Она потихоньку провела Михайлова в знакомую спальню. Однако Александра на сей раз не поспешила навстречу – радостная, полураздетая, как это обычно бывало. Она, причесанная и одетая, словно только что вернулась с бала, сидела в кресле с пасмурным лицом и поднялась как-то неохотно.
– Саша, здравствуй, свет! – весело сказал Михайлов. – Что стряслось? Не больна ли ты?
– Голова разболелась, – лениво и тоскливо ответила Александра.
За все время их знакомства у нее не случалось никаких хвороб, а над мигренями – модной болезни избалованных малокровных девиц – она смеялась.
– Знаешь новость? – спросил он.
– О войне? Слыхала.
– Я оттого не приходил, что был в разведке и лишь утром вернулся в Кронштадт, – доложил Михайлов. – Наше счастье, что Грейг еще не увел эскадру бить турок. У шведов вымпелов более, чем хотелось бы, и лазутчики доносят – людей под ружье поставили немало.
Александра смотрела на него так, словно говорила: и что мне до той войны, до тех шведов?
– Они нацелились сперва на Кронштадт, потом на Санкт-Петербург, – продолжал Михайлов. – Сама государыня забеспокоилась. И «Ярославец» еще не вернулся, и «Гектора» мы где-то потеряли, а ему бы следовало разом с нами прийти.
– Я поеду в Спиридоново. Все равно в столице летом делать нечего, – сказала Александра.
– Ты захворала? – предчувствуя недоброе, спросил Михайлов.
– Да.
– Я пришел не вовремя? Ты мне не рада?
Не стоило задавать такие прямые вопросы, но капитан не умел разговаривать с дамами.
– Я не ждала тебя, Алексей.
За краткое время их романа она ни разу не назвала его по имени.
– Что-то случилось?
– Как тебе объяснить…
– Да уж говори, как есть.
– Мы поторопились тогда. Мы совершенно не знали друг друга. Это было безумие. А всякое безумие кончается тем, что возвращается рассудок.
– К тебе вернулся рассудок?
– К счастью. Я хотела написать тебе письмо, но ты пришел… Так даже лучше…
– Ну что же. Не стану обременять! – выкрикнул Михайлов. И сам не понял, как оказался на улице.
Упрашивать женщину сжалиться – что может быть отвратительнее?! И даже не попыталась удержать…
Михайлов не шел – какая-то сила несла его, подталкивая промеж лопаток.
Он понимал, что все амуры с Александрой кончены, и ставил чугунный крест на романе, и в то же время пытался угадать: почему, в чем его ошибка, можно ли загладить оплошность?
Мысль о том, что какой-то столичный вертопрах перебежал дорогу, в голову штурману, конечно, заглядывала. Но он уже довольно знал Александру, чтобы уразуметь: на дешевые ужимки она не клюнет. Выходит, влюбилась в более достойного человека? Но Михайлов считал себя весьма достойным и в спальне сил не жалел, зная также, что Александра пылала к нему неподдельной страстью. Что же это был за ангел в человечьем облике, если она столь разительно переменилась к бывшему любовнику?
Неведомая сила влекла его по ночной столице, оберегая одновременно от встреч с малоприятными людишками: штурман сейчас охотно бы выбил последние зубы налетчику, вздумавшему избавить его от кошелька. Наконец Михайлов очнулся на невской набережной. Теперь следовало или, перелетев через ограду, нестись по воде, аки посуху, или угомониться, идти к Мойке, где у маленькой пристани ждет ял.
Не было никакого сомнения, что моряк и в тяжелом суконном мундире, и в туфлях с пряжками, сверзившись в воду, запросто переплывет реку. Но незримая сила развернула его в другую сторону и погнала по пустынной набережной… пустынной ли?..
Странный силуэт явился его взору – словно бы неимоверной величины ворон присел отдохнуть на ограде. Больших птиц Михайлов видывал – как-то на палубу «Мстиславца» опустился серый орлан-белохвост, промышлявший над волнами в поисках еды. Размах крыльев у этой пташки – две сажени и более, желтый четырехвершковый клюв, внушающий почтение, мощные когтистые лапы – какими и теленка можно подцепить и унести, и Михайлов, наглядевшись, велел матросам прогнать гостя, пока не загадил палубу.
Но орлан вьет гнезда на высоких деревьях прибрежных лесов, и странно, что этакое чудище залетело в столицу, да и силуэт скорее воронов…
Михайлов невольно замедлил шаг, боясь спугнуть странную птицу. А когда она пошевелилась, стало ясно – пернатые тут ни при чем, а просто некий человек, забравшись на одну из каменных тумб ограды, сидит на корточках.
Тут моряк, невзирая на свой душевный сумбур, задал себе вопрос: что можно делать ночью, на ограде набережной, в столь странной позе?
И зрение, и слух у него, как у всякого настоящего моряка, были отменные. Потому-то он и уловил за три десятка шагов характерный звук: человек, изображавший птицу, взвел курок пистолета.
– Стой, дурак! – заорал Михайлов и помчался к тумбе.
Человек резко повернулся на голос, пошатнулся, взмахнул руками и едва не слетел вниз, но моряк был уже рядом.
– Совсем сдурел? – спросил он сердито. – Вот тоже выдумал! А ну, слезай, слезай!
Он стащил бедолагу с тумбы, усадил наземь и первым делом отнял пистолет.
– Кой черт тебя принес? – возмутился несостоявшийся покойник.
– Ты пьян? – Михайлов принюхался. – Вроде не пьян. Что за дурь на тебя нашла?
– Не дурь… иного выхода не осталось…
По речи и выговору Михайлов признал в самоубийце человека если и не своего круга, то вполне благовоспитанного. Белая ночь прибавляла загадочности простецкому, худому, губастому лицу, в последний раз выбритому дня три назад, так что щетина виделась отчетливо. И эта щетина подсказала Михайлову – человек был занят до такой степени чем-то важным, что о себе не помнил.
– Пойдем отсюда прочь, сударь. Давай руку.
– Оставьте меня. Судьба моя решена.
– Вставай, вставай! Чудила грешный! Знаешь, что на том свете самоубийц ждет?
– Мне все равно.
Моряк был достаточно силен, чтобы подхватить под мышки и поставить на ноги даже очень крупного человека, а спасенный был по части дородства – пуда на три с половиной, может, не более. Но с ним вышла какая-то загвоздка – Михайлов сперва решил, что тот не желает выпрямляться, потом понял, что и не может: на шее у бедолаги была петля, а к ней прикреплен порядочный булыжник в веревочной оплетке.
– Разумно, – одобрил моряк. – Коли пулей себя не до смерти порешишь, так эта дрянь на дно утащит. Но ты должен был проявить последовательность и выпить впридачу какой-нибудь отравы.
– Отвяжись ты от меня, сударь, – проникновенно попросил спасенный. – Не приведи тебе бог вот этак булыги искать.
– Нет уж. Пошли! Найдем какой-нибудь не совсем заблеванный кабак, и там я тебя напою до положения риз.
– Зачем?
– Чтобы в башке прояснение наступило.
– Мне с того прояснения легче не станет.
– Это ты что за узел завязал? – спросил Михайлов, пытаясь отцепить каменюку от самоубийцы. – Погоди, сейчас я эту холеру кортиком… как Александр Македонский… руки убери!..
Кортик морского офицера – вещь, полезная в сражении, где мало места для замаха и удара, однако пилить им впотьмах веревки – унизительное для клинка испытание. Наконец пудовый булыжник повис на ниточке, и Михайлов тут же бросил его в воду вместе с оплеткой – от греха подальше.
– Идем, – приказал он спасенному. – Мне тоже есть что залить вином. Однако ж не стреляюсь и в воду не бросаюсь.
– Да у тебя, сударь, пустяк по сравнению с моей бедой.
– У меня пустяк? – тут Михайлову пришло на ум, что беда у обоих одинаковая. – Бросила меня невеста – это ли не горе? А коли и твоя избранница умом повредилась, так мы – братья по несчастью.
– Невеста! – с презрением воскликнул самоубийца. – Невеста – чушь, ерунда, мелочишка! Пук тряпок и фунт белил! Невест на каждом углу по дюжине! А у меня погибло то, чего более в мире нет!
– Душу ты свою бессмертную, что ли, загубил?
– Душу… А ты, сударь, кто таков?
– Я капитан второго ранга Михайлов с фрегата «Мстиславец», а ты?
– А я оружейный мастер, тульский. Звать – Ефимом Усовым.
– Вот и славно. Идем, Усов, авось нам повезет и найдется питейное заведение.
– Не надо. Мне вином не поможешь.
– Да что у тебя стряслось?
– Эх, – вздохнул Усов. – Впрочем, ты-то меня, Михайлов, как раз поймешь. Ты – моряк, и со всяким железным прикладом привык дело иметь. Ты цену металлу знаешь.
Вместо кабака им попалась та маленькая лодочная пристань, где стоял михайловский ял с задремавшим экипажем. Издалека доносилась музыка – словно кто-то вздумал посреди Невы танцевать контрданс. К воде вели ступеньки; они уселись на них рядышком, и Усов приступил к своей печальной истории.
– Ты наши дамасковые стволы видал? – начал Ефим. – Ружейные, пистолетные?
– Тульские, что ли? Ну, видал. Славные стволы, легкие, прочные. Жаль, дорогие.
– А отчего они узорные – знаешь?
Михайлов страх как не любил признаваться в незнании.
– Слыхивал.
– Дамаск мы ковать научились. Да только что – дамаск? На стволы хорош, а на клинки – нет. На клинки нужен булат. С виду он таков же, да не таков! Булатные клинки издавна были на Руси, назывались тогда харалужными. Ты кавказские и персидские сабли видывал? А бухарские ножи?
– А как же, – туманно отвечал Михайлов, избегая слова «да», ибо это было бы враньем.
– У нас в Туле их собрано – не счесть. Подержать, полюбоваться – милое дело. Так ведь зло берет! Отчего они могут, а мы – нет?
Михайлов насторожился – такая злость была ему знакома и мила.
– И узор у нас вроде тот же, а металл не тот. В ствольном дамаске главное – ковка, а на те сабли и ножи шел дорогой булат. А булат сварить – этого у нас еще никому не удавалось. А нужен! Ты на хороссанский булат взгляни! Нет художника, чтобы такое диво изобразил. Есть булаты с золотым отливом, есть с красным. Вот хотел бы ты, чтобы по твоему кортику шел золотой узор, да не наведенный, а словно изнутри проступающий?
– Для чего? – спросил Михайлов.
– А это – знак, что клинок прочен и остер. Хотя этот золотой отлив сразу не разглядишь – надобно уметь так под свет клинок поставить, чтобы он заиграл… Дай-ка, покажу…
– Нет уж!
Давать оружие в руки, которые совсем недавно смастерили оплетку для булыжника, Михайлов не пожелал. И тратить слишком много времени на беседы о хороссанском булате он не мог. Раз уж не судьба свататься к Александре – нужно возвращаться в Кронштадт. А если не медлить – то вскоре можно будет поймать слабый утренний бриз.
Однако родство душ много значит. И Михайлов как-то удачно сообразил, что можно сделать для несостоявшегося покойника, чтобы тот, помахав ручкой спасителю, не поплелся отыскивать новую булыгу. Доставить его к Новикову! И пусть там разглагольствует о турецких саблях! Новиков гостям рад, опять же – дома у него собрание самых неожиданных предметов, бог весть откуда вывезенных, ему будет любопытно послушать Усова. А Михайлову и без того тошно…
– Вот что, сударь. Не в питейное заведение пойдем, а в гости, – твердо сказал он. – Там и расскажешь, каким образом вздумал стреляться и топиться из-за булата.
– А что рассказывать – его у меня украли…
– Идем, идем.
Погрузив Усова в ял и растолкав сонную команду из трех человек, Михайлов велел возвращаться к Васильевскому острову – там недалеко от порта жил старый приятель, ушедший в отставку лет пять назад и в любое время суток доступный.
Домовладельцем этот приятель по фамилии Новиков сделался случайно. Помер дальний родственник, перед смертью озлился на племянников и вспомнил, что есть еще один наследник – служит во флоте; правда, носа не кажет, да и пакостей не творит, интриг не плетет, сплетен не разносит. Завещание чуть ли не в последний миг было переписано, родные племянники чуть не лишились рассудка, Новиков – тоже, но придраться было не к чему, по форме последняя воля была высказана правильно, и тридцать тысяч рублей как с неба свалились на моряка. К тому времени у него начались неприятности со здоровьем – совсем брюхо расстроилось и морского провианта принимать не желало. Посоветовавшись с друзьями, Новиков подал в отставку и, желая жить поближе к порту, купил хороший дом на Васильевском острове, перевез туда жену и полагал, что теперь, на покое, займется приращением семейства основательно. Однако новиковская супруга, невзирая на все усилия, никак не могла забрюхатеть, а скорее всего – и не больно-то хотела. Прок от вынужденной отставки был один – хорошее питание да присмотр доктора-немца, да травки, которых у судовых лекарей не водилось, спасли ему брюхо.
Семейная жизнь Новикова сложилась так, что половину дома он предоставил супруге и встречался с ней крайне редко, а другую преобразил в настоящую кунсткамеру. Он был талантливый рисовальщик, что в годы службы не раз пригождалось, и его рисунки Михайлов даже вклеивал в свои лоции. Теперь же Новиков рисовал корабли, и произведения эти пользовались спросом среди моряков: всякому приятно иметь дома изображение родного фрегата. Из-за этих картинок иногда случались горячие ссоры и споры: не приведи Господь ошибиться в количестве пушек или люков для весел. Еще он таскал с собой альбомчик для портретов, которые набрасывал очень быстро, и они получались у него пресмешные.
Детки были большой бедой Новикова. Он женился, рассчитывая вырастить хоть бы полдюжины. Но супруга Настасья оказалась хворой и рожать отчего-то не могла. Муж, уходя надолго в плаванье, оставлял ее одну в твердой уверенности, что кавалеров отогнать сумеет, и точно – кавалеров вокруг нее не маячило ни единого, зато кумушек, соседок, бабушек, тетушек, приблудных богомолок – рой не хуже комариного, и они обратили женщину к божественным мыслям. Уже не младенца ей хотелось, а съездить на богомолье в какую-нибудь особенную обитель, завести новые знакомства среди инокинь, послушать проповедь особо говорливого батюшки.
В таких обстоятельствах умнее всего было бы взять сиротку на воспитание. Но сироток супруга не желала, от них шум и баловство, а она построила свою жизнь так, что для детей, тем более чужих, места уже не было.
Новиков сперва думал о разводе, но заниматься этим хорошо, когда сидишь на берегу, поскольку дело сие хлопотное и требующее денег. А когда на берегу бываешь лишь зимой, и то не каждой, то помечтаешь, помечтаешь о свободе и молодой жене да и махнешь на все рукой. Потом же, осев на Васильевском острове, он вынужден был заботиться о своем здоровье, устраивать дом, и стерпелся со своим нелепым положением.
Как-то вышло, что в яле воцарилось молчание. Михайлов слушал плеск весел, который на всякую взбаламученную душу действовал умиротворяюще, а Усов время от времени тяжко вздыхал. Наконец причалили у мостков. Новиковское жилище было неподалеку.
Михайлов, зная, что калитка на ночь закрыта, перемахнул через забор и постучал в ставню.
– Кого черти несут? – спросил любезный хозяин.
– Принимай, свои!
– Алешка?! Ну, вовремя! У меня чай поспел!
Михайлов содрогнулся – Новиков имел особые привычки в области чаепития, которые обыкновенного человека могли до припадка довести. Заварку он сыпал прямо в стакан и, выхлебав крепчайший горячий настой без сахара, зажевывал его чайными листьями, утверждая, что от них исходит бодрость, позволяющая рисовать хоть до утра.
О проекте
О подписке