Авторская периодизация постсоветского периода, предложенная в этой книге: 8 декабря 1991 – 16 марта 2014 г. Нижний предел, который я считаю отправной точкой постсоветской России, красноречив – Беловежские соглашения, когда Россия, Украина и Беларусь денонсируют договор о создании СССР (другой вопрос, насколько легитимно, чтобы три республики решали судьбу федерации, однако, этот факт необратим). Остальные варианты датирования в историографии следующие:
• с внешнеполитической точки зрения, с 1989 года, падение Берлинской стены, но это все-таки советское, а не постсоветское время и очерчивает конец внешнеполитической доминации СССР в Восточной Европе, как и один из финалов холодной войны[32], но не финал государства;
• с внутриполитической точки зрения с 1990 г., когда 12 июня была провозглашена Декларация о государственном суверенитете РСФСР, с которой «закреплялся приоритет республиканских законов над союзными», что привело к «войне законов»[33] (российских против советских) между РСФСР и СССР, продлившейся до августа 1991 г. Дефакто после 12 июня 1990 г. уже установилось законное двоевластие (российско-советское) и наступила последняя фаза в борьбе между Ельциным и Горбачевым.
• Некоторые авторы не признают ни 12 июня 1990 г., ни август 1991 г., а также и декабрь 1991 г. началом новой России[34], а другие подчеркивают первые президентские выборы в РСФСР, на которых победил Ельцин 12 июня 1991 г. как ключевое событие в распаде СССР[35].
По поводу настроений сразу же после выборов «могильщика СССР» Леонид Радзиховский напомнил ключевую фразу из речи после инаугурации Ельцина: «Великая Россия поднимается с колен», которая для «многих тогда звучала как первая любовь». Л. Радзиховский отстаивал либеральную позицию, что «Российская Федерация выиграла от распада СССР»[36]. А консервативный политолог
Михаил Делягин принимает тезис о том, что распад продолжается на территории постсоветских республик[37].
Верхний предел постсоветской России является более флюидным в историографии и зависит от дефинирования понятия «постсоветская».
Для того, чтобы определить верхний предел, если это не просто юбилейное стремление к удобству – привычка историописцев, которые пользуются линейными отрезками времени легче, чем многомерными очертаниями, – необходимо фиксировать фактор, воздействующий как на внутреннюю, так и на внешнюю политику России, с одной стороны, и, с другой – с сильной исторической инерцией в последующие периоды (исторической в смысле присутствия – если ты не присутствуешь в историописании, то не существуешь).
Для постсоветской России, по моему мнению, самым сильным верхним пределом является вежливое воссоединение[38] Крыма 16 марта 2014 г., поскольку это не просто символический акт фактического восстановления позиций великой силы, утраченной Россией в 1991-м, но и событие, вызвавшее наиболее сильный резонанс в российском обществе в его новейшей истории как постсоветского государства. Крым будет отправной точкой не только конца постсоветской эры, но и начала евразийской, поскольку совпадает с интеграционными процессами, которые довели до января 2015 г., когда Евразийский экономический союз между Россией, Казахстаном и Беларусью стал фактом (впоследствии присоединилась Армения, ожидается и присоединение Киргизстана).
Владимир Путин в апреле 2012 г. в своем ежегодном отчете в качестве премьера перед Думой объявил, что наступил конец постсоветского периода[39] (1991–2012). Тогда, однако, скорее наступил конец его премьерства, которое плавно перешло вновь к президентству. Но совпадает ли «путинская эра», как называют Россию с 1999 г. до сих пор, с постсоветской эрой? Я бы не сказала, поскольку Путин является наследником и избранником Ельцина, который поставил начало президентской постсоветской российской республике в советском стиле – со стрельбой по парламенту (1993).
Если интеграционный экономический евразийский процесс начался в 2000 г., то геополитическая смена российской орбиты, из страны, «побежденной в Холодной войне»[40], в великую (хотя и региональную) силу, была официально объявлена Путиным в его Мюнхенской речи 2007 г. Не случайно на следующий год имела место первое прямое противостояние между Россией и США в Августовской войне 2008 г. (точнее называть ее «грузино-осетино-российской», а не только «грузино-российской», поскольку вовлечены три стороны).
Для некоторых исследователей еще в 2005 г. (после Оранжевой революции в Киеве, 2004) уже началась «новая Холодная война», признаки которой видны в убийствах журналистки Анны Политковской и бывшего агента ФСБ Александра Литвиненко (2006)[41].
Второй внешний тест геополитической турбулентности России последовал после решения Путина баллотироваться на третий президентский срок в 2012 г., а на следующий год – но на сей раз в наиболее чувствительном месте на границе федерации-Украине, майдан 2013–2014. На украинской земле произошло столкновение двух интеграционных проектов – евразийского (регионального, России) и трансатлантического (глобального, США), который является заявкой на судьбу следующего столетия, и который является битвой за Старый континент, стоящий перед выбором между Трансатлантическим соглашением с США и «Большой Европой» от Лиссабона до Владивостока с Россией.
Если евразийский проект России является региональным (Европейский Союз плюс Россия и вновь созданный Евразийский экономический союз, на принципе многополярности в партнерстве с БРИКС и др.), то трансатлантический проект является глобальным (США плюс ЕС плюс Евразия после фрагментации России как богатейшего ресурсами региона, самого близкого к Азии, чей экономический подъем опережает Европу, по принципу корпоративной однополярности). Китай останется с победителем, чтобы пережить его.
Присоединение Крыма (март 2014) является историческим фактом, который не только отделяет постсоветскую от евразийской России, но и знаменует окончание «длинного XX века» и начало XXI, когда интеграционные проекты будут доминировать над национальными.
Постсоветская Россия имеет и свою внутреннюю периодизацию, которая также варьирует в зависимости от различных исследовательских подходов. Первый спор касается понятия – что происходит в 1991 г. – «переворот», «революция», «полураспад империи», «длительный процесс разложения советской тоталитарной системы», «геополитическая катастрофа», «перелом»?
Первую границу (1989–1993) предлагает Юрий Пивоваров как «комбинацию трех революций» («антиимперской, или антироссийской» – «преступной» – «демократической»)[42]. Самым популярным является понятие «демократическая революция» в отношении периода от Горбачева до создания президентской республики при Ельцине (1985–1993), причем различия определяются пониманием типа российской демократии: «либеральная»[43], «электоральная»[44] («репрезентативная»[45]), «догоняющая», «развивающаяся» и др.
Вторую границу определяет Лев Гудков (1990–1996), в которой 1991 г. рассмотрен лишь как «эпизод в борьбе за власть», а весь период является «трансформационным распадом российской экономики». Лев Гудков фиксирует следующий период (1997–2007) как «постепенное возвращение к централизованной практике государственного управления»[46] с двумя ключевыми годами. Первый год (1999) он связывает с началом преобладания «силовиков» («чекистов»), разделяя мнение Ольги Крыштановской[47], что с тех пор не менее двух третей руководства страны в погонах. Л. Гудков использует для этого периода и понятие «чекистская корпорация»[48], для которого вторая ключевая дата (2004) знаменует «ликвидацию» местного самоуправления.
Третья граница (1991–1993) является самой популярной, Алексей Вдовин и Андерс Аслунд категоризируют ее, прежде всего, как «капиталистическую революцию»[49]. Майкл Макфол определяет тот же период (1991–1993) как «первую российскую республику», а последовавший за ним период (1993-) как «вторую российскую республику»[50].
Четвертую границу очерчивает Борис Кагарлицкий (1990–1999), отрицая как термин «революция», так и термин «реформа», и дефинируя этот период нестандартно как «реставрацию», или «естественное завершение политического цикла, начавшегося в 1917 г.». Фактически охвачено президентство Ельцина с внутренними подпериодами: 1990–1991, 1992–1993 («период Гайдар-Хасбулатов»), 1994–1998 («период Черномырдин-Зюганов») и 1999–2000 («агония Ельцинской России»)[51].
Джеймс Биллингтон заменяет понятие «революция» относительно событий 1991 г. русским термином «перелом», проводя связь со сталинским «Годом великого перелома» (1929), когда началась коллективизация[52].
Марк Креймер доразвивает тезис Стивена Коэна[53] о том, что советская система могла быть реформирована, не доходя до коллапса СССР в стиле «ретроспективного детерминизма». Марк Креймер отметил, что Стивен Коэн фокусирует внимание только на внутриполитических и экономических реформах, тогда как радикальное изменение СССР, по мнению Креймера, иллюстрируется главным образом «трансформацией советской внешней политики Горбачева». Креймер делает различие между «советским государством» и «советской системой», но не считает, что первое может продолжить свое существование, если исчезнет вторая[54].
Ричард Пайпс еще более категоричен, и отвергает наличие какой-либо возможности изменения советской системы в 80-е годы, поскольку, она «не поддается реформированию», а 1991 г. оценивает как «освобождение России от бремени союзных республик и восточноевропейских стран». Более того, он предлагает России «освободиться» и от другого «бремени», как например, «малая Чечня» и «весь мусульманский Северный Кавказ[55] под предлогом, что она достаточно велика. Позиция Р. Пайпса совпадает с позицией постсоветских неолиберальных лидеров: Алексея Навального с его лозунгом «хватит кормить Кавказ».
Причины «распада» или «трансформации» СССР предстоит выяснять, какие факторы преобладают – экономические (тезис Егора Гайдара, часто повторяемый как припев современными российскими неолиберальными средами), политические (кризис элиты, или вопрос «трансляции власти и собственности»), этнодемографические или внешнеполитические (тезис об успешном американском проекте «мягкого» вмешательства во внутренние дела СССР, в программное обеспечение советской системы), внешний фактор, который предпочитают как современные российские консерваторы, так и левые в их разнообразном спектре, и над которым иронизируют либералы.
Другой подчеркиваемой причиной является «отчуждение между государством и русским народом» и «равнодушие народа к судьбе империи, утратившей способность защиты его национальных интересов и ценностей»[56].
На самом деле, нельзя недооценивать и иррациональное поведение россиян, что делает их непредсказуемыми, поскольку не следует забывать, что они сами пожелали распада без давления извне, и здесь Горбачев случайно или нет, выбирает подходящий для русской психологии лозунг «Так жить нельзя»[57], который всегда может стать актуальным и является своеобразной ахиллесовой пятой России.
Современная история дает возможность историку одновременно быть участником, источником и наблюдателем а ля Фукидид, насколько это возможно. Верно, что дистанция времени дает преимущество чисто академическим историкам, которые не имеют связи со своими героями, как это обстоит с осмелившимися писать современную историю. Мне кажется, однако, что исторические знания могут прояснить анализ новейшего времени, потому что каким бы разнообразным ни был инструментарий различных гуманитарных наук, скользящих по современной поверхности: социологи, политологи, антропологи, философы и др., только историк в состоянии «увидеть» тенденции, которые распознал из ушедших веков, поскольку связь с прошлым существует, а то, что мы ее не замечаем, не исключает ее, а делает нас не только симпатично инфантильными с различным диоптрием близорукости, но и уязвимыми.
О проекте
О подписке