Читать книгу «Граф Лев Толстой. Как шутил, кого любил, чем восхищался и что осуждал» онлайн полностью📖 — Дарьи Еремеевой — MyBook.

Храбрый тот, кто ведет себя как следует

Что кляузы писать? Гуляй лучше, будь молодец!

Л. Толстой


В чем только не обвиняли Толстого критики, современники, журналисты – но ни один зоил не осмелился упрекнуть его в трусости, малодушии, чрезмерной осторожности. И в жизни, и в писаниях своих Толстой не боялся говорить, что думает, поступать, как велит совесть, а иной раз, словно из какой-то юношеской неуступчивости, говорил и поступал всем наперекор. Кроме того ему было в высшей степени свойственно то, что называли в то время «молодечеством».

На молодого Толстого часто «находил стих», и он мог, например, приехав со своим приятелем прокурором А. С. Оголиным в гости к мужу своей тетки Пелагеи Ильиничны Владимиру Ивановичу Юшкову и доложив о приезде, тут же поспорить, кто первый залезет на березу. «Когда Владимир Иванович вышел и увидал прокурора, лезущего на дерево, он долго не мог опомниться», – вспоминал об этом сам Толстой впоследствии. Этому же приятелю Оголину Толстой однажды написал забавное шуточное послание, где упомянул Зинаиду Молоствову, в которую в молодости был влюблен:

 
Господин
Оголин,
Поспешите
Напишите
Про всех вас
На Кавказ
И здорова ль
Молоствова.
Одолжите
Льва Толстого.
 

Интересно, что игривость молодого Толстого странным образом сочеталась с робостью. В юности он был застенчив, считал себя некрасивым и даже «преувеличивал свою некрасивость», как утверждала его сестра Мария. Задумав сделать предложение Соне Берс, он долго не решался, носил письмо-признание в кармане, советовал самому себе в дневнике: «Не суйся туда, где молодость, поэзия и любовь». И незадолго до признания, 10 сентября 1862 г., записал: «Господи! помоги мне, научи меня. – Опять бессонная и мучительная ночь, я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеешься, тому и послужишь». Все же решившись сделать предложение, он настоял на том, чтобы свадьба была через неделю. Может быть, боялся передумать, зная свой противоречивый характер? Нет, скорее боялся, что передумает она.


Л. Н. Толстой. Фотография М. Абади.

Фирма «Шерер, Набгольц и К°». 1854. Москва


Об одной из ребячливых проделок молодого и влюбленного Толстого не без удовольствия вспоминает Софья Андреевна в книге «Моя жизнь»: «Помню раз, мы были очень веселы и в игривом настроении. Я все говорила одну и ту же глупость: “Когда я буду Государыней, я сделаю то-то” <…> Я села в кабриолет и кричу: “Когда я буду Государыней, я буду кататься в таких кабриолетах”. Лев Николаевич схватил оглобли и вместо лошади рысью повез меня, говоря: “Вот я буду катать свою Государыню”. Какой он был сильный и здоровый, доказывает этот эпизод».

Софья Андреевна не преувеличивала, Толстой действительно всю свою жизнь старался, как сказали бы теперь, «быть в форме». Он неплохо катался на коньках (как его Константин Левин), с юности любил верховую езду и турник, причем выполнял на нем сложнейшие упражнения, а на лошади до преклонных лет ездил быстро, перескакивая овраги и не замечая, как ветки хлещут его по лицу, так, что спутники едва поспевали за ним. Толстой был очень азартен, боролся с этим всю свою юность. Неслучайно сцена карточного проигрыша Николая Ростова описана так живо и с таким сочувствием.

Есть воспоминание полковника П. Н. Глебова в его «Записках» о пребывании Толстого в Севастопольском гарнизоне. «…Толстой порывается понюхать пороха, но только налетом, партизаном, устраняя от себя трудности и лишения, сопряженные с войною. Он разъезжает по разным местам туристом, но как только заслышит где выстрел, тотчас же явится на поле брани; кончилось сражение, – он снова уезжает по своему произволу, куда глаза глядят». Глебов как истинный военный критикует некоторую безалаберность Толстого и его своенравие, не представляя, в какие литературные шедевры выльется этот «произвол» писателя. Важно не забывать также, что Толстой сам решил поехать в Севастополь и сам «из патриотизма, который вдруг нашел на меня» подал рапорт о переводе в армию, хотя мог бы это время «пересидеть» на Кавказе, где было безопаснее.

Толстой любил грубоватый солдатский юмор. В черновиках у него немало набросков солдатских разговоров, из которых хочется привести один (с сохранением орфографических особенностей наброска): «Разговор духовно-поэтический – о мертвецах – о 24-м – о политике – этнография и география – шуточный с Васиным. —

Волков молодой розовый солдатик с височками Александр I, – Я нынче сон видал, будто меня мать кашей кормила.

Кузьмин бакенбардист, 1-й №. И что ни приснится! другой раз летаешь.

Волков. И так будто хорошо, выше хат, меня раз за ногу поймал солдат Мельников, а то офицер что-то хотел надо мной сделать, я взял и улетел от него. —

Абросимов. И что это такое значит, братцы мои, что летаешь?

3-й. Душа летает —

4-й. Да, это точно.

Молчание.

Молодой и красивый солдат с немного жидовской физиономией. Куда же она летаит? —

3-й. Известно в кабак. Куда больше».

С таким же сочувствующим юмором описано ухаживание солдат за «прекрасной докторшей» в «Войне и мире». «Ложка была только одна, сахару было больше всего, но размешивать его не успевали, и потому было решено, что она будет поочередно мешать сахар каждому. Ростов, получив свой стакан и подлив в него рому, попросил Марью Генриховну размешать.

– Да ведь вы без сахара? – сказала она, все улыбаясь, как будто все, что ни говорила она, и все, что ни говорили другие, было очень смешно и имело еще другое значение.

– Да мне не сахар, мне только чтоб вы помешали своею ручкой.

Марья Генриховна согласилась и стала искать ложку, которую уже захватил кто-то.

– Вы пальчиком, Марья Генриховна, – сказал Ростов, – еще приятнее будет.

– Горячо! – сказала Марья Генриховна, краснея от удовольствия.

Ильин взял ведро с водой и, капнув туда рому, пришел к Марье Генриховне, прося помешать пальчиком.

– Это моя чашка, – говорил он. – Только вложите пальчик, все выпью».

Толстой, сам служивший, хорошо знал этот особый солдатский смех, усиливающийся перед лицом опасности, – смех, который может в любую минуту стать последним. Молодой Толстой с приятелями написал целую песню, снискавшую невероятную популярность в офицерской среде. Называется она «Песня про сражение на р. Черной 4 августа 1855 г.» Вот отрывок из нее:

 
Собирались на советы
Все большие эполеты,
Даже Плац-бек-Кок
Полицмейстер Плац-бек-Кок
Никак выдумать не мог,
Что ему сказать.
Долго думали, гадали,
Топографы всё писали
На большом листу
Гладко вписано в бумаге,
Да забыли про овраги,
А по ним ходить…
 

Даже через много лет, после «духовного перелома», когда Толстой будет выступать против любой войны и участия в ней кого бы то ни было (см., например, его статью «Одумайтесь!»), он однажды признается в дневнике от 7 марта 1904 года, что во сне «я часто вижу себя военным…». «Сдача Порт-Артура огорчила меня, мне больно, – писал он в дневнике от 31 декабря 1904 года. – Это патриотизм. Я воспитан в нем и не свободен от него так же, как не свободен от эгоизма личного, от эгоизма семейного, даже аристократического, и от патриотизма». Эту же мысль он повторяет в феврале 1905 года в интервью испанскому журналисту Л. Мороту: «Совершенного человека еще нет. Я, говорящий вам против войны, на которую я смотрю, как на ужасное бедствие, я почти рыдал при известии о сдаче Порт-Артура…»


Л. Н. Толстой. Фотография С. Л. Левицкого.

1856. С.-Петербург


Семейный врач и друг семьи Толстых Д. П. Маковицкий в те же времена русско-японской войны записал интересный «разговор о том, что интеллигенты российские сочувствуют японским победам. Татьяна Львовна рассказывала, как сестры, С.А. и М. А. Стахович, “аж плакали”, что брат их радуется, когда выигрывают японцы и проигрывают русские. Спорили с ним. (Вспомнили, что Татьяна Львовна сама радовалась, когда Порт-Артур был сдан, во-первых, потому, что думала, что будет конец войне; во-вторых, что правительство побеждено.) На это Николай Леонидович теперь ей возразил, что мы с солдатами нашими и с правительством в такой связи, что их отделять нельзя. Мы тогда могли бы отделить себя от правительства, если бы стояли выше его. Об этом завязался общий оживленный разговор. Л.Н. сказал:

– Русские мне ближе: там дети мои, крестьяне; 100 миллионов мужиков заодно с русским войском, не желают поражения. Это непосредственное чувство. А что либералы говорят и ты (к Татьяне Львовне) – это извращение».

Сохранилась также запись Д. П. Маковицкого о реакции Толстого на известие о заключении Портсмутского мирного договора. «Вечером получена из Москвы неподписанная телеграмма: “Слава богу, мир заключен”. Л. Н. сказал: “Какая важная новость! Мне стыдно, но я должен сознаться, что я борюсь с чувством патриотизма. Я все надеялся, что русские победят”».

Не все из близких Толстого разделяли его поздние антивоенные взгляды – его сын Андрей Львович ушел на войну и вернулся в Ясную Поляну из действующей армии в ночь на 10 января 1905 г., получив Георгиевский крест.


Кавказские типы. Рисунки Л. Н. Толстого

из записной книжки 1855–1857


Изучая жизнь и творчество Толстого, становится очевидно, что он при его постоянном призыве к непротивлению злу силой и умеренной жизни любил бесшабашных, отчаянных, храбрых людей. В «Казаках» старый Ерошка – человек с бурным, полным риска и молодечества прошлым так наставляет в своей обаятельной непосредственной манере молодого Оленина, пишущего письмо:

«– Что кляузы писать? Гуляй лучше, будь молодец!

О писании в его голове не умещалось другого понятия, кроме как о вредной кляузе. Оленин расхохотался. Ерошка тоже. Он вскочил с пола и принялся показывать свое искусство в игре на балалайке и петь татарские песни».

Ф. И. Евнин в статье «Последний шедевр Л. Н. Толстого» пытается ответить на вопрос, почему зрелый уже Толстой, с его сформировавшимся учением о непротивлении злу силой, вдруг берется за повесть «Хаджи-Мурат» и с таким увлечением над ней работает, несколько раз ее перерабатывает. «Толстой сам когда-то служил в той передовой крепости Воздвиженской, куда является Хаджи-Мурат, спасаясь от преследований Шамиля, бывал писатель и в крепости Грозной. <…> Но, думается, все же не в этом, не в возвращении почти через полвека к впечатлениям молодости кроется главная причина сложных переживаний, борьбы притяжений и отталкиваний, которыми сопровождалось писание “Хаджи-Мурата”. Гораздо важнее другое: по своему объективному содержанию, по пронизывающему ее пафосу “кавказская повесть” явно противоречила важнейшим элементам религиозно-философской доктрины толстовства – проповеди аскетических идеалов, теории непротивления злу насилием. <…> Толстой откровенно любуется в своей авторской речи “особенным гордым, воинственным видом, с которым сидит горец на лошади”».

Началось создание повести со встречи с кустом репейника («татарина»), не покорившегося смерти (колесам телеги) на дороге, продолжилось любованием жизненной силой, смелостью, страстностью лидера горцев, но после десяти (!) редакций повесть постепенно приобрела и свой идейный пафос – стала гимном естественной жизни малых народов, отрицанием любого деспотизма. Хаджи-Мурат симпатичен Толстому как цельная личность, воспитанная «естественно» – местом и временем, в котором он оказался, – его фигура очень гармонична, несмотря на непредсказуемость, хитрость, жажду мести и другие особенности характера горца. Но далеко не все молодцы и удальцы симпатичны Толстому. В «Набеге» дан тип офицера, по всей видимости, распространенный на Кавказе во время службы Толстого: «По его одежде, посадке, манере держаться и вообще по всем движениям заметно было, что он старается быть похожим на татарина. Он даже говорил что-то на неизвестном мне языке татарам, которые ехали с ним; но по недоумевающим, насмешливым взглядам, которые бросали эти последние друг на друга, мне показалось, что они не понимают его. Это был один из наших молодых офицеров, удальцов-джигитов, образовавшихся по Марлинскому и Лермонтову. Эти люди смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь призму героев нашего времени, Мулла-Нуров и т. п., и во всех своих действиях руководствуются не собственными наклонностями, а примером этих образцов».

Толстой всегда чувствует «позу», попытку казаться, а не быть, и эти позирующие люди противопоставляются в «Набеге» бывалому солдату Хлопову, который высказывает простую и в то же время оригинальную мысль: «Храбрый тот, кто ведет себя как следует». Позже эта идея вернется и воплотится в образе знаменитого капитана Тушина в «Войне и мире» – с его истинной храбростью, в которой нет ни грамма пафоса, а только желание делать «как следует».

Есть интересная схожесть в описании одежды настоящего джигита Лукашки в «Казаках» и Стивы Облонского, собравшегося на охоту.

Лукашка: «На настоящем джигите все всегда широко, оборванно, небрежно; одно оружие богато. Но надето, подпоясано и пригнано это оборванное платье и оружие одним известным образом, который дается не каждому и который сразу бросается в глаза казаку или горцу».

Облонский: «Степан Аркадьич был одет в поршни и подвертки, в оборванные панталоны и короткое пальто. На голове была развалина какой-то шляпы, но ружье новой системы было игрушечка, и ягдташ, и патронташ, хотя истасканные, были наилучшей доброты». Обаятельный Стива умеет «подать себя», и Толстой с улыбкой смотрит на него глазами Левина. Васенька же Весловский «не понимал прежде этого настоящего охотничьего щегольства – быть в отрепках, но иметь охотничью снасть самого лучшего качества. Он понял это теперь, глядя на Степана Аркадьича, в этих отрепках сиявшего своею элегантною, откормленною и веселою барскою фигурой, и решил, что он к следующей охоте непременно так устроится».

Насколько Толстой сочувствует простым солдатам, джигитам, даже щеголям вроде распутного, но все-таки обаятельного и доброго Стивы, настолько же он не любит похожих друг на друга светских молодых франтов – блестящих, ищущих приключений, самовлюбленных и эгоистичных. В «Анне Карениной» отец Кити князь Щербацкий называл их «тютьками», а Набоков в «Лекциях по русской литературе» в примечании пишет об этом слове: «Читатель услышит любопытное эхо этого причудливого слова в фамилии парикмахера (“Тютькин-куафер”): проезжая перед смертью по улицам Москвы, Анна скользит рассеянным взглядом по вывеске с этим именем, ее поражает нелепое несоответствие русской комической фамилии чопорному французскому существительному “куафер”…»