Читать книгу «Как-то лошадь входит в бар» онлайн полностью📖 — Давида Гроссмана — MyBook.
cover

При расставании в воздухе всегда витали возможности, но ни один из нас не осмеливался озвучить их вслух, будто мы все еще не доверяли реальности, не понимали, как вести себя в этой деликатной, хрупкой истории, в которой мы оказались: не встретиться ли нам просто так, без всякой связи с уроком? Или сходить в кино? Может, я приду к тебе домой?

– И если уж мы говорим о Великом Трахальщике, – воздевает он руки, – то позвольте мне, господа, уже в начале вечера во имя исторической справедливости от вашего имени и от всего сердца поблагодарить Женщину. Всех женщин во всем мире! Почему бы нам не быть щедрыми, братья мои, почему бы нам хоть один раз не признаться, где обитает наша розовая птица счастья, суть нашего существования, управляющая нашей поисковой системой? Почему бы нам низко не поклониться и не воздать должное той приправе жизни, острой и сладкой, что получили мы в саду Эдемском?

И он действительно кланяется, вновь и вновь опуская голову и отвешивая поясные поклоны той или иной женщине из публики, и, как мне кажется, каждая из них, даже те, рядом с которыми сидят их спутники, почти непроизвольно отвечают ему коротко мелькнувшим в глазах блеском. Он воздевает ладони, побуждая последовать своему примеру мужчин в зале; многие ухмыляются и не двигаются с места, а некоторые сидят недвижимые, рядом со своими застывшими женщинами, однако четверо или пятеро принимают вызов, поднимаются со стульев, смущенные, и, посмеиваясь, напористо кланяются своим партнершам.

По-моему, это просто нелепый поступок, дешевая сентиментальность, но тем не менее, к собственному полнейшему изумлению, неожиданно обнаруживаю, что сам кланяюсь пустому стулу рядом со мной быстрым поклоном, едва шевельнув головой, что вновь доказывает мне, насколько я нынешним вечером слаб и не уверен в себе. По правде говоря, это был всего лишь слабый кивок и легкое подмигивание, всегда случавшееся у меня и у нее даже в самый разгар ссоры, две искры, летящие из глаза в глаз: искра-я в ней, искра-она во мне.

Заказываю рюмку текилы и снимаю свитер. Я даже представить себе не мог, как здесь будет жарко (мне кажется, что женщина за соседним столиком шепотом сказала своему спутнику: «Наконец-то!»). Скрестив руки на груди, я вглядываюсь в человека на сцене, и в его тусклых глазах вижу и себя, и его и вспоминаю это чувство – мы вдвоем.

Вспоминается пламя возбуждения и постоянное смущение, которое я испытывал, когда был с ним: в те времена парни не разговаривали между собой так. Не о таких вещах и не такими словами. Во всех моих скоротечных дружбах с другими мальчиками была какая-то взаимная анонимность, комфортная, мужская, но с ним…

Роюсь в карманах. В брюках, в рубашке. В кошельке. Еще несколько лет назад я никогда не выходил из дома без записной книжки. Маленькие оранжевые книжечки спали с нами в постели – на случай, если в предсонье или уже во сне в мыслях внезапно промелькнет некий веский аргумент, который я могу вставить в приговор, или даже убедительная аналогия, а то и идея цитаты, которая сразу же всем откроет глаза. (В этом я, неким образом, приобрел печальную известность.) Ручка у меня есть, даже три, но нет ни клочка бумаги. Подаю знак официантке, и та приносит мне целую кипу бумажных салфеток – зеленые салфетки, которые она уже издали поднимает высоко над собой, улыбаясь глупой улыбкой.

Вообще-то улыбка довольно милая.

– Но самое-самое, братья и сестры мои, – ревет он, едва ли не проливая слезы радости от вида моих салфеток и ручек, – после того как мы, в общем, выразили благодарность всем женщинам в мире, я особо хочу поблагодарить тех милочек, которые приватизировали лично для меня глобальный проект секса, всех, кто с шестнадцатилетнего возраста опускал мне и поднимал мне, дрочил мне, кувыркал меня, накачивал мне, отсасывал мне…

Большинство публики довольно, но есть и такие, что кривят физиономии. Неподалеку от меня женщина высвобождает из узкой туфли левую ногу и потирает ее об икру правой ноги, а у меня спазм в животе, уже третий или четвертый раз за вечер – сильные, крепкие ноги Тамары, – и я слышу собственный стон из тех, о которых я уже давно забыл.

И вдруг на сцене, прямо передо мной – его улыбка прежних дней, пленительная, воодушевляющая, и уже получается дышать, и будто понемногу рассеивается смятение, сопровождающее представление с самого начала, и я поддаюсь соблазну, улыбаюсь ему. Это чудесный личный момент, только наш с ним, я вспоминаю, как он прыгал вокруг меня с ликованием, с возгласами и смехом, словно его щекотал воздух. Сейчас в его глазах тот же свет, лучик направлен на меня, верит мне, и будто все еще поправимо – даже для нас, для меня и для него.

Однако и на сей раз улыбка мгновенно исчезает, словно кто-то быстренько выдернул ее из-под наших ног, но в этот раз мне кажется, что в основном из-под моих ног. И опять я испытываю глубокое мрачное чувство: это обман зрения, надувательство, творящееся там, куда не доходят слова.

– Не могу поверить! – неожиданно вопит он. – Ты, малышка, с губной помадой, да, ты! Наверное, марафетишься в темноте? Или твой спец по марафету уже подхватил «паркинсона»? Скажи мне, куколка, думаешь, это нормально: пока я здесь рву задницу, чтобы тебя рассмешить, ты себе эсэмэсишь?

Он обращается к крошечной даме, одиноко сидящей за столиком недалеко от меня. Ее волосы – странная, сложной конструкции башня, этакий плетеный конус с воткнутой в него красной розой.

– Это красиво?! Человек обливается потом, открывает тебе душу, обнажает внутренности, раздевается – да что там раздевается?! Обнажается до самой своей простаты! А ты посылаешь эсэмэски? Можно ли узнать, что ты там отэсэмэсила, какая была в этом срочность?

Она отвечает абсолютно серьезно и чуть ли не с упреком:

– Это не эсэмэс!

– Некрасиво обманывать, милая, я сам видел! Тик-тик-тик! Пальчики маленькие, быстрые! Между прочим, ты сидишь или стоишь?

– Что? – Она втягивает голову в плечи. – Нет… Я писала самой себе.

– Самой себе? – Он широко раскрывает глаза и глубоким взглядом окидывает присутствующих, вступая с ними в заговор против нее.

– У меня есть такое приложение для заметок, – бормочет она.

– Это и впрямь жуть как всем нам интересно, милочка. Как ты думаешь, не выйти ли нам всем на минутку из зала и не мешать нежной связи, что сложилась у тебя с самой собой?

– Что? – Она в тревоге замотала головой. – Нет-нет! Не уходите.

У нее какой-то странный дефект речи. Голосок детский, тоненький, но слова из ее уст выходят толстые.

– Так скажи нам, наконец, что ты там самой себе написала?

Он весь лопается от радости и, не дав ей слова сказать, сам немедленно отвечает:

– «Дорогая я сама! Я очень боюсь, что нам придется расстаться, потому что этим вечером я встретила мужчину моей мечты, с которым свяжу свою судьбу или по крайней мере на неделю прикую к моей постели для экстремального секса…»

Женщина изумленно глазеет на него, даже рот чуть приоткрыла. Она обута в черные ортопедические ботинки на толстой подошве, и ее ноги не достают до пола. Большая блестящая красная сумка зажата между ее телом и столешницей. Сомневаюсь, что ему со сцены все это видно.

– Нет, – говорит она после неторопливого раздумья, – все это неправда, я вообще этого не писала.

– А что же ты все-таки написала? – он кричит и обхватывает голову руками в фальшивом отчаянии; беседа, которая, с его точки зрения, поначалу была многообещающей, постепенно становится неуклюжей, и он решает прервать контакт.

– Это личное, – шепчет она.

– Лич-но-е!

Слово сковывает его, как накинутый аркан, притягивает к ней за шею, отброшенную назад, хотя он уже отступил в глубь сцены. Он вразвалочку возвращается, оборачивая к нам свое потрясенное лицо, словно воздух сотрясло особо непристойное слово:

– А какой профессией, если мне позволено спросить, занимается наша госпожа, такая вся личная и интимная?

По залу проносится дуновение, этакий холодок.

– Я маникюрша.

– Да снизойдет на меня благодать!

Он закатывает глаза от удивления, протягивает вперед ладони с растопыренными пальцами, барабанит по собственной голове, справа и слева:

– Французский маникюр, пожалуйста! Нет, погодите: с блестками…

Он легонько дует на ногти, один за другим:

– Может, узор из кристаллов? Как ты по части минералов, миленькая? Засушенные цветы? Сможешь?

– Но мне позволено работать только в клубе нашей деревни, – шепчет она. А потом добавляет: – Я еще и медиум.

Испуганная собственной смелостью, она еще выше поднимает свою красную сумку, ставя ее как преграду между ним и собой.

– Ме-ди-у-ум?

Лиса в его глазах остановила погоню, присела, облизнула губы.

– Дамы и господа, – провозглашает он торжественно, – прошу вашего внимания. В нынешнем вечере принимает эксклюзивное участие маникюрша, которая еще и ме-ди-ум! Где ваши ладони? Где ваши ногти?

Озадаченная публика подчиняется. Мне кажется, большинство людей в зале предпочли бы, чтобы он оставил ее в покое и избрал более подходящую жертву.

Он медленно пересекает сцену, склонив голову и заложив руки за спину. Весь его вид и поведение говорят о глубоких раздумьях и широте взглядов:

– Медиум… Ты имеешь в виду связь с другими мирами?

– Что? Нет… Я пока еще только с душами.

– Умерших?

Она склоняет голову. Даже в полумраке замечаю, как на ее шее пульсирует вена.

– А-а…

Он кивает с деланым пониманием. Я вижу, как он погружается в глубины самого себя, чтобы почерпнуть жемчужины насмешек и глумлений для встречи, уготованной ему судьбой.

– Так, может быть, госпожа медиум расскажет нам… Минутку, ты откуда, Дюймовочка?

– Вам нельзя называть меня так.

– Прошу прощения…

Он немедленно отступает, почувствовав, что пересек запретную черту.

«Не полное дерьмо все-таки», – пишу я на своей салфетке.

– Я теперь отсюда, рядом с Нетанией, – говорит она, и на ее лице все еще видна боль нанесенной обиды. – У нас здесь деревня… для людей, таких… таких, как я, но когда я была маленькой, я была вашей соседкой.

– Ты жила рядом с Букингемским дворцом? – потрясенно восклицает он, барабаня в воздухе, и выжимает из публики жидкие смешки.

Я видел, как он перед тем, как решить, что не будет шутить по поводу слов «когда я была маленькой», долю секунды колебался. Меня это забавляет: следить за неожиданными «красными линиями», границами, которые он себе ставит. Маленькие островки сострадания и порядочности.

Но сейчас я слышу, как она говорит ему.

– Нет, – утверждает она с непоколебимой жесткостью, отчетливо чеканя слово за словом, – Букингемский дворец – это в Англии. Я знаю это, потому что…

– Что? Что ты сказала?

– Я разгадываю кроссворды. Я знаю все стра…

– Нет, до этого. Иоав?

Директор зала направляет луч света на нее. В ее тронутых сединой волосах, накрученных курганом с заостренной верхушкой, фиолетовая ленточка. Она гораздо старше, чем я думал, но лицо очень гладкое, оттенка слоновой кости. У нее тонкий вытянутый нос, припухшие веки, и тем не менее есть в ней смутная красота, окутанная пеленой, которая открывается под определенным углом.

Она каменеет под устремленными на нее взглядами. Взволнованно перешептывается пара молодых байкеров. Она что-то пробуждает в них. Мне знакомы подобные типы. Цветы зла. Именно подобные типы приводили меня в бешенство, когда я сидел в кресле судьи. Гляжу на нее их глазами: в праздничном платье, с цветком, воткнутым в волосы, с накрашенными губами, она выглядит девочкой, которая нарядилась дамой, вышла на улицу и уже знает, что с ней должно приключиться нечто ужасное.

– Ты была моей соседкой? – спрашивает он с сомнением.

– Да, в Ромеме. Я это заметила сразу же, как только вы вошли.

Она наклоняет голову и шепчет:

– Вы совсем не изменились.

– Совсем не изменился? – Он ухмыляется. – Я совсем не изменился?

Он прикладывает ладонь козырьком ко лбу и напряженно всматривается в нее. Публика следит, увлеченная процессом, происходящим прямо у нее на глазах: превращением жизненного материала в анекдот.

– И ты уверена, что это я?

– Конечно. – Она смеется, и лицо ее озаряется светом. – Вы тот самый мальчик, который ходил на руках.

В зале полная тишина. У меня пересыхает во рту. Только один раз я видел, как он ходит на руках. В тот самый день, когда видел его в последний раз…

– Всегда на руках. – Она смеется, прикрывает ладонью рот.

– Сегодня и на ногах я с трудом могу, – бормочет он.

– Вы обычно ходили на руках за женщиной в больших сапогах.

У него непроизвольно вырывается легкий вздох.

– Однажды, – добавляет она, – в парикмахерской вашего отца я видела вас на своих ногах и даже не узнала, что это вы.

Публика в зале снова начинает дышать. Люди переглядываются с соседями, им не совсем ясно, что они должны чувствовать. Он взволнованно и сердито смотрит на меня со сцены. «Этого точно не было в программе, – передает он мне на нашей личной частоте, понятной и мне, и ему, – и это абсолютно неприемлемо. Я хотел, чтобы ты видел меня нетто, без всяких добавок». Затем он приближается к самому краю сцены и опускается на одно колено. Все держа руку у лба, он смотрит на нее:

– И как, ты сказала, тебя зовут?

– Не имеет значения…

Когда она втягивает голову в плечи, становится заметным маленький горбик чуть ниже затылка.

– Это имеет значение, – говорит он.

– Азулай. Мои родители – светлой памяти Эзри и Эстер.

Она ищет на его лице хоть какой-нибудь знак того, что он ее узнает.

– Вы, конечно, не можете их помнить. Мы жили там совсем недолго. Мои братья ходили стричься к вашему отцу.

Когда она забывает следить за собой, дефект речи становится более заметным. Словно в горло воткнули что-то раскаленное.

– Я была маленькой, восьми с половиной лет, а у вас уже, наверное, была бар-мицва[42], и все время на руках, даже со мной разговаривали вот так, снизу.

– Только для того, чтобы взглянуть, что там у тебя под платьем, – говорит он, подмигивая публике.

Она сильно встряхивает головой, отчего башня из волос раскачивается:

– Нет, неправда! Вы три раза говорили со мной, и у меня было длинное голубое платье в клеточку, и я тоже говорила с вами, хотя это было запрещено.

– Запрещено? – Он коршуном с выпущенными когтями набросился на это слово. – Но почему? Почему это было запрещено?

– Не имеет значения.

– Конечно же имеет! – Его рык исходит из самого сердца. – Что же тебе сказали?

Она категорически качает головой.

– Только скажи, что тебе сказали.

– Что вы сумасшедший мальчик, – выпаливает она наконец. – Но я все-таки разговаривала с вами. Три раза разговаривала.

Она замолкает и глядит на свои пальцы. Лицо ее блестит от пота. У столика за ее спиной женщина, склонившись к мужу, что-то шепчет ему на ухо. Мужчина согласно кивает. Я в полном замешательстве. Голова идет кругом. Быстро пишу на салфетке, пытаюсь привести мысли в порядок: «Мальчик, которого знал я. Мальчик, которого знала она. Человек на сцене».

– Значит, ты говоришь, что мы разговаривали три раза? – Он сглатывает слюну, и, судя по выражению его лица, очень горькую слюну.

– Валла, чудесно…

Он усилием воли заставляет себя воспрянуть и подмигивает публике:

– И ты уж точно помнишь, о чем мы говорили?

– В первый раз вы сказали мне, что где-то мы уже встречались.

– Где?

– Вы сказали, что все происходящее в вашей жизни случается во второй раз.

– И ты так долго помнишь, что я сказал именно это?

– Еще вы сказали, что мы вместе были детьми Холокоста, или Библии, или во времена первобытного человека, вы не помнили, где именно, – но там мы встретились впервые, и вы были артистом в театре, а я была танцовщицей…

– Дамы и гос-по-да! – Он рывком вскакивает, криком перебивает ее, быстро удаляясь от края сцены. – Перед нами редчайшая характеристика вашего истинного друга тех времен, когда он был еще маленьким. Разве я вам не говорил? Не предупреждал? Деревенский дурачок, сумасшедший мальчик! Вы сами это слышали. Да еще пристает к маленьким девочкам, педофил, а вдобавок ко всем несчастьям еще и живет в мире фантазий. Мы вместе были в Холокосте, в Библии… Скажите на милость!

И тут он, обнажая зубы, заливается звонким, переливчатым смехом, который никого не убеждает. Заодно он бросает на меня потрясенный взгляд, будто подозревает, что к неожиданному появлению этой маленькой женщины и я приложил руку. Киваю, словно приношу свои извинения. За что я должен извиняться? Я и в самом деле с ней не знаком. Ведь я никогда не был в его квартале Ромема, и всякий раз, когда я говорил, что готов проводить его до самого дома, он отказывался, увиливал, придумывал отговорки, сложные и запутанные истории.

– И поймите, так со мной всегда! – Он чуть ли не орет во все горло. – Даже животные в Ромеме надо мной потешались. На полном серьезе: был там один черный кот, которые плевался всякий раз, когда я проходил мимо него. Расскажи им, лапочка…

– Нет, нет…

Пока он обращается к публике, ее короткие ножки бьются под столиком, будто кто-то ее душит и ей не хватает воздуха.

– Вы были самым…

– И верно, мы играли в медсестру и врача, и я был медсестрой?

– Все это неправда!

Она кричит во весь голос, с трудом спускается со стула и стоит на полу. Трудно даже поверить, до чего же она маленькая.

– Зачем же вы так? Вы были хорошим мальчиком!

Зал замер в полной тишине.

– Что это?

Он фыркает, и одна его щека пылает, будто от неожиданной сильной пощечины, пожалуй, еще более сильной, чем те, которые до того он отвешивал себе сам.

– Как ты меня называла?

Она снова взбирается на стул, погружается в себя, мрачнеет.

– Ты знаешь, Тамболина, что я могу привлечь тебя к суду за нанесение ущерба моему злому имени?

Он обеими руками хлопает себя по бедрам, смеется. Умело извлекает раскаты смеха из недр живота, но почти вся публика отказывается хохотать вместе с ним.

Она склоняет голову. Мелкими точными движениями шевелит под столом пальчиками маленьких рук. Пальчики одной руки встречают пальчики другой, затем эти пальчики над теми, а потом те пересекаются с этими. Танец с секретом, по собственным правилам.

Глубокое молчание. Представление в секунду скомкано. Он, на сцене, снимает очки и с силой трет глаза, глубоко, с чувством вздыхает. Люди в зале отводят от него взгляды. Смутное состояние угнетенности растекается по всему залу, словно откуда-то распространяется слух о серьезном нарушении порядка.

Он, разумеется, улавливает, что вечер ускользает из его рук, и моментально осуществляет что-то вроде внутреннего слалома: почти слышно постукивание деталей механизма. Широко раскрывает огромные глаза и являет публике озаренное радостью лицо:

– Вы – потрясающая и единственная в своем роде публика! – выкрикивает он и вновь мечется по сцене, стуча своими дурацкими ковбойскими сапогами. – Братья и сестры мои, душа каждого из вас – уникальна…

Но конфуз, который пытается затушевать человек на сцене, растекается по пространству маленького зала, словно актер пустил ветры.

– Это не просто! – кричит он, простирая руки для широкого, пустого объятия. – Совсем не просто дожить до пятидесяти семи лет, да еще после того, как мы слышали, я уцелел в Холокосте и даже пережил ТАНАХ!

Женщина сжимается, ее голова ушла глубоко в плечи, а он еще больше возвышает голос, пытаясь оглушить ее молчание:

– Но самое замечательное, что отсюда, с высоты возраста, уже ясно видна табличка: «ТУТ ЖИВУТ В ПОЛНОМ КАЙФЕ ДОВАЛЕ И ЧЕРВИ»… Ахалан

1
...