреливать бандитку.
Она пощады не просила.
Смотрела гордо и сердито.
Платок от боли закусила.
 
 
Потом сказала: «Слушай, хлопец,
Я все равно от пули сгину.
Дай перед тем, как будешь хлопать,
Дай поглядеть на Украину.
 
 
На Украине кони скачут
Под стягом с именем Бандеры.
На Украине ружья прячут,
На Украине ищут веры.
 
 
Кипит зеленая горилка
В беленых хатах под Березно,
И пьяным москалям с ухмылкой
В затылки тычутся обрезы.
 
 
Пора пограбить печенегам!
Пора поплакать русским бабам!
Довольно украинским хлебом
Кормиться москалям и швабам!
 
 
Им не жиреть на нашем сале
И нашей водкой не обпиться!
Еще не начисто вписали
Хохлов в Россию летописцы!
 
 
Пускай уздечкой, как монистом,
Позвякает бульбаш по полю!
Нехай як хочут коммунисты
В своей Руси будуют волю…
 
 
Придуманы колхозы ими
Для ротозея и растяпы.
Нам все равно на Украине,
НКВД или гестапо».
 
 
И я сказал: «Пошли, гадюка,
Получишь то, что заслужила.
Не ты ль вчера ножом без звука
Дружка навеки уложила?
 
 
Таких, как ты, полно по свету,
Таких, как он, на свете мало.
Так помирать тебе в кювете,
Не ожидая трибунала».
 
 
Мы шли. А поле было дико.
В дубраве птица голосила.
Я вел расстреливать бандитку,
Она пощады не просила.
 

Сентябрь 1944–1946

Муза

 
Тарахтят паровозы на потных колесах,
Под поршнями пары́ затискав.
В деревянном вагоне простоволосая
Муза входит в сны пехотинцев.
 
 
И когда посинеет и падает замертво
День за стрелки в пустые карьеры,
Эшелоны выстукивают гекзаметры
И в шинели укутываются Гомеры.
 

1944

Рубеж

 
Свет фар упирается в ливень.
И куст приседает, испуган.
И белый, отточенный бивень
Таранит дорогу за Бугом.
 
 
Рубеж был почти неприметен.
Он был только словом и вздрогом.
Все те же висячие плети
Дождя. И все та же дорога.
 
 
Все та же дорога. Дощатый
Мосток через речку. Не больше.
И едут, и едут солдаты
Куда-то по Польше, по Польше.
 

Август 1944

Бабельсберг
1945

 
Мне снился сон, тифозный и огромный,
Как долгий дождь, подробно, не спеша,
Как будто в целом мире от разгрома
Не уцелела ни одна душа.
 
 
И только пятна трупов вдоль обочин,
И только – крупы вымерших коней,
И только – роща голая и очень
Просторный сумрак плещется по ней.
 
 
Прошли войска по Западной Европе.
Пролязгали железные стада.
И медленно, как в сказке о потопе,
Обратно в русла схлынула вода.
 
 
И просыхают прусские долины.
И тишина объемлет шар земной.
Но где он, голубь с веткою маслины,
Не жди его, новорожденный Ной!
 
 
Так холодно в Германии и пусто.
По рощам осень ходит не спеша.
Дома оглохли. И такое чувство,
Что нет души. Что вымерла душа.
 
 
А в кабаке оркестр играет танцы.
Цветные юбки кружатся в пыли.
И пьют коньяк в домах американцы,
И русские шагают патрули.
 
 
Скрежещут ставни, старые, косые,
Тревожное идет небытие…
 
 
Как хорошо, что где-то есть Россия,
Моя мечта, прибежище мое!
 

10 января 1946

«Зачем кичимся мы и спорим…»

 
Зачем кичимся мы и спорим,
Коснеем в давних недоверьях —
Одним мы выброшены морем
На тот же самый звонкий берег.
 
 
Мы оттого росли с пристрастьем,
Что, став препоной темной силе,
Была не именем пространства,
А имя времени – Россия.
 
 
Так поступайте, как хотите,
Чтоб только песни не стихали!
Для всех достаточно событий,
Пытающихся стать стихами.
 
 
И пусть попытка будет пыткой —
Любая мука будет легче,
Чем жизнь с оглядкой и со скидкой
В уютном логове залегши.
 
 
Ты прав, товарищ, не до спора,
Когда в цене любое слово.
Быть может, скоро, очень скоро
Горнисты заиграют снова.
 
 
Быть может, снова полустанки
Пойдут раскачивать закаты,
И поползут на приступ танки,
Как неизбежность угловаты.
 
 
На то даны глаза поэту,
Чтоб разглядеть в кромешном быте,
Как даты лезут на планету
С солдатским топотом событий.
 

5 января 1946

«Ты не торопи меня, не трогай…»

 
Ты не торопи меня, не трогай.
Пусть перегорит, переболит.
Я пойду своей простой дорогой
Только так, как сердце повелит.
 
 
Только так. До той предельной грани,
Где безверьем не томит молва,
Где перегорают расстоянья
И ложатся пеплом на слова.
 
 
Горький пепел! Он стихами правит,
Зная, что придет его черед,
Даже если женщина оставит,
Друг осудит, слава обойдет.
 

1946

Желание

 
Как вдруг затоскую по снегу,
по снежному свету,
по полю,
по первому хрупкому следу,
по бегу
раздольных дорог, пересыпанных солью.
 
 
Туда,
где стоят в середине зари
дома,
где дыханье становится паром,
где зима,
где округа пушистым и розовым шаром
тихо светится изнутри.
 
 
Где пасутся в метелице
белые кони-березы,
где сосны позванивают медные
и крутятся, крутятся медленные
снежные мельницы,
поскрипывая на морозе.
 
 
Там дым коромыслом
и бабы идут с коромыслами
к проруби.
Живут не по числам –
с просторными мыслями,
одеты в тулупы, как в теплые коробы.
 
 
А к вечеру – ветер. И снежные стружки,
как из-под рубанка,
летят из-под полоза.
Эх, пить бы мне зиму
из глиняной кружки,
как молоко, принесенное с холода!
 
 
Не всем же в столице!
Не всем же молиться
на улицы, на магазины,
на праздничные базары…
Уехать куда-нибудь,
завалиться
на целую зиму
в белый городишко, белый и старый.
 
 
Там ведь тоже живут,
тоже думают,
пока ветры дуют,
по коже шоркая мерзлым рукавом,
там ведь тоже радуются и негодуют,
тоже о любви заводят разговор.
 
 
Там ведь тоже с войны не приехали…
А уже ночь – колючая, зимняя,
поздняя.
Окликается эхами.
Ночь, как елка, – почти что синяя,
с голубыми свечками-звездами.
 
 
Как вдруг затоскую по снегу, по свету,
по первому следу,
по хрупкому, узкому.
Наверное нужно поэту
однажды уехать. Уеду
в какую-то область – в Рязанскую, в Тульскую.
 
 
На дальний разъезд привезет меня поезд.
Закроется паром,
как дверь из предбанника.
Потопает, свистнет, в сугробах по пояс
уйдет,
оставляя случайного странника.
 
 
И конюх, случившийся мне на счастье,
из конторы почтовой
спросит, соломы под ноги подкатывая:
– А вы по какой, извиняюсь, части?
– А к нам по что вы?
– Глушь здесь у нас сохатая…
 
 
И впрямь – сохатая.
В отдаленье
голубые деревья рога поднимают оленьи,
кусты в серебряном оледененьи.
Хаты покуривают. А за хатами –
снега да снега – песцовою тенью.
 
 
– Да я не по части…
– А так, на счастье…
Мороз поскрипывает, как свежий ремень,
иней на ресницах,
ветерок посвистывает –
 
 
едем, едем. Не видно деревень,
только поле чистое.
 
 
И вдруг открывается: дым коромыслом,
и бабы идут с коромыслами
к проруби
по снегу, что выстлан
дорогами чистыми,
одеты в тулупы, как в теплые коробы.
 
 
Приеду! Приеду! Заснежен, завьюжен,
со смехом в зубах,
отряхнусь перед праздничной хатой.
Приеду!
Ведь там я наверное нужен,
в этой глуши, голубой и сохатой.
 

1947

...
9