Читать книгу «Как-то лошадь входит в бар» онлайн полностью📖 — Давида Гроссмана — MyBook.
image
cover

Он продолжал говорить, охваченный бурным волнением, обижаясь, напоминая о том, что давно было забыто. Я слушал его и не слышал. На подобные чувства не было у меня никаких сил. Я переводил глаза с одного предмета в кухне на другой: здесь я должен починить, тут – побелить, там – смазать, а там – законопатить. На языке Тамары эти каждодневные обязанности по дому называются «тюрьма «Маасия́ху»[30].

– Ты меня вычеркнул напрочь, – сказал он, потрясенный.

– Я сожалею, – пробормотал я.

И, только услышав самого себя, вдруг понял, что именно мне действительно есть о чем сожалеть. Тепло собственного голоса кое-что открыло мне самому, и из этого тепла явился мальчик, весь, до малейшего штриха – очень светлый, весь в веснушках, буквально усыпанный ими. Невысокий, худощавый мальчик, в очках, с выступающими губами, беспокойными с вызовом. Мальчик, который говорил быстро и всегда немного хрипло. И я тут же вспомнил, что, несмотря на светлую кожу и розовые веснушки, его густые курчавые волосы были очень темными, жгуче-черными, и этот цветовой контраст производил на меня своеобразное впечатление.

– Я тебя помню, – неожиданно сказал я, – конечно же, мы, бывало, шли вместе… Не могу поверить, что мог вот так…

– Слава богу, – вздохнул он, – я уже начал думать, что выдумал тебя.

– И ве-чер доб-рый потрясающим красавицам Нетании! – грохочет он, вновь возвращаясь к прыжкам и пляскам по сцене, и стучит каблуками. – Я знаком с вами, девушки, хорошо знаю изнутри… Что ты спрашиваешь, тринадцатый столик? Ну и наглец же ты, это тебе уже говорили?

Его лицо суровеет, и на секунду кажется, что он и вправду обижается:

– Ну, знаешь ли, напасть с таким вопросом на застенчивого, замкнутого в своем внутреннем мире человека, подобного мне… Конечно же, у меня были женщины из Нетании! – приветственно восклицает он и выдает головокружительную улыбку во весь рот. – Не гнушался! Времена были трудные, мы вынуждены были довольствоваться малым…

Публика – и мужчины, и женщины – колотит ладонями по столу, свистит, хохочет, ревет «Позор!». А он на сцене преклоняет колено перед тремя загорелыми смешливыми пожилыми дамами, подсиненные волосы которых уложены в воздушные прически.

– Алаха́н[31], восьмой столик, что нынче празднуют красавицы? Кто-то из вас в эту самую минуту становится вдовой? Есть ли мужчина, в предсмертных муках отдающий душу свою в одной из больниц Нетании? Вперед, дружище, вперед! – Он подбадривает издали этого воображаемого друга. – Еще один рывок – и ты свободен.

Женщины смеются, беспорядочно лупят руками воздух. Он, вращаясь вокруг своей оси, скачет по сцене и в какую-то минуту чуть не сваливается с нее, а публика смеется еще громче.

– Трое мужчин! – выкрикивает он, высоко держа три пальца. – Трое мужчин, итальянец, француз и еврей, сидят в пабе и рассказывают, как они доставляют удовольствие своим женщинам. Француз говорит: «Я свою мадемуазель от макушки до кончиков пальцев ног смазываю прованским маслом, и после того, как она кончает, потом кричит еще пять минут. Итальянец говорит: «Я же, когда накачиваю свою синьору, то прежде всего смазываю ее тело сверху донизу оливковым маслом, которое покупаю в одной деревушке на Сицилии, и когда она кончает, потом кричит еще десять минут». А еврей молчит. Ни слова. Француз и итальянец смотрят на него: «А что с тобой?» – «Со мной? – отвечает еврей. – Я мою Песю смазываю гусиным салом, тем, что у нас называется «шмальц», и после того, как она кончает, потом кричит еще целый час». «Час?» Француз и итальянец прямо с ума сходят: «Что именно ты ей делаешь?» – «А-а-а, – говорит еврей, – вытираю руки занавеской».

Оглушительный смех. Женщины и мужчины вокруг меня обмениваются взглядами. Я заказал фокаччу и печеный баклажан с тхиной. Меня одолел голод.

– Где же я был? – весело говорит он, краем глаза следя за моей беседой с официанткой, и мне кажется, он счастлив от того, что я заказываю себе какую-то еду.

– Шмальц, еврей, его жена… Мы, истинно, народ особый, верно, братья мои! Нет, нет еще другого такого народа, как наш еврейский народ! Самый-самый избранный! Самый-самый особый! Ультраособый! – Публика аплодирует. – Правду говоря, по этому поводу, если вы позволите небольшое отклонение, как говорил некрофил своей покойной теще, – до чего же меня раздражает новый антисемитизм! Нет, серьезно: к старому антисемитизму я уже как-то привык, даже немножко ему симпатизировал, этим прелестным сказкам о сионских мудрецах, нескольких троллях с бородой, с длинным крючковатым носом, которые, собравшись вместе, требуют аппетайзеры проказы с кардамоном и чумой, обмениваются рецептами киноа, рисовой лебеды и яда для отравления колодцев да заодно прирезывают к Пасхе христианского младенца. Эй, ребята, вы не обратили внимания, что в этом году младенцы несколько горчат? Со всем этим мы уже научились жить, привыкли, это часть нашего наследия, яани[32]. И вдруг являются к тебе эти со своим новым антисемитизмом, прямо не знаю, но мне с ним до того неудобно, что даже хочется от них отмежеваться. – Он заламывает пальцы, и плечи его извиваются с неподдельным смущением. – Не знаю, как сказать, без того, чтобы, не приведи господь, не задеть и не оскорбить новых антисемитов, однако дружбаны-приятели мои, дахи́лькум[33], что-то в вашем подходе слегка раздражает, так? Потому что иногда я думаю: что будет, если какой-нибудь израильский ученый, к примеру сказать, вдруг изобретет лекарство против рака, так? Лекарство, которое покончит с раком раз и навсегда? Так вот, я вам гарантирую, что во всем мире тут же начнутся вопли, вспыхнут протесты и демонстрации, голосования в ООН, статьи во всех европейских газетах: «А почему, собственно, надо причинять вред раку?» И если уж причинять вред, то зачем же тотчас уничтожать? Почему бы и нам самим не поставить себя на его место и поглядеть, например, как он, рак сам, со своей стороны, переживает болезнь? Давайте не будем забывать, что у рака есть и положительные стороны. Факт! Есть немало людей, которые вам скажут, что противоборство с раком сделало их лучше! И надо помнить, что исследования рака ведут к разработке лекарств от других болезней, а теперь это все вдруг прекратится, да еще посредством полного уничтожения! Что, вы не усвоили уроки прошлого? Забыли «мрачные эпохи»? И вообще, – на его лице появляетсязадумчивость, – есть ли и вправду в человеке нечто такое, что делает его выше рака и поэтому он обладает полным правом рак уничтожить?

Раздаются жидкие аплодисменты. Но его уже несет дальше:

– До-об-рый вечер и вам, мужчины. Не страшно, что вы пришли. Будете сидеть тихо, позволим вам следить за происходящим в ранге наблюдателей, а поведете себя неподобающе – отправим всех в соседнюю комнату для химической кастрации, сабаба? Итак, уважаемые леди, позвольте мне наконец-то представиться официально, и давайте покончим с дикими догадками относительно личности этого таинственного и обаятельного мужчины: До́вале Джи, это имя, это заглавие, это самый успешный бренд на всем пространстве южнее Хадрама́ута[34], да и запомнить легко: До́вале – это как «оп але!» или как «дай суфле!», а Джи – как известная точка, яблочко в мишени для наших дротиков. И вот он я – весь ваш, девочки, добыча для ваших самых необузданных фантазий, с этой минуты и до полуночи. «Но почему до полуночи?» – спрашиваете вы с разочарованием. Потому что в полночь я отправлюсь домой, и только одна из всех присутствующих здесь красавиц удостоится сопровождать меня и слиться с моим бархатным телом в ночь вертикальных и горизонтальных прикосновений, но главным образом виральных, но и это, разумеется, только в такой степени, в какой позволит мне голубой шар счастья, который дает мне несколько часов или предоставляет взаймы то, что отобрал рак простаты. Скобка открывается: какой же он идиот, этот рак, если вы меня спросите. Серьезно, подумайте только. У меня есть столь прекрасные притягательные части тела. Люди приезжают из Ашкелона полюбоваться этой красотой. Например, великолепной круглой пяткой, – он поворачивается к залу спиной и, согнув ногу в колене, с грациозным обаянием поднимает сапог, – или моими точеными бедрами, или шелковистой грудью, или ниспадающими волосами. Но этот дегенерат, рак, предпочитает погрязать в моей простате! Получает удовольствие, играя с моей пиписькой. До чего же я разочаровался в нем. Скобка закрывается. Но до полуночи, сестры мои, мы сорвем крышу смехом, пародиями, избранными номерами из моих выступлений за последние двадцать лет, о чем не написано в объявлениях, потому что я даже шекель не стану выбрасывать на объявления, рекламирующие меня, кроме малюсенького объявления, величиной с почтовую марку в бесплатном еженедельнике, выходящем в Нетании. Эти шлюхи даже листок на дереве не приклеили. Сэкономил ты на мне, Иоав. Чтоб ты был здоров, душа моя. Пикассо, пропавший пес-ротвейлер, получил здесь на электрических столбах больше экранного времени, чем досталось мне, ведь я проверил, столб за столбом, обошел всю промзону Нетании. Сатхе́н[35], Пикассо, задал ты им жару, только не спеши возвращаться, послушай меня, со всей ответственностью говорю: самый лучший способ добиться того, чтобы тебя оценили в каком-либо месте, – просто не быть там, правда? Не такова ли была идея, стоявшая за деяниями Бога во время Холокоста? Не на этом ли основана вся концепция смерти?

Публика увлечена полностью.

– Нет, скажите мне, Нетания, разве не безумие то, что мелькает в голове людей, развешивающих объявления о пропавших животных? «Потерялся хомячок золотистого цвета, хромает на одну ножку, на глазах катаракта, не переносит глютен, страдает аллергией на миндальное молоко». Алло, какие у вас проблемы? Даже без всяких поисков могу вам сказать, где он: ваш хомячок в приюте для инвалидов и больных.

Публика смеется от всего сердца и немного успокаивается, словно чувствует, что где-то исправлена опасная ошибка в навигации.

– Я хочу, чтобы ты пришел на мое представление, – сказал он мне по телефону после того, как ему удалось прорваться в мою упрямую память.

Мы даже предались воспоминаниям, на удивление весьма приятным; мысленно вернулись к тем часам, когда дважды в неделю шли вместе от квартала Баи́т ва-Ган к автобусу, который привозил меня прямо к дому в квартале Талпиот. Он говорил о наших прогулках с огромным воодушевлением.

– Именно там началась наша дружба, – повторил он дважды или трижды, сопровождая свои слова легким смехом, в котором звучало удивительное счастье. – Мы шли и говорили, и говорили… «Уоки-токи» – наша дружба, – продолжал он, вспоминая мельчайшие подробности, будто эта мимолетная дружба была лучшим из того, что случилось с ним в жизни.

А я терпеливо слушал, надеясь узнать, чего именно ему хочется, что я должен сделать ради него, – и уж тогда мне удастся отказать, не причиняя особой боли, а затем вновь исторгнуть его из моей жизни.

– Какое именно представление ты просишь меня посмотреть?

Я решительно перебил, как только он на миг остановился, набирая воздуха в легкие.

– Я, – он ухмыльнулся, – как бы это сказать… в принципе я делаю стендап.

– А-а, – произнес я с облегчением, – это не для меня.

– Ты знаком с жанром стендап? – спросил он с легкой усмешкой. – Я как-то не думал, что ты вообще… Тебе доводилось когда-нибудь видеть такое шоу?

– Иногда, по телевизору, – ответил я. – Не воспринимай это как на свой счет, но это как раз то, что мне совершенно ни о чем не говорит.

Я мгновенно выбрался из паралича, охватившего меня с той минуты, как я ответил на телефонный звонок. Была ли в его обращении ко мне какая-то тайна, загадка или некое невысказанное обещание, предположим, возобновить старую дружбу, – все это немедленно утратило силу, мигом развеялось: стендап-комеди.

– Послушай, – сказал я, – для тебя я не клиент. Все эти игры, шуточки, смешки не для моей головы и не для моего возраста, сожалею.

Он медленно произнес:

– О’кей, твой ответ абсолютно ясен, никто не обвинит тебя в том, что ты наводишь тень на плетень.

– Не пойми меня неправильно, – сказал я и тут же заметил, что собака поднимает уши и смотрит на меня с тревогой, – я уверен, есть немало людей, которые получают удовольствие от подобных представлений, я никого не сужу, у каждого свой вкус…

По-видимому, я прибавил еще несколько слов в том же духе. К счастью, я не все помню. Мне нечего добавить в свою защиту, возможно, только то, что с первой же минуты я чувствовал – наверное, смутно помнил, – что у этого человека есть некий дар или склад характера «ключа-отмычки» (вдруг в памяти всплыло это выражение из детства) и я должен быть предельно осторожным.

Но и это, разумеется, никак не оправдывает мои нападки. Потому что я вдруг ни с того ни с сего напустился на него, словно мой собеседник был полномочным представителем легкомысленной несерьезности всего человечества во всех ее обличьях.

– И для таких, как ты, – вскипел я, – любая вещь, по сути, только повод для смеха, каждая вещь и каждый человек – все сгодится, почему бы и нет, если есть немного таланта к импровизации и быстрая реакция. Тогда все можно превратить в шутку, в пародию, в карикатуру – болезни, смерть, войны, – все поддается осмеянию, а?

Наступило долгое молчание. От головы медленно отливала кровь, оставляя после себя ощущение холода в мозгу. И еще удивление от самого себя: во что я превратился?

Я слышал его дыхание. Чувствовал Тамару, сжимающуюся во мне. «Ты полон гнева», – сказала она. Я полон тоски, думал я, разве ты не видишь? У меня – отравление тоской.

– С другой стороны, – сдавленно бормотал он с какой-то меланхолией, терзавшей мое сердце, – по правде, я и сам уже не так увлечен стендапом, как прежде. Раньше – да, раньше для меня это было подобно хождению по канату. Каждую минуту ты вот-вот рухнешь на глазах у всех. Промахнешься на миллиметр – утратил кульминацию шутки, или, скажем, употребил слово не там, где оно должно быть, или голос чуть повысил, а не понизил – и публика тут же на месте к тебе охладевает. Но если спустя секунду после этого ты тронешь ее верным словом – публика раздвинет ноги.

Собака попила воды. Ее длинные уши касались пола по обеим сторонам миски. Все ее тело было в огромных проплешинах; она почти ослепла. Ветеринар беспрестанно надоедал мне, чтобы я согласился усыпить животное. Ветеринару всего тридцать один. Я представлял себе, что он и меня видит кандидатом на усыпление. Я поднял ноги, устроив их на стуле, стоявшем передо мной. Попытался успокоиться. Из-за подобных вспышек я три года назад потерял работу. А теперь я думал: «Кто знает, что я потерял сейчас?»

– А с третьей стороны, – продолжил он, и только когда я понял, каким долгим было молчание, в котором пребывали мы оба, погрузившись каждый в свои мысли, – показывая стендап, ты все-таки смешишь людей, и это тоже вещь немалая.

Последние слова он произнес спокойно, словно обращаясь к самому себе, и я подумал: «Верно, это вещь немалая. Это великая вещь! Вот я, к примеру, с трудом помню звук собственного смеха». И я чуть было не попросил, чтобы он остановился и начал разговор с самого начала. И на сей раз – как между двумя человеческими созданиями, чтобы я, по крайней мере, постарался объяснить, как же я мог забыть его, как ненависть к запоминанию чего-то из ряда вон выходящего, причиняющего боль того, что случилось в прошлом, уже стерла огромные куски самого прошлого и постепенно стирает остальное.

– Чего я от тебя хочу? – глубоко вздохнул он. – Ладно, по правде говоря, я уже не уверен, что это вообще актуально…

– Как я понял, ты хочешь, чтобы я пришел на твое представление.

– Да.

– Но зачем? Зачем я тебе там нужен?

– Видишь ли, тут ты меня достал… Даже не знаю, как тебе сказать… Это звучит странно – просить об этом у кого-то. – И он усмехнулся. – Та́хлес[36]. Я думал об этом довольно много, вот уже какое-то время я перемалываю это в себе, но не знаю, не уверен, однако, в конце концов, подумал, что только тебя я могу попросить.

Вдруг в его голосе появилось что-то новое. Почти мольба. Отчаяние последней просьбы. Я снял ноги со стула.

– Я слушаю, – произнес я.

– Я хочу, чтобы ты сначала посмотрел на меня хорошенько, а потом сказал мне.

– Сказал тебе – что?

– Что ты увидел.

– Короче, Нетания-детка, нынешним вечером здесь, перемать, мы трахнем мать всех представлений! Ваш покорнейший слуга перед сотнями поклонниц, рвущих бюстгальтеры! Да, освободи застежку, десятый стол, освободи… Оп-па! Мы услышали «бум!», а?

Публика смеется, но смех короткий и тусклый. Молодые смеются чуть дольше, но человек на сцене весьма доволен. Рука его витает над лицом, словно ищет место, где будет больнее всего.

Люди зачарованно глядят на эту руку, пальцы которой разжимаются и сжимаются медленными волнообразными движениями. «Это не имеет смысла, – думаю я про себя, – это не на самом деле, человек не может бить себя так».

– Идиотик, – произносит он хрипло, и кажется, будто рука шепчет, будто пальцы шепчут, – идиотик, они снова не смеялись как следует! Как же ты собираешься закончить этот вечер?

Сквозь пальцы охватившей лицо ладони сверкает адресованная публике улыбка, словно из-за решетки.

– Это не те взрывы смеха, которые бывали у тебя когда-то, – говорит он с задумчивой грустью, болтая с самим собой у нас на глазах, – быть может, ты избрал не ту профессию, Довале, а возможно, и вправду пришло время уйти со сцены.

Он продолжает беседовать сам с собой с деловым спокойствием, от которого кровь стынет в жилах.

– Уйти со сцены, да, повесить сапоги – да и себя самого – на тот же гвоздь. Но как ты думаешь, может, попробуем на них попугая? Последний шанс?

Он убирает ладонь с лица, но оставляет ее по-прежнему витать в воздухе:

– Один попугай беспрерывно сквернословил. С той минуты, как он открывал глаза, и до отхода ко сну попугай безостановочно извергал самые грубые и грязные ругательства, какие только бывают. А хозяин попугая был человеком тонким, воспитанным, вежливым…

Публика, словно на разделенном экране, следит и за анекдотом, и за рассказчиком, увлеченная обоими.

– В конце концов не осталось никакого выбора, и хозяин начал угрожать попугаю: «Если ты не прекратишь, я запру тебя в шкафу!» Попугай от угроз просто с ума сошел, начал ругаться и проклинать на идише…

Он останавливается, громко смеется над собой, легонько хлопает себя по бедру:

– Нет, Нетания, вам очень понравится, быть не может, чтобы вы это не полюбите.

Публика глядит на него с изумлением. Глаза некоторых зрителей сами собой щурятся, ожидая резкого движения руки по направлению к лицу.

– Короче, мужик хватает попугая, швыряет в шкаф и запирает дверь. Попугай изнутри шкафа исторгает такой поток изощренной брани, что парню хоть с крыши прыгай из-за стыда перед соседями. Наконец, не в силах больше выдерживать, он открывает шкаф, хватает попугая обеими руками – а попугай при этом орет во все горло, проклинает, кусает, поносит и даже клевещет, – приносит птицу в кухню, открывает дверцу морозилки, бросает попугая внутрь и закрывает его там.

Молчание в зале. То тут, то там – осторожные улыбки. Мне кажется, что большинство публики сосредоточило взоры на его руках, медленно описывающих круги, словно змея, неторопливо разматывающая свои кольца.