Я знаю это, как знают правду, что вбита в кожу и в кровь влита: когда предснежным хрустящим ядом придут осенние холода, сожмут мне рёбра и сдавят сердце, мороз мешая с моей слюной, тогда ничем не смогу согреться (никто не сможет согреться мной). Я таю снегом на тёплых пальцах и стыну льдами в кругу огня:
ко мне – дикарке! – не подобраться…
Ну, приручи, приручи меня!
Я прячусь в листьях плакучей ивы, в зелёных кронах простых берёз, и не кажусь на глаза счастливым (не доверяю не знавшим слёз). Ворую звёзды у небосвода и прячу волку-соседу в мех. Лесная нимфа, дитя природы, мне место в сказках, да не во всех, а в самых грустных и безнадёжных – и непременно с плохим концом.
Тебе, наверное, будет сложно
наутро вспомнить моё лицо.
Тебе, похоже, совсем несладко, раз ты решился ко мне прийти, остаться на ночь в тени распадка, где даже звёздам нельзя светить, и улыбаться в мои ключицы, и целоваться до вспухших губ, и на рассвете со мной проститься… А отпустить тебя я смогу? Смогу, конечно, и дам в дорогу звезды осколки, пыльцу цветов.
Взамен прошу я не так уж много.
Скажи мне, славный, а ты готов?
Расслабься, тише, мне мало надо: возьму лишь то, что решишь отдать. Когда предснежным звенящим ядом придут осенние холода, сжимая глотку животным страхом и волчьим воем при свете дня, я, завернувшись в твою рубаху, прошу: не вздумай забыть меня. Иначе в листьях плакучей ивы, в берёзках будет лишь тишь да гладь…
Я не кажусь на глаза счастливым –
им слишком просто меня предать.
Тогда застынет лихое сердце, исчезнет тенью среди трясин… Мне только памятью можно греться, а ты нашёлся такой один, кто не боялся смотреть сквозь слёзы, касаться пальцами позвонков… Забудешь нимфу – она замёрзнет, дитя природы, осколок льдов, семью ветрами без звука станет, растает снегом, застынет в лёд.
…Всё очень просто, поверь мне, славный:
забудешь нимфу – она умрёт.
Д. Р.
У Дикой Охоты – свод непреложных правил: нельзя отставать, не то в темноте оставят, нельзя вспоминать, откуда и кто ты есть.
Пусть в небе морозном каждый друг другу равен, но тех, что под нами, гоним мы их и давим, не смей заступаться – быстро собьётся спесь!
Была среди нас такая – из тех, кто против. Тебя подобрали, кстати, на той Охоте… Ты славной малышкой, честно скажу, была!
Почти как она, но младше и голос звонче, совсем не боялась наших-то диких гончих, стояла в пороге – тонкая как стрела.
Тебя подхватил наш Ловчий, оскалясь дико, но он не дождался дрожи, испуга, криков, ты просто смотрела через его плечо.
Она подошла: румянец как костяника, луна приласкала латы округлым бликом – и тени взметнулись вслед за её мечом.
– Оставь её, Ловчий, – хрипло и без сомнений. И вслед за мечом, ты помнишь, взметнулись тени… Она была быстрой, так же как ты быстра,
но это неважно, ведь главный закон священен: предателя – в снег, предателя – на колени и голову с плеч.
Погибла твоя сестра.
А Ловчим был я. Чего уж тут, в самом деле. Седлаем коней, под нами ревут метели, конец октября – пора загонять и жечь!
Скакать между звёзд без удержу и без цели, чтоб смертные в страхе падали и хрипели…
Она промолчит, рывком обнажая меч.
У Дикой Охоты главный закон священен: нельзя отставать, предателей – на колени, нельзя вспоминать, нельзя замедлять свой бег.
У всадников диких – ни сердца, ни сожалений, их надо держать вдали от родных селений…
Раз Ловчий убит –
Охоту вести тебе.
Е. С.
Мой мальчик, скажи мне, зачем тебе красный плащ?
Без задней мысли, но как уж тут не спросить.
Да нет, я не перестану тебя любить,
Во что бы ты ни оделся. Но как тут быть,
Когда этот красный уж слишком –
совсем –
манящ?
Мой мальчик, февральской ночью в холодный лес –
Не лучшее из возможных решений. Да,
Я делала точно так же, и темнота
Всегда прогоняла скуку, всегда-всегда,
Но я – это я, а ты-то
куда
полез?
Мой мальчик, зачем тебе этот надлом у губ,
И пальцы сильней-нежнее гитарных струн,
Глаза удивительней тысячи южных лун,
И родинки вязью неведомых древних рун?
Мой мальчик, зачем ты настолько,
настолько
глуп,
Что лезешь без спроса в самый большой овраг
И только смеёшься навстречу чужим клыкам,
Навстречу «зачем такие» большим зубам,
Навстречу «я никому тебя не отдам»?..
Ты – всё, чего может хотеть
волчица.
Так?
Ты – всё, чего может хотеть волчица. Вот.
И здесь, на опушке, обняться – и так застыть.
Скажи, что не перестанешь меня любить,
Когда я покроюсь шерстью и стану выть,
Уткнувшись мохнатой мордой
тебе
в живот.
Д. Р.
Город серый, как будто умер, как будто вымер… Ни листочек не дрогнет над ровными мостовыми. Все попрятались, только крысы в ночи не спят: по подвалам, по чердакам, по канавам тоже, город вылизан ими, загажен, изрыт, исхожен, переполнен до точки, где стал походить на ад. Город мрачный, такой похмельный и похоронный, если дышит – то вместо вдохов выходят стоны. Скоро лопнет, уже трещит по потёртым швам. Я иду, выбивая пальцами ритм по стенам. Я не слышу его, но мне всё равно, наверно: я привыкла давно не жить, а существовать.
Дед был мастер – из лучших лучший, один на свете. Передать свой талант хотел бы, конечно, детям или внукам
хотя б, но как-то не задалось. Дочка стала простой портнихой, а
сын – торговцем (богу богово, остальное – заблудшим овцам), может, кто и пытался, но как-то всё вкривь и вкось. Дед был мастер из ничего создавать искусство… Утверждают, мол, свято место не будет пусто, но я что-то не вижу подобных ему нигде. Перед смертью он создал флейту – живое чудо: кто услышит, забудет, кто он и был откуда. Дед швырнул её в реку, доверив судьбу воде.
Это было, пожалуй, глупо. Не мне судить, но говорили и мать, и дядя, что вот, обидно, уж они-то б такую флейту, они-то уж! Впрочем, плакать-то было рано, обоим рано, дядя выгодно что-то продал, а что до мамы, городской бургомистр – теперь ей законный муж. Он решает, что только может как только может. Крысы больше всего покой городской тревожат: даже днём всё снуют, не выгнать, не извести. Нет управы на них и нет никакого слада, объявили уже вчера смельчакам награду: столько золота, сколько сможете унести,
только доброе дело сделайте, нас избавьте от крысиной чумы. Чужак в разноцветном платье, он пришёл на рассвете – и город ему был рад. Он достал из кармана флейту, зажал губами, потекли к нему крысы, как речки между домами, он увёл их – и ни одна не пришла назад. Но была моя мать мрачнее свинцовой тучи, говорила: по силам лучшему лишь из лучших сотворить чудо-флейту для столь необычных дел. И когда тот флейтист пришёл за своей наградой, то отец мой, нахмурясь, тихо сказал с досадой: уноси-ка ты ноги, парень, покуда цел.
И флейтист побежал, как раньше бежали крысы. Говорят, что мой дядя в котомке его порылся, только флейты он там, конечно же, не нашёл. Я ему не верю, мама сказала папе, а флейтист вернулся – с флейтой и в красной шляпе… И с тех пор ничего уже не было хорошо. Город замер, серый, город как будто вымер, только скорбь разлили в небе над мостовыми: оказалось, дети даже послушней крыс. Мама ходит тенью, взгляд в половицах пряча, дядя смотрит волком, папа, похоже, плачет. Я сижу на крыше, камни бросая вниз.
У меня был брат, он тоже ушёл с флейтистом. Город стал пустым и как будто стерильно чистым, ничего не сделать, время не отмотать. Крысолов ушёл – и дети бежали следом. Вот тебе и флейта. Вот и наследство деда. Вот что значит долг свой вовремя не отдать. Город стал холодный, мрачный и похоронный, только щерит зубы острые в ртах оконных. Я готова лопнуть, будто мешок, вдоль шва. Выбиваю пальцем ритм по покатой крыше. Я его не слышу – я ничего не слышу.
Я глуха с рожденья.
И потому жива.
Приходил ко мне твой суженый, приходил: он ломился в мои ворота что было сил – и стращал, угрожал да требовал, не просил. Его конь тихонько вздрагивал и косил на кружившее за опушкою вороньё. Понимал смышлёный ласковый вороной: не к простой пришли колдунье вы, не к простой… У неё три сотни демонов за спиной, и, хоть как себя осеняй крестом, лишь безумец что-то требует у неё.
Но суров был твой суженый, ох он и был суров. Говорил, что на всё на свете теперь готов: попросил уже всех духов и всех богов, всем шаманам привёз дражайшие из даров, но никто ему ответа ещё не дал, как тебе, любимой, снова открыть глаза – и проснуться, и что-то ласковое сказать… За его спиной собиралась греметь гроза, он горел как пламя и замерзал, будто в Сечень его окутали холода.
Он был молод, статен и полной луны ясней, с волосами цвета осенних дней… Мы недолго спорили о цене: я была всех прочих стократ сильней – и одна на свете помочь могла. И, скользнув ладонью по рукаву, назвала я цену – а он кивнул, чтоб в уплату древнему колдовству принести Жар-Цвет и плакун-траву (да остаться на ночь в постели зла).
Был со мной твой суженый, ох как был: выгибался месяцем, говорил, что когда б тебя бы он не любил, то со мной навеки остался бы… Ведьмовские чары берут своё. Я чертила пальцем овал лица, отвлекаясь, чтобы поцеловать. Его конь, привязанный у крыльца, до рассвета в ужасе гарцевал. На опушке каркало вороньё.
А на утро встала я, в чём была, горький сок берёзовый собрала, разлила его посреди стола, по углам поставила зеркала (все в багровых пятнах – по тридцать три). Я смешала листья семи берёз, на две капли горьких русальих слёз, на полпальца выжимку летних рос, настояла варево на крови
Да пустилась в путь на его коне. Тот хрипел, но нёсся – быстрей, сильней, торопился в терем, что всех родней. Летний дождь хлестал меня по спине, дикий ветер с каждой минутой креп. Я успела вовремя. Как всегда. Пусть мой взгляд морозней любого льда, но огонь струился в моих следах, да в руках живая текла вода – и меня впустили в подвальный склеп.
Темнота стучалась ко мне под дых. Ты была красивее всех живых и мертвее мёртвых – от сих до сих… Я звала всех духов, задобрив их, я тебя вернула. Обычай прост: если сердце мается и болит, не умея мёртвую отпустить, то найди колдунью – и попроси (погубить тебя, а любовь – спасти).
…За моей избушкой – сплошной погост.
Он приходит, а шагом раньше бежит молва –
Дескать, вот он, смотрите, тихо, какие шрамы…
Его город однажды пущен был на дрова
О проекте
О подписке