Подруги милые! в беспечности игривой
Под плясовой напев вы резвитесь в лугах.
И я, как вы, жила в Аркадии счастливой,
И я, на утре дней, в сих рощах и лугах
Минутны радости вкусила;
Любовь в мечтах златых мне счастие сулила;
Но что ж досталось мне в сих радостных местах? —
Могила!
Константин Батюшков
Авдотья считала себя весьма современной барышней – в конце концов, она была ровесницей революции, а последние дают изрядного пинка многим областям знания – от законодательства до искусства и мод. Сама же французская революция являлась порождением философской мысли (революции поначалу всегда происходят в мозгах и лишь потом – на баррикадах), а философы Просвещения пребывали в уверенности, что в несчастьях человека виноваты лишь внешние «обстоятельства» – а значит, их можно переломить. Отсюда и революция. Мысль эта эволюционировала со временем, но следует помнить, откуда вился тот ручеек, окрасивший Россию 17-го года жестокостью и кровью: идя сквозь XIX столетие к его чистому прозрачному верховью, мы встретим французских энциклопедистов в напудренных париках.
Авдотья не могла догадаться, к чему приведет ее страну французская философия, зато теперь она знала, что человек и верно жестокое животное. За сутки она потеряла невинность сердца, увидев и смерть, и смертельное же равнодушие. Получалось, что человек вовсе не так разумен и благ от природы, как казалось месье Руссо, и значит, следует возвращаться к отвратительной средневековой доктрине о его греховности как части божественного плана… Это было потрясением.
Замерев, она смотрела, как прискакал в сопровождении отряда солдат Пустилье. Пожар потушили, мужики разошлись по домам: так же молча, даже не оглядываясь на обугленную избу. Словно и не они поджигали, не они стояли и наблюдали за гибелью знахарки в огне. Ибо когда, кашляя и задыхаясь, де Бриак вынес тело старухи во двор, она уже была мертва, и даже кудесник Пустилье, приложив зеркальце к темному провалу рта, лишь покачал головой. Он же, Пустилье, предложил Авдотье воспользоваться свободной комнатой в их крыле дома. О приличиях думать уже не приходилось, и Дуня со вздохом согласилась. Денщика послали за водой, и он вернулся с полным кувшином и скандализированной Настасьей. Та, в свою очередь, засновала между барской и гостевой половиной, и в результате Дуня сменила пропахшее гарью и безнадежно испорченное платье на домашний капот, а растрепанную косу – на простой узел на затылке. Критически оглядев себя в зеркале, Дуня согласилась с собой же, что могла бы выглядеть и лучше, но, учитывая опыт нынешней ночи, все вполне пристойно.
– Платье, коли хочешь, оставь себе, – кинула она Настасье, выходя из комнаты.
И краем глаза отметила, как та вспыхнула от удовольствия: Настасья была кокетлива и перешивала себе из вышедших из моды или, как вот нынче, испорченных туалетов барышни себе то кофты, то юбки.
Небо над парком уж совсем посветлело, еще час – и пробудится маменька, станет торопить девушек с самоваром. Но пока она еще может пробраться через центральную ротонду незамеченной. Следовало, однако, поблагодарить обоих французов. Держа спину чрезвычайно прямо, Авдотья толкнула дверь, чтобы попасть в гостевой салон, откуда уже доносился запах кофе.
– Господа… – начала она.
И осеклась: оба мужчины, присевшие за маленький круглый столик у высокого окна, мгновенно вскочили, склонив головы в поклоне. Майор и доктор тоже успели умыться и переодеться, но на Дуню вдруг пахнуло гарью. Гарью и смертью. И она со стыдом почувствовала, как задрожали ноги, а воспаленные от дыма и огня веки защипало от внезапных слез.
– Княжна, – вскинул на нее блестящие глаза де Бриак, – несмотря на столь бурную ночь, позвольте пожелать вам доброго утра и выразить восхищение вашей храбростью. Редкая девица, столкнувшись с подобными обстоятельствами, проявила бы вашу стойкость духа…
Он вдруг замолчал, заметив ее слезы, и, сделав два шага вперед, взял Дунину руку и поднес к губам. И Авдотья с ужасом поняла, что еще чуть-чуть – и ее столь тщательно умытая физиономия расплывется в некрасивой гримасе. И дабы спрятать лицо, по русской привычке поцеловала француза в голову. От затылка виконта пахло пудрой и кельнской водой, призванной всуе заглушить запах гари, но сквозь эти запахи пробивался еще один. Дуня на секунду замерла, пытаясь определить, какой же? Пока, порозовев, не поняла, что так пах сам де Бриак, и от интимности этого запаха быстро выдернула руку.
– Вы устали, – вздрогнув от ее внезапного жеста, не громко сказал он. – Вам необходимо выспаться. Но сначала – подкрепиться.
Француз широким жестом указал на столик с уже знакомым Дуне кофейником, оставшейся со вчерашнего ужина тонко порезанной холодной телятиной, хлебом и свежими яйцами.
И Дуня хотела было сказать, что есть не желает, а разве что выпьет французского кофию, но через пять минут, стараясь более глядеть на розовощекого Пустилье, чем на сумрачного де Бриака, почувствовала зверский аппетит. И, пользуясь пришедшей из Франции же модой на природную естественность, порешила – раз уж провизия за оккупантским столом все равно происходит из батюшкиного имения – подкрепиться двумя яйцами и толстым куском хлеба.
Пустилье, подливая ей в кофе густых сливок, по-отечески кивал головой, рассказывая, как обработал уксусом ожоги на ногах виконта и сделал повязки с лавандовым маслом.
– Чудесное средство, мадемуазель, правда, майору придется носить сапоги на два размера больше, но до кокетства ли нынче…
Тут уже де Бриак прервал своего полкового врача:
– Сии детали, – сказал он, – порозовев, вряд ли заинтересуют княжну.
А Дуня, забыв о собственном смущении и великодушно желая выручить майора, перевела беседу на недавнее происшествие.
– Все это ужасно, – сказала она. – Но, возможно, мужики знают больше, чем мы? А ежели дело тут не просто в суеверии и травница и впрямь виновата? – Мужчины молчали, и Дуня продолжила задавать сама себе вопросы: – А удушение в воде было частью какого-то ритуала? Я слыхала, знахарки лечат «трясцу» – лихорадку – около осины, ибо та «вечно трясется». А от струпьев на лице – деревенские зовут их «летучий огонь» – выводят на улицу и дожидаются первого зажженного в селении огня. Что, ежели девочка чем-то болела, а знахарка пыталась ее вылечить… от водянки, к примеру?
Она переводила взгляд с Пустилье на де Бриака. Оба сидели, опустив глаза. А де Бриак, похоже, еще и покраснел узкими щеками.
– Господа, – нахмурилась Дуня, отложив второй ломоть хлеба. – Вам стало известно нечто, о чем я не знаю?
– Во время аутопсии… – начал Пустилье и запнулся.
Княжна почувствовала, как счастливое чувство сытости сменяется липкой тошнотой. «Мертвые умеют говорить». Мертвая Матрюшка что-то поведала им в церковном подполе. Но Дуня была вовсе не уверена, что желает слушать. И похоже, что эти двое не слишком стремятся ей рассказывать. Бросив тоскливый взгляд на рассветный парк, Дуня выдохнула и снова повернулась к собеседникам.
– Продолжайте, доктор, – сказала она.
– Голова девочки была обрита, – начал Пустилье. – И если в ваших местах нет такой традиции, значит, это сделал убийца, и сделал длинным лезвием наподобие складной бритвы. – Дуня задумчиво кивнула: она видала такую у отца и брата. – Кроме того, на коже девочки имелись порезы, произведенные, возможно, тем же лезвием. – Пустилье полез во внутренний карман своего сюртука и вынул записную книжку в кожаном переплете. – Вот, мадемуазель, – открыл он ее на середине.
Дуня взглянула на страничку, изрисованную доктором этой ночью в церковном склепе. Порезы схожи были с узором – завиток, напоминающий и изгиб волны, и меандр с греческой вазы. Она подняла на де Бриака ошарашенный взгляд:
– Кто станет так резать кожу ребенка?!
И впрямь – злое колдовство.
– Еще вот это.
Пустилье встал и выдвинул верхний ящик орехового секретера. В руках у него оказался холщовый мешочек. Предмет, который вынул, развязав тесемки, доктор был совсем мал, но, увидев его, Дуня против воли расплылась в улыбке. Гаврилова лошадка! Маленькая, грубо струганная, выкрашенная в две краски: красную и черную. Радость помещичьих и деревенских детей, награда за терпение на уездной ярмарке.
– Откуда она у вас? – потянулась Дуня к игрушке.
– Вам она знакома? – поднял седеющую бровь Пустилье.
– Конечно. Их вырезает деревенский калека, Гаврила. – Дуня взяла лошадку и сжала ее в ладони. – Папá покупал их у него из жалости: сначала нам с Алешей, потом Николеньке. – Она замолчала, увидев, как переглянулись Пустилье с де Бриаком. И вдруг поняла.
– Где вы… где вы нашли ее, доктор?
– Кто-то, – прокашлялся Пустилье, – кто-то засунул игрушку девочке глубоко в горло. Я сам нащупал ее по чистой случайности: думал, это ветка или листья.
Дуня, нахмурившись, положила лошадку на стол.
– Что-то еще? – еле слышно спросила она и добавила уже громче: – Вы узнали что-то еще?
Де Бриак весьма пристально глядел в уже пустую чашку – будто высматривал в кофейной гуще свою будущность.
– Не думаю, что вам, княжна, стоит вдаваться в такие… подробности. – Он прокашлялся, но так и не поднял на нее глаз. – Довольно того, что сей факт полностью снимает подозрения со знахарки.
– Что?.. – начала Дуня и замолчала, чувствуя, как лицо заливает краска.
Над девочкой надругались, поняла она. Так, как делают испокон веков солдаты наступающих армий с женщинами покоренных земель. Но тут была не баба из деревенских. Ребенок. Видно, снасильничавшему самому стало стыдно перед Богом за сотворенное зло. Так стыдно, что тот удушил ее, убив с ней и свой грех.
Так вот почему они были так смущены. Дуня поднялась из-за стола.
– Значит, это один из ваших солдат. – Губы ее дрожали, но голос был ледяным. – Один из вас.
Офицеры вскочили вслед за ней, Пустилье открыл было рот, чтобы что-то сказать, оправдаться… Но красный как рак де Бриак, сомкнув челюсти, молча смотрел в пол. И это постыдное молчание было откровеннее любого признания.
Изо всех сил стараясь сдержать подступающие рыдания, Авдотья ровным шагом вышла из комнаты. И лишь оказавшись в центральной ротонде, где на нее с укором смотрели со стен лица предков, бросилась на двустворчатую дверь в свою половину дома, распахнула ее и побежала, уже не сдерживая слез, вперед.
За завтраком Авдотья сидела в горькой растерянности: о ночном происшествии следовало рассказать отцу с матерью, но решиться на это было нелегко. И как же ей не хватало Алеши! Брат нашел бы способ, отыскал нужные слова. Дуню же охватывал ужас при одной только мысли о выражении матушкиного лица: ночь, деревенская церковь, двое малознакомых мужчин… И ее дочь, княжна Липецкая, помогающая им вскрыть труп. Кроме того, Авдотья понимала, что несомненная вина в детоубийстве французских солдат ставит его сиятельство перед непростым выбором. Помещик – отец крестьянам и их заступник. Но как князь сможет защитить своих людей супротив целого вражеского дивизиона? Был, конечно, и еще один выход для дворянина: разрешить дело поединком. Но, расставшись со старшим братом и едва не потеряв младшего, Дуня не могла и помыслить о возможном дурном исходе дуэли для батюшки. А в том, что де Бриак – отличный стрелок, она отчего-то не сомневалась.
– Что, душа моя, сидишь пригорюнившись? – прервал ход ее рассуждений Сергей Алексеевич. – По балам скучаешь да по подружкам?
Дуня подняла на него глаза и уж набрала было воздуха, дабы признаться в содеянном, как в дверь столовой тихо постучали. И на трубное князево «Entrez!»[23] на пороге появился Андрей-управляющий с просьбой переговорить с барином по очень важному вопросу наедине, засим следовал поклон в сторону расслабленной с утра княгини и Авдотьи, у которой сразу тревожно засосало под ложечкой: не о вчерашней ли ночи собирается доложить его сиятельству управляющий?
– Ступай за дверь, обожди меня, – кивнул Липецкий, наливая себе последнюю за утро чашку кофию, а Дуня, порозовев от того, что собирается сделать, отодвинула стул.
– Что ж ты и не поела ничего, голубушка? – ласково взглянула на дочь Александра Гавриловна.
– Не выспалась, – ответила Дуня. И не соврала.
Княгиня, щедро намазывая маслом сдобный срез калача, кивнула:
– Все полная луна. И у меня в полнолуние не мигрень, так бессонница. Иди-ка, приляг хоть на час, ма шер.
Освободившись от родительских внимательных глаз и совсем ненужного ей второго завтрака, Дуня легким скорым шагом направилась в соседнюю с отцовским кабинетом библиотеку. Она знала: дверь между двумя помещениями никогда не закрывалась наглухо. Так, княжна проводила немало дождливых августовских дней, читая под бубнящий голос Андрея: сколько рабочих стадов да на сколько посевных выпасено. Сколько собрано с десятины пудов овса, сколько пшеницы. Сколько пришло за мельницу, сколько за сено. И ни разу не выказала ни малейшего интереса к помещичьим делам. Но сегодня – сегодня другое дело. Взяв для прикрытия солидный том «Dictionnaire universel de la noblesse de France»[24], Дуня со скучающим видом села на подоконник, плотно задернула тяжелую гардину. И вовремя. Через библиотеку, прихрамывая, прошел батюшка с почтительно следовавшим за ним Андреем.
– …А французы, выходит, пытались помешать бесчинству?
– Истинно так. Майор ихний прямо в избу к ней прорвался, чуть сам себя не спалил, ан поздно: старуха уж Богу душу отдала. – Последовала пауза, Андрей, очевидно, перекрестился. – Или диаволу.
– Ты, Андрей, вокруг да около не ходи, – Дуня услышала, как князь прочистил и зажег себе трубку. – С чего вдруг кроткие мужики мои войной на знахарку пошли? Она ведь, поди, лет сто им все хвори заговаривала?
– Так-то оно так, барин. Вот только слух пошел, будто старуха девочек крадет. Волоса им бреет и по воде на плотах пускает. А после их волосами оборачивается, молодильное зелье пьет и…
– Постой. Что значит – по воде пускает?
– Вроде душит их кто, девок-то. Бабы говорят, водяной подарок принимает.
Авдотья услышала, как князь презрительно хмыкнул.
– Бредни бабские да суеверия. Война идет, аракчеевские пушки палят, девятнадцатый век на дворе, а все туда же, водяной им мерещится. – Отец помолчал. Побарабанил пальцами по столешнице. – А за то, что не пришел ко мне сразу, как первая девочка пропала, всыпать бы тебе с двадцать пять горячих!
О проекте
О подписке