Читать книгу «С кем бы побегать» онлайн полностью📖 — Давида Гроссмана — MyBook.
cover

Но сейчас, слушая эту девочку, Теодора забыла про свои терзания. Она и вправду не знала этой сказки. Теодоре вдруг вспомнилась мать – вечно занятая, вечно усталая, с неизменным младенцем за спиной, у нее никогда не было времени на Теодору. И, возможно, впервые в жизни Теодора подумала, что мать никогда не рассказывала ей историй и никогда не пела песен. Размышления унесли ее в маленькую деревушку на острове Ликсос, к побеленным домикам и рыбацким сетям, к семи ветряным мельницам и малюсеньким голубятням, к развешенным тушкам осьминогов… Уже долгие годы Теодора не видела свою деревеньку с такой ясностью: эти дворики и узкие улочки, вымощенные булыжниками, которые на острове называли «обезьяньими головами». Почти пятьдесят лет она запрещала себе вернуться туда даже на миг, перекрыв и забаррикадировав тот дальний уголок памяти, ибо знала, что сердце ее разорвется от невыносимой тоски и горя.

– Ешь виноград, – сказала она Асафу еле слышно. – Сладкая «султана»… ибо ныне она будет горька, сия история.

Лет за семьдесят до того, как Теодора родилась, Фанориос, староста деревни, богач, ученый и путешественник, решил пожертвовать огромную сумму на постройку дома для жителей своего острова в Священном граде Иерусалиме. Сам Фанориос прибыл в Святую Землю в 1871 году и оказался с толпой русских крестьян в грязной вонючей казарме, построенной Российской империей для своих паломников. Несколько недель он провел среди людей, не понимавших его языка, чьи обычаи и повадки казались ему дикими и даже отвратительными; он стал жертвой проводников, измывавшихся над простодушными паломниками и грабивших их, отнимая скудные гроши, а когда заболел, то во всем городе не нашлось врача, который понял бы его жалобы. Вернувшись наконец на родной остров, умирающий от тифа, мучимый кошмарами, Фанориос продиктовал секретарю свою последнюю волю: чтобы в Священном граде возвели обитель, в которой смогут гостить уроженцы острова Ликсос, пусть у них будет свой дом в Святой Земле, где можно преклонить усталую голову и омыть ноги после долгого пути, – дом, где с ними будут говорить на их родном языке, более того, на кикладском диалекте. И еще одно правило установил Фанориос: чтобы всегда жила в этом доме одна-единственная монахиня из девочек, рожденных на острове, – та, кому выпадет жребий. Всю свою непорочную жизнь проведет она в этом доме, никогда не покинет его, даже на краткий миг, и каждый свой день посвятит она ожиданию паломников и уходу за ними.

Девочка продолжала говорить, но Теодору уже подхватили и унесли тихие подводные течения памяти. Она вспомнила тот день, когда старейшины собрались в доме внука Фанориоса, чтобы в третий раз с тех пор, как возведен был этот дом в Иерусалиме, бросить жребий. За долгие годы, прошедшие со смерти Фанориоса, уже две уроженки острова отправились туда. Одна сошла с ума после сорока пяти лет, проведенных в обители, и тогда вместо нее послали Амариллию, девочку с золотыми косами. А теперь пришел черед сменить и заболевшую Амариллию: ходили слухи, что и она больна не телесной болезнью. В то самое время двенадцатилетняя Теодора, голая и загорелая, как спелая слива, валялась на каменном уступе в своем тайном заливчике. С закрытыми глазами предавалась она размышлениям об одном парне, с недавних пор дразнившем ее на каждом шагу, – этот наглец смеялся над ее треугольным лицом, над вечно поцарапанными ногами, обзывал «трусихой» и «девчонкой». А вчера, когда она в одиночестве возвращалась с моря, он преградил ей дорогу и потребовал, чтобы она ему поклонилась – тогда он позволит ей пройти. Она набросилась на него, и они долго боролись молча – слышны были только их стоны и сопение. Теодора царапалась, кусалась, как кошка. Она уже почти одолела его, когда послышался скрип колес приближающейся повозки. Парень вскочил и убежал. Отряхнувшись от дорожной пыли, Теодора обнаружила, что он ей что-то оставил. Это был глиняный ослик на длинной проволочной палочке.

И, нежась на теплом уступе, гадая, что он принесет ей сегодня, вспоминая резкий и странный запах, исходивший от его потного тела, юная Теодора вдруг услышала чей-то крик. Она приподнялась и увидела на вершине горы маленькую фигурку, изо всех сил бежавшую в ее сторону. Теодора привстала на коленях. Человек, судя по всему, выскочил из дома внука Фанориоса. Еще через минуту Теодора поняла, что это мальчик, маленький полуголый мальчик. Он размахивал руками и в исступлении выкрикивал ее имя.

Через три дня ее снарядили в путь. Обида вновь вскипела в ее сердце. Отец и мать были, конечно, так же несчастны, как она, но им и в голову не пришло противиться решению старейшин острова. Теодора вспомнила прощальную вечеринку, которую они ей устроили, белого ослика, украшенного цветами, сахарную голову в форме этой вот иерусалимской башни. И еще клятву, которую ей пришлось дать, что она никогда-никогда не покинет странноприимный дом с окном, обращенным на запад, в сторону моря.

Точную формулировку клятвы Теодора уже не помнила, но, словно в кошмаре, видела заросшее черными волосами лицо главы старейшин и мясистые губы попа, на глазах у всей деревни взявшего ее ладонь и положившего на раскаленную железную пластину. Она знала, что может добиться свободы, если издаст хоть один крик боли, хоть один слабый стон. Но, подняв глаза, она увидела горящий взгляд того парня, и гордость не позволила ей закричать.

Тоненькая девочка продолжала вещать со своей бочки. Теодора сделала глубокий вдох и в охватившем ее трепете почти распознала запах моря, запах своего отплытия, первого и последнего путешествия к жалкому Яффскому порту, и увидела долгую дорогу к Иерусалиму на стареньком автобусе, пыхтевшем совсем по-человечески. Теодора вспомнила чувство физического недоумения, наполнившее все ее тело, когда она впервые в жизни очутилась не на острове.

А поздней ночью, когда извозчик-бухарец высадил Теодору со всеми ее свертками перед воротами монастыря, она поняла, что жизнь кончена. Сестра Амариллия открыла ей калитку, и Теодора была потрясена при виде этого отрешенного лица – лица заживо погребенного человека.

За два года, что она провела вместе с сестрой Амариллией в этом доме, в Иерусалиме не побывал ни один паломник. Теодора повзрослела и похорошела и, глядя на Амариллию, в каждой черточке ее увядшего лица видела, что ожидает ее самое, когда она вырастет и состарится. Большую часть времени Амариллия сидела на высоком стуле у окна, обращенного на запад, смотрела туда, где предположительно находилась Яффа, и ждала. За те десятки лет, что провела Амариллия в заключении, она забыла даже своих домашних, буквы алфавита и жителей Ликсоса, пославших ее сюда. Она сжалась в одну узкую линию, в тонкий шрам ничего не выражающего взгляда.

А через месяц после того, как сестра Амариллия умерла и ее похоронили во дворе монастыря, прибыла трагическая весть: в Эгейском море разразилось страшное землетрясение – великое землетрясение пятьдесят первого года. Остров раскололся пополам, а из моря вознесся гигантский вал, в несколько мгновений смывший все население Ликсоса в пучину.

Но нет, не об этом хотелось Теодоре вспоминать в тот момент, когда из внешнего мира доносился чистый нахальный голос, уводящий ее в детство, погребенное под толщей воды и пятьюдесятью годами. Теодора не знала, отчего она готова уступить этому голосу, звучавшему песней. Она с силой прижала кулачки к глазам, словно для того, чтобы скрыться от образа девочки на бочке, и сквозь искры увидела себя – резкую, дерзкую и неукротимую Теодору, прыгающую в обнимку с двумя подружками. А теперь… где ты, хохотушка Александра, легкая горная козочка, где ты, Катарина, бывшая в курсе всех тайн моих? Жители деревни всплыли со дна, стучась в ее закрытые веки, умоляя вспомнить их: сестры, старшие братья, два ее брата-близнеца, в один день ослепшие, потому что посмотрели на солнце в час затмения. Их тоже больше нет. И того глупого красивого парня.

Рукавом рясы Теодора отерла мокрые глаза, перевела взгляд на девочку, на свои фруктовые деревья и подумала, что ведет себя как последняя ослица и даже как негодяйка. Деревья гнулись под тяжестью плодов, которые никто, кроме нее, не ел. И даже после налетов разбойников-школяров плоды эти гнили на ветках в огромном количестве. Она воевала с детьми потому, что они воровали, а она не переносит воровства, но если она разрешит им понемногу рвать плоды, то, возможно, эта война враз прекратится…

От раздумий ее отвлекла внезапная тишина. Девочка замолчала и, как видно, ждала ответа.

Сейчас, когда рассказчица опустила массивный мегафон, Теодора увидела, какая она милая. В этом открытом и красивом лице, в широко распахнутых глазах, застенчивых и пронзительных одновременно, было что-то истовое и искреннее, задевшее Теодору, проникшее сквозь все наслоения возраста, времени и одиночества. Тогда Теодора взяла свой бумажный рупор и возвестила, что готова пойти на переговоры.

– Вот так сие и началось, – тихонько засмеялась Теодора, и Асаф потянулся, словно пробудившись от странного сна. – Назавтра они явились и сидели здесь, у меня во комнате, – Тамар и еще друг и подруга ее души, и дали мне подробный план хоть куда, и во нем – перечисление дерев во саду, и список детей из хора, заинтересованных во договоре, и таблица дезурст, то есть дерев, с которых можно пожинать плоды в определенную неделю… И закончилась война, – Теодора громко рассмеялась, – в один день.

А сейчас наступает момент, думает Тамар, когда уже нельзя сбежать. Она волочит ноги, не находя места, где можно было бы хоть минутку постоять: стоит ей задержаться на мгновение – и асфальт вспыхивает под ее подметками. Чтобы немного успокоиться, она вспоминает, что в последние месяцы хватало таких «моментов»…

Например, когда она впервые рискнула обратиться к какому-то типу в одной из вонючих забегаловок у рынка – показала ему фотографию и спросила, знаком ли ему этот человек. Или когда впервые заговорила с приметным торговцем на Сионской площади – толстозадым карликом в цветастой вязаной шапочке, которого запросто можно было вообразить на театральной сцене в роли симпатичного тролля из страны сказок. Она тогда долго торговалась с ним, и никто бы не смог догадаться, как отчаянно колотится у нее сердце. Деньги и товар перешли из рук в руки, и она спрятала покупку в пакетик, а пакетик завернула в колготки. С этой минуты она знала, что у нее есть теперь количество, достаточное для первых дней операции…

И все же сейчас было особенно тяжело – надо было встать в самом центре города, в самом людном месте, на пешеходной улице Бен-Иегуда, по которой она миллион раз проходила нормальным, свободным человеком…

…С Иданом и Ади они отправлялись сюда после репетиции хора полизать мороженого или выпить капучино, они сидели и злословили о новом теноре, русском мальчишке, который так нагло решил посостязаться с Иданом за сольные партии.

– Еще один сиволапый с Урала, – бурчал Идан в свою чашку и слегка раздувал ноздри, что служило для Тамар с Ади знаком, что сейчас следует разразиться раскатистым смехом до слез.

И Тамар смеялась, даже громче, чем Ади, – наверное, для того чтобы заглушить мысли о себе. И еще она смеялась потому, что не в силах была противиться этому чуду: впервые в жизни она принадлежала к маленькой сплоченной компании насмешников, которые вот уже год и два месяца и неделю и еще день вместе, троица юных гениев, чудесное братство, где один за всех и все за одного. Так она, во всяком случае, считала.

А сейчас она должна пройти по этой улице совсем одна, найти место – например, вон там, рядышком с русским стариком, наяривающим на гармошке, – и встать посреди уличной жизни, и вот кто-то уже нервно косится на нее, кто-то раздраженно обходит, и она тут же начинает чувствовать себя маленьким листиком, решившим повернуть против течения мощной реки. Однако колебаться нельзя и думать нельзя – и ни в коем случае не представлять, что вот сейчас кто-то узнает ее, и подойдет, и спросит, что это за бред такой. Господи, какая наивность или глупость – думать, будто выбритая голова и этот маскарадный комбинезон смогут ее изменить до неузнаваемости. А вдобавок еще и Динка – даже если ее не узнают, Динку узнают непременно. Какую же глупость она сделала, взяв с собой Динку! И разом все совершённые промахи встают перед ее глазами, целая цепочка глупостей и ошибок. Что ты о себе навоображала, ты всего-навсего глупая девчонка, решившая поиграть в Джеймса Бонда! Тамар стояла, сжавшись и пригнув голову, словно в ожидании удара. Как ты могла не догадаться, что именно так все и случится, что в самый ответственный момент ошибки вылезут наружу – ведь с тобой всегда так?! Всегда наступает момент, когда твои фантазии сталкиваются с действительностью, и мыльный пузырь твоих фантазий лопается прямо у тебя на физиономии…

Люди обходили Тамар, что-то ворчали, задевали. Динка неуверенно гавкнула. Тамар выпрямилась, закусила нижнюю губу. Хватит себя жалеть! Времени для сомнений больше нет, поздно передумывать. Забудь о себе. Надо поставить кассетник на тротуар, нажать на клавишу, прибавить громкости, еще, еще – это тебе не комната, это улица, это Бен-Иегуда-стрит, пора забыть о себе, теперь ты только инструмент, с этого момента ты – орудие, не более, прислушайся к звукам, к своей любимой музыке, к гитаре Шая, представь себе его длинные медовые волосы, падавшие ему на щеку, когда он играл для тебя в своей комнате, дай ему окутать тебя, растопить, и в нужный, точно выбранный момент…

 
Suzanne takes you down
To her place near the river
You can hear the boats go by
You can spend the night beside her
And you know that she’s half crazy
But that’s why you want to be there…[13]
 

Много дней Тамар обдумывала, с какой песни начать свою уличную карьеру. Ведь и это она была обязана рассчитать – наряду с запасами питьевой воды, свечей и рулонов туалетной бумаги. Сначала она собиралась спеть что-нибудь хорошо известное на иврите – что-нибудь из репертуара Иегудит Равиц или Нурит Гальрон. Что-нибудь милое, ритмичное, душевное, такое, чтобы и самой не напрягаться, и в уличную атмосферу чтобы вписалось. С другой стороны, Тамар изводил вечный ее зуд, вечный соблазн поразить их с самого начала чем-нибудь совершенно неожиданным – второй арией Керубино из «Свадьбы Фигаро», например. И с самого начала заявить о себе и о своих намерениях на этой улице, чтобы все немедленно поняли, насколько она непохожа на остальных…

Ведь в воображении смелость ее не знала границ. В воображении Тамар посылала свой голос вдоль и поперек улицы, заполняя им все пространство, всякое помещение и всякую нишу, омывая в нем людей, словно в очистительно-смягчающем растворе. В воображении она пела очень высоким голосом, на грани гротеска, чтобы потрясти их с самого начала и, не стесняясь, предаться этому легкому дурману, который всегда охватывает ее, когда она поет вот так – пьянея от наслаждения неудержимым полетом из самой глубины ее нутра к самым головокружительным высотам. Но в конце концов она выбрала «Сюзанну», потому что любила эту песню и любила теплый, грустный и надтреснутый голос Леонарда Коэна, а главное, она решила, что начать будет легче с песни на иностранном языке.

Но уже через пару секунд что-то пошло не так. Тамар знала, что первые ноты она взяла слишком слабенько, слишком неуверенно. «Никакой харизмы», звучит в ее ушах уничтожающий приговор Идана. Что с ней происходит? Только бы не сломаться. Ведь единственное, в чем она была уверена, – это в своем пении. А теперь выясняется, что и оно ей не дается, что петь на улице – значит вывернуть себя наизнанку перед глазами скучающей толпы, которой до тебя и твоих песен нет никакого дела.

Тамар поднажала, попыталась преодолеть напряжение, сковывавшее ее, но как же далеко все это было от ее фантазий – что с первой ноты вся улица бросится к ее ногам, вне себя от восторга. Не видела ли она как наяву, что мойщик окон на втором этаже «Бургер-Кинга» прерывает свои круговые движения, а продавец соков вырубает свою соковыжималку, оборвав на середине жалобный вопль морковки…

Но постой, погоди, только не отчаивайся так сразу. Вот, например, тот дядька возле обувного магазина замер на месте и смотрит на тебя. Ну да, он еще на приличном расстоянии, перестраховывается, но все-таки слушает. Тамар попробовала еще чуточку прибавить, и голос расправился, окреп:

 
…And she feeds you tea and oranges
That came all the way from China
And just when you mean to tell her
That you have no love to give her
Then she gets you on her wavelength
And she lets the river answer…[14]
 

И, как это случается с речным или уличным потоком, стоит только одной щепке застрять, тут же вокруг скапливаются другие. Таков закон, таков физический закон движения в потоке. И рядом с человеком, что замер у обувного магазина, останавливается еще один. И еще один, и еще. Вот их скопилось там уже шестеро или даже семеро. А теперь уже восемь. И Тамар выравнивает дыхание, сдерживая внезапно окрепшее тремоло, и решается поднять глаза, чтобы мельком глянуть на свою публику, на десяток человек, уже собравшихся вокруг нее…

 
That you’ve always been her lover
And you want to travel with her
And you want to travel blind[15]
 

«Легче, легче, не нажимать, дышать снизу, от пальчиков на ногах дышать! – слышит она в воображении голос деспотичной и обожаемой Алины. – Не дай бог тебе петь с таким зажатым горлом: х-х! х-х! Ты разве Чечилия Бартоли?»

Улыбнувшись про себя, Тамар по завету своей учительницы взбирается по воображаемой лестнице – от горла до тайной птички в центре лба, и Алина, которая и сама выглядит немного по-птичьи, проворно приподнимается над роялем, ее слишком узкая юбка шуршит, одна рука продолжает играть, а другая – на лбу Тамар: «Пожалуйста! Браво! Теперь слышно! Глядишь, и на прослушивании услышат, а?»

Но Алина готовила ее к пению в концертных залах, на фестивалях или в мастер-классах, с известными дирижерами или с гениальными оперными режиссерами, наезжающими из-за границы, или на ежегодных выступлениях хора, перед дружески настроенными слушателями, под гордым маминым взглядом (отец приплетался нехотя, и однажды Тамар даже заметила, как он читает во время концерта). Иногда приходила еще пара родительских друзей – из тех, чьи лица смягчаются и сияют, когда она поет – девочка, которую они знают с пеленок, родившаяся с таким оглушительным воплем, что даже акушерка сказала, что она будет «певицей в опере», а на одной младенческой фотографии она поет, микрофоном держа перед собой штепсель от утюга…

И вот уже накатывает срыв… жаль, что так быстро. Но ведь ясно было, что именно это с ней и случится, все-таки не станем забывать, дорогие друзья и родители, что Тамар не знает, чего ждать от себя на улице, не знает, может ли она положиться на себя. Так-то вот, милочка моя, блаженненькая моя, на самом деле надеяться не на кого, даже на себя, особенно на себя…

И вместе с испугом приходит отрезвление, крысенок отрезвления вгрызается в брюшную полость и кусает, кусает, кусает. Тамар еще поет, непонятно как, но неприятные мысли стремительно сгущаются в слова, в черные гимны ее нутра, только бы не запеть их по ошибке…

1
...