Читать книгу «Завещание Анубиса. Тутанхамон» онлайн полностью📖 — Давида Павельева — MyBook.
cover

– Нет. Здоровье не предполагает счастье. Можно быть больным, но счастливым. Но согласитесь, лучше бороться за счастье, когда человек здоров.

– Н-да, Александр Николаевич… А вы вот не будете счастливы до тех пор, пока все не станут счастливы.

Это был тот случай, когда я на самом деле загнал его в тупик. Он не нашёл ничего лучшего, как сказать:

– Я стараюсь не думать о своём счастье.

– Но это не говорит о том, что вы счастливы, да?

– Ну, почему же. Мне казалось, счастье – это не то, о чём нужно постоянно себе напоминать. А вы, Фома Никитич? Если вы так много знаете о счастье, то вы уж точно счастливы.

– Tusche!1

После этого я начал замечать, что Лаврентьев считает меня циником и человеконенавистником. Подобное суждение обо мне могло бы отдалить нас ещё больше, и я бы уже никогда не познал его жизненной философии. И в следующий раз я решил зайти с другой стороны.

– Вот мы с вами говорили о счастье, но я понимаю, что неверно излагаю свои мысли. Дело в том, что и для меня это – весьма абстрактное понятие. Просто я не могу смотреть без боли на то, как люди не ценят свою жизнь, сами же калечат себя физически и морально, и тем самым наш с вами труд пропадает впустую. Дело, конечно же, не только в нашем труде. Как-никак мы с вами получили специальное образование, это наша работа, наш долг! Мы не требуем благодарности, мы с вами хорошо это понимаем. Но всё-таки нельзя смотреть без слёз на то, как люди наплевательски относятся к своей жизни! Это заставляет меня чувствовать себя порой несчастливым, и потому мне хотелось спросить вас, как вы с этим живёте.

– Вы довольно точно сформулировали проблему. Но, если хотите знать моё мнение, сама жизнь – это и есть счастье. Если относиться к жизни, как к счастью, то поводов попасть на вот этот операционный стол действительно будет гораздо меньше. Да, наблюдая за людьми, которые оказываются здесь, я убеждаюсь в том, что это справедливо. Но нельзя забывать, что мы получаем людей в таком состоянии, что их сознание уже не может, как вы говорите, стремится к смерти. Всё живое, начиная от амёбы, не способной осознавать своего существования, стремится к жизни. Так и сердце человека, находящегося в коме, продолжает биться, кровь продолжает разноситься по сосудам, а ткани продолжают восстанавливаться. Организм человека хочет жить, даже если сознание, или подсознание, не важно, всегда вело его к смерти.

– Вы хотите сказать, что природа человека ведёт его к жизни, а разум – к смерти?

– Ни в коем случае! Разум призван объяснить, что смерть – лишь логическое завершение жизни, но никак не её цель. Разум призван объяснить, что такое смерть, чтобы человек познал всю радость жизни. Когда человек поймёт это, он перестанет бояться смерти. А не от того ли человек всё время пытается приблизиться к смерти, чтобы понять, что она собой представляет?

Нужно ли говорить о том, что и на этот раз Лаврентьев ничего мне не доказал? Где-то в глубине подсознания мне казалось, что он прав. Но с глубиной всегда так. Ты подсознательно знаешь, что Марианская впадина существует, и на её дне плавают какие-то неизученные наукой рыбы, внешний облик которых даже представить себе не можешь. Но до дна Марианской впадины невозможно добраться без батискафа, и потому остаётся лишь смотреть на поверхность Тихого океана, или на самый крайний случай нырнуть на несколько метров, убедиться в том, что под тобой неимоверная глубина, вынырнуть обратно и попытаться пофантазировать, как всё-таки могут выглядеть рыбы с самой глубины. Или же не фантазировать, это кому как нравится. Но всё равно знаешь, что они есть.

Так вот и я смотрел на поверхность волн, которые выносили на операционный стол всё новых и новых так и не добравшихся до осознанно или неосознанно желанной смерти пациентов, и о том, что находится на глубине, старался не думать. Почему? Да потому что поиск ответа на вопрос о глубине поставил бы передо мной ряд других вопросов, главным образом о том, чем наполнен я сам. Однако же, наивно полагать, что если не искать на вопрос ответа, вопрос от этого исчезнет.

А между тем, времена, как оказалось, менялись. Наступило новое тысячелетие, и по телевизору заговорили, что перестройка и смутный период нашей истории закончились. Начинается новая эра нашего развития. Да, везде она, может быть, наступила, но только нашу окраину она обошла стороной. «Братки» резали друг друга с ещё большим ожесточением, молодежь продолжала колоть себя шприцами, так что если бы им делали прививки, места для укола не нашлось бы. А те, кто был достаточно честен, натренировались и все попытки суицида доводили до логического завершения.

Оказалось, что Лаврентьев обратил внимание на такую тенденцию раньше меня. В тот момент я был слишком озабочен начинающими мучить меня вопросами о нашем с ним различии и моей неспособности что-то понять. Но в какой-то период Лаврентьев бессознательно стал помогать мне.

Я знал, что не очень импонирую ему, зато я неплохо подходил ему для бесед на философские темы. Я был немногословен, на вид серьёзен, так что чем-то мог сойти за мыслителя, и, что немаловажно, избегал компаний и держался в коллективе особняком. Лаврентьев же был едва ли не душой коллектива, персоной, к мнению которой прислушивались, и именно по этому он избегал высказываться в коллективе пессимистически или хотя бы объективно. Он считал необходимым источать оптимизм, полагая, что таким образом сможет уберечь своих коллег от всяческих попыток оказаться на его хирургическом столе. То, что я никогда такой опасности не подвергнусь, и сделало меня на короткое время его наперсником, которому он доверял свои опасения.

– Знаете, Фома Никитич, – сказал он мне однажды после тяжёлого рабочего дня, сняв свои очки с отломившейся и приклеенной на место лейкопластырем дужкой и принявшись заботливо протирать их местами потрескавшиеся стёкла, – я стал часто возвращаться мыслями к нашему с вами разговору. Я хорошо запомнил ваши слова о «стремлении к смерти», и о том, что оно кроется где-то в глубине человеческого сознания. Конечно, глупо было бы говорить о том, что такого стремления нет и быть не может. Но я думаю: проблема не в том, есть ли оно, или нет. Проблема в том, насколько оно сильно. У иного человека оно настолько незначительно, что его невозможно и разглядеть. Оно нисколько не мешает жизни. Вот вы, подумайте о себе. Вы же никогда в себе ничего такого не замечали?

– Его никто не замечает.

– Это плохо. Одно дело, что вы, или я, или многие из наших сотрудников, которых я хорошо знаю, не замечают в себе этого, потому что у них этого нет.

– Не стоит говорить за всех…

– Конечно. Но я хочу сказать, что можно жить и радоваться. Ведь это довольно просто. Нужно смотреть на жизнь без иллюзий. Если у нас не будет иллюзий, то нечему будет рушиться, не в чем будет разочаровываться. Следовательно, не будет ни депрессий, ни наркомании, ни алкоголизма, ни суицидов.

– У вас интересная точка зрения. То есть вы считаете, что все эти люди не смотрели на жизнь такой, какая она есть? Мне кажется, что они как раз и увидели жизнь такой, какая она есть, и от такой картины решили, что смерть лучше.

– Всё как раз наоборот, Фома Никитич! Те несчастные люди смотрели на жизнь сквозь призму своих иллюзий. Им казалось, что вся их жизнь будет раем. Чего бы им не захотелось, они сразу же получат это, будто бы по мановению волшебной палочки. Любая их фантазия материализуется, любое «хочу» превратится в «имею». И ничто не будет тревожить их покоя, сладкой неги и благодати. Но нет! Внезапно оказывается, что жизнь полна несправедливостей, а чтобы получить желаемое, нужно трудиться в поте лица. Никто не спешит отдавать им что-то по первому их требованию, а наоборот, все хотят что-то от них получить. Иллюзия рухнула, и человек считает, что жизнь злая, жестокая и противная. И для того, чтобы отомстить жизни, человек начинает заигрывать со смертью. Смерть не требует труда, ответственности и самопожертвования. Смерть легко достижима, только руку протяни. Стоит ли говорить, что это тоже иллюзия? Горькое заблуждения, и цель всей моей жизни вырвать человека из цепких лап этого заблуждения. Но я прихожу к той мысли, что я вступаю в борьбу, когда уже достаточно поздно. Я играю чёрными, и мой ход всегда ответный. Что если всё было бы наоборот?

– Как это? Врач не может лечить больного до того, как он заболел.

– Вот мы и подбираемся к сути вопроса. Есть то, что мы, медики, называем профилактикой. Иллюзия – это как вирус. Придумать прививку от иллюзии – если вас не смущает такая метафора – это вполне в наших силах. Если больше людей будут видеть мир таким, каков он есть, и рассказывать о нём своим детям и ученикам, не сгущая ни чёрных, ни розовых красок, то людей с чувством реальности будет гораздо больше, и гораздо меньше людей будут совершать преступлений против жизни, как своей, так и чужой.

– Проблема в том, что люди очень не хотят лечиться, и к тому же боятся прививок. Их болезни им куда приятней, чем ваша микстура.

– Да. Но это лишь следствие из всего того, о чём мы с вами только что говорили. И не забывайте – это только лишь до той поры, пока не наступит осложнение.

– А когда кризис пройдёт, всё начнется заново. Кажется, у Лондона есть рассказ на эту тему…

Мне этот разговор довольно уже наскучил, и опять же потому, что мои доводы были уже почти полностью высказанны, а уверенность Лаврентьева увеличивала риск того, что я с ним соглашусь.

– У Лондона? Что-то припоминаю…

После демонстрации моей начитанности охота спорить со мной у Лаврентьева отпала. Правда, скорее всего не это стало причиной того, что этот диспут стал последним. Я почти уверен, что если бы я вскоре не уволился из больницы, Лаврентьев вновь вернулся бы к этому разговору. По слухам, на моё место пришёл молодой анестезиолог, почти студент, смотревший на Лаврентьева с восхищением и во всём с ним соглашающийся. Не знаю, как Лаврентьеву, а мне было бы это неимоверно скучно.

Как бы там ни было, но этот диалог всё-таки подтолкнул меня к тому решению, которое я впоследствии принял. По крайней мере мне хочется переложить на Лаврентьева половину ответственности за него. Другую половину я возложил на одно сновидение, о котором речь пойдёт дальше, но мы не можем контролировать сновидения. А вот Лаврентьев может себя контролировать, потому мог бы и не провоцировать меня на то, чтобы я ему противоречил.

Так вот, сновидение. Его я хочу описать подробно, потому что оно стало следующим поворотным событием моей биографии (или некрографии, это кому как нравится) и, к тому же, едва ли не самым красочным событием за всё мое существование.

Моё сновидение началось как обычный рабочий день. Я будто бы вошёл в здание больницы, как входил в него на протяжении десяти лет работы анестезиологом, и отправился в ординаторскую, а затем в операционную. Каждый поворот коридора, каждый мой шаг, лязг ржавых каталок, который всегда слышался в коридорах, как лязг цепей в казематах, всё было как в реальности. Даже полы скрипели в тех же местах, что и всегда. Могу уверенно говорить, что в даже слышал запах плесени, когда проходил мимо туалета. И всё-таки я сразу понял, что что-то не так. Атмосфера была совершенно другая, но какая именно, я сказать не мог, пока не достиг операционной.

Когда же я вошёл туда, то понял, что не такая не только атмосфера. Я и сам какой-то не такой. Я шёл как-то чинно, торжественно, будто бы операционная была уже не операционная, а зал древнего храма. Стоило мне подумать об этом, как я заметил, что стена операционной испещрена некими символами. Раньше я не нашёл бы в этом ничего необычного: стена в операционной действительно была испещрена надписями, которые наносили легко раненые «братки». Анестезию им не делали, потому что берегли препараты для более тяжёлых случаев, так что пока Лаврентьев вытаскивал из них пули или обрабатывал ножевые раны, они занимались украшением стены по своему вкусу. Но только сейчас я заметил, что на стене выцарапаны не те слова, которым найдётся место в любом даже самом скудном лексиконе, а некие загадочные символы. Мне показалось, что они знакомы мне, и если я поднапрягу свою память, то я смогу их прочитать. Но я не успел сделать этого, потому что в операционной также медленно и плавно появился Лаврентьев.

Я не знаю, как я догадался, что это был именно он. Может быть, исключительно лишь по той причине, что кроме как ему здесь некому было появиться. Никаким другим способом нельзя было понять, что это Лаврентьев, потому что вместо его обычной головы у него была голова сокола, а над ней парил огромный красный диск. Диск излучал яркий красноватый свет, так что обычное освещение было ненужно и оно погасло само собой. Исходящее от диска освещение окончательно превратило операционную в древний храм, так что операционный стол превратился в алтарь.

Лаврентьев встал перед алтарём в величественной позе и стал смотреть куда-то поверх его, готовясь к священнодейству. В операционной появились две медсестры. Они уже тоже перестали быть медсёстрами, потому что места их обычных человеческих голов заняли головы кошки и коровы. Они несли большой сосуд, накрытый крышкой. Лаврентьев отошёл в сторону, подпустив жриц к алтарю, и они начали выкладывать на него из сосуда разные части человеческого тела. Всего их было восемнадцать.

Как я догадывался, готовилась самая сложная за всю нашу практику операция. Вот только анестезиолог тут явно не требовался, о чём я не замедлил заявить коллегам. Получилось это совсем не так, как я хотел. Оказалось, что я говорю с закрытым ртом, и будто бы чужим голосом.

– Я не понимаю вас, Анубис, – ответил мне Лаврентьев, – ведь ритуал невозможен без вас.

Только теперь я догадался посмотреть в своё отражение, которое я мог увидеть в кафеле не полу. Посмотрев под ноги, я обнаружил, что на меня смотрит человек с головой шакала, а точнее, я смотрю на него, потому что он и есть я.

И я всё понял. Правда, пока что мне было не до конца ясно, что же всё-таки от меня требуется. Но, очевидно, время моё пока не пришло, потому что Лаврентьев, сложив все человеческие части на алтаре, как детали мозаики, совершал над ними какие-то манипуляции. На моих глазах все восемнадцать частей срастались друг с другом, и вот уже на алтаре лежал живой человек.

Наверно, не будь я ни Анубисом, ни анестезиологом, я воспринял бы это явление как чудо. Но я никогда не относился ко всему, что происходило на операционном алтаре, как-либо иначе, кроме как к рутине. Вскоре мне стало ясно, что человек, который лежит на алтаре, полностью жив и даже не находится под наркозом. Я не помню его лица, потому что свет, исходящий от застывшего над головой Лаврентьева диска, падал таким образом, что лица видно не было. Свет, будто бы от рампы, падал прямо на то место, где находится сердце.

– Настал ваш черёд, – произнёс хирург, и стал двигаться назад.

Он будто бы не касался пола, и не смотрел назад. Просто стал двигаться назад, к выходу из операционной. Медсёстры-жрицы продолжали оставаться у него за спиной, и тоже плыли назад. Вскоре они все вовсе исчезли, оставив меня наедине с человеком. Свет всё-таки продолжал падать на его сердце, и каким-то образом я стал понимать, что я должен сейчас сделать. Я заметил, что рядом со мной появились огромные весы, на одной чаше которой лежало обыкновенное гусиное перо.

Стоило мне лишь взглянуть на грудь человека, под которой билось его сердце, как от моего взгляда грудь стала раскрываться. Всё происходило без скальпеля и без анестезии, просто бьющееся человеческое сердце вдруг оказалось в моей руке, и я аккуратно положил его на свободную чашу весов.

Весы долго колебались, пытаясь определить, что же всё-таки тяжелее, бьющееся сердце или гусиное перо. Противоречие законам физики уже не могло меня удивить, хотя, впрочем, могу ли я припомнить эпизод своей жизни, когда я удивлялся? Наконец, весы застыли в идеальном равновесии. Я стал припоминать, что же положено по должности Анубису в таких случаях, и вдруг, каким-то магическим образом, все мои мысли стали отражаться на стене с иероглифами.

Некоторые из них стали гореть огнём, двигаться по стене и увеличиваться в размере. Вот несколько иероглифов стали явно выделяться из остальных, а через некоторое время они затмили их собой и стали безраздельно властвовать на стене над алтарём. Я завороженно следил за ними, силясь их прочитать. Я вспомнил про своё ощущение того, что вот-вот я поднапрягусь и прочту их. И я стал напрягаться. И как только я сделал усилие, иероглифы вспыхнули ещё ярче зелёным огнём, и я прозрел. Они гласили:

ЖАЖДА ВЕЧНОЙ ЖИЗНИ – ЕСТЬ ЖАЖДА СМЕРТИ

И я понял, что я должен делать. Я – Анубис, а в мои обязанности входило заботиться о вечной жизни людей, то есть о смерти, что одно и то же. Я заметил, что за алтарём стоит множество сосудов. Каждый из них предназначался какому-то конкретному органу. Мне предстояло бальзамировать этого человека, превратить его в мумию, и следовательно, дать ему то, что он хотел…

Но я не сделал этого. А точнее, не довёл до конца, потому что проснулся. Будильник оторвал меня от выполнения моей миссии, и я первый раз за много лет разозлился на него за это. Он не имел на это никакого права. Ведь никто и ничто имеет права мне мешать…

Много раз после этого я прокручивал этот сон в памяти и восстнавливал мельчайшие его детали. Ни до, ни после этого сна мне не довелось видеть что-либо подобное, но оно того стоило. Всё, что я увидел во сне, казалось мне реальней, чем сама реальность. Ведь что было в реальности? В реальности был Лаврентьев, которого я никак не мог понять. Была работа Лаврентьева, были операции, смысл которых я тоже никак не мог понять, и вряд ли бы когда-нибудь понял. Вся моя жизнь была абсурдным нагромождением непонятных поступков, непонятной борьбы непонятно кого непонятно с кем непонятно за что, в которой от меня требовались какие-то непонятные действия. Или не требовались. Этого я тоже понять не мог.

Зато там, в той операционной, напоминающей древний храм, всё было понятно. Наверно, Лаврентьеву тоже понравился бы такой сон, если бы он его увидел. Впрочем, он не заметил бы разницы между головой сокола и своей собственной, потому ему приходилось лишь завидовать мне. Такие сны бывают только у тех, кто способен их оценить.

Здесь я заранее хочу акцентировать внимание на том, что я никогда не считал, что сон был реальностью, а реальность – сном. Я никогда в жизни не думал, что я на самом деле не Фома Касатонов, а воплощение Анубиса. Я вообще не верю в сны. Некоторые психологи утверждают, что сны помогают нам осознать бессознательное, но я никогда с этим не соглашался. Если бессознательные процессы психики и существуют, а осознать мы их можем по снам, то бессознательное – это просто ряд бредовых картинок. Любители эзотерики придерживаются мнения, что во сне можно увидеть будущее. Это утверждение также казалось мне абсурдом. Как мы можем видеть будущее, когда мы не всегда полностью видим настоящее?

Ещё раз повторюсь, что этот сон не совершил никакой революции в моей психике, а просто произвёл на меня впечатление, как производят впечатление некоторые кинофильмы, а кроме того навёл меня на мысль, изменившую всю мою дальнейшую жизнь.