– Я спрашивал у бабушки, можно ли почитать тебе. Она сказала, что ты не станешь слушать.
В какой-то момент я приблизился к самому уху своего дедушки, густо поросшему седыми волосами, чтобы сказать это как можно нежнее.
Взглядом, вобравшим в себя опыт тридцати пяти оборотов, смотрел я в застывшее лицо старика, сидя здесь же, у его кровати. Дед лежал на спине и дышал ровно, иногда с хрипотой пропуская воздух в лёгкие. Глаз не открывал. Обе его ноги были согнуты в коленах; сбоку лежало скрученное туго покрывало.
– Дело под вечер, зимой… Помнишь?… и морозец знатный, – стал выговаривать я на память, – по дороге столбовой ехал парень молодой, мужичок обратный…
В его комнате, как и во всём доме, утвердился особенный, ничем не замещаемый запах старости – его не описать, не спутать. Тяжёлый, непривычному человеку – чуждый, отталкивающий, плотный запах прожитой жизни.
Всякий раз, уже лёжа со мной в постели и дочитывая по памяти до конца это стихотворение Некрасова, дед неизменно замолкал после слов: «А смотритель обругал ямщика…», чтобы я восторженно заканчивал:
– Скотиной!
Конечно, старик знал, что, выслушав от него много раз, я выучил всего «Генерала Топтыгина» наизусть. И я знал, что дед обязательно остановится в конце и готовился, заранее наполняя хрупкую грудь воздухом.
– Ско-ти-и-иной, – тут же утверждал за мной дед, громко зевал и, полминуты спустя, расточительно рассыпал по комнатам жуткий храп.
И такие шутки с его стороны всегда находили во мне отзыв. Это было нужно обоим. Таким образом мы, как бы, сообщали друг другу: «Я люблю тебя, внучек, – просто не ведаю, как это выразить по-другому». «Я тоже люблю тебя, дедушка! Просто ещё не понял, что это такое».
Внимательно всматривался я в уголки глаз и нитку почти высохших губ старика. Не отметив никаких поползновений на его лице в ответ на свой вопрос, я глубоко вобрал в грудь воздух и, немного погодя, откинулся на спинку неудобного, угловатого кресла, чтобы медленно выпустить его обратно.
– Или Думбадзе – теперь я говорил, скорее, для себя, – Помню, ты читал мне его на ночь. Раза четыре ту книжку прочли перед сном, дед. Я бабушка Илико и Илларион, – медленно, возвышая голос и особенно артикулируя на именах произносил я в надежде, что они-то и всплывут в памяти старого человека, заставят вернуть его сознание на три десятка лет назад, – И смеялись до слёз.
Было понятно, что дедушка не слышит. Однако именно в такие вот моменты у меня и получалось говорить с ним искренно. В минуты же сознания этот человек смущал, потому что очень много лет я не баловал старика своим вниманием. И теперь не мог смотреть в глаза своему деду так, как хотелось бы – без фальши, на равных.
– Он спит, Даня. Подожди немного, скоро время обедать, – сказала, войдя в комнату, бабушка, – я позову тебя, поможешь мне его посадить.
Она намеревалась было уйти, как заметила скрученное покрывало и, будто давно уже смирившись с неизбежным и неприятным обстоятельством, проговорила на выдохе:
– Опять актрису мастерил…
– Что за актриса? – спросил я.
– Да вот, – поди, выясни… Стянет с себя покрывало и накручивает на кисти рук. А как вылепит что-то, – к груди прижмёт, шепчет себе под нос. «Что это?», – спрашиваю. «Актриса», – говорит. Что за актриса – ума не приложу. И попробуй – отними!
Расправив измятое покрывало, бабушка заботливо покрыла им ноги деда и прошла на кухню, прикрыв за собой двери комнаты. За это время спальня успела вобрать в себя запах вареной баранины.
– Дед, скоро обедать будем. Сядешь? Харчо. Бабушка приготовила суп-харчо, дед.
Вероятно, что в таком состоянии он мог бы прожить ещё долго. Лет пять, наверное, если правильно ухаживать… – так размышлял я уже на обратном пути, бесцельно листая в кресле самолёта сборник с рассказами Хемингуэя.
Поздними ночами, выходя на крыльцо и глядя в чёрное небо, сплошь усыпанное звёздами, я пытался понять, что чувствует этот человек. О чём думает. Боится умирать – бабушка рассказывала.
Панически.
Страшно!
Сам видел: берёт женину руку в свою и лежит, пока у той не затекут конечности.
Страшно.
Однажды, рассказывала бабушка, два часа так с ним просидела – не отпускал. «Давай вместе», – говорит. Год назад дед выглядел лучше. Ещё ходил, подолгу задерживаясь на одном месте, не в силах переставить скованные тремором ноги. Даже шутил:
– Загадка, – глухим голосом вздохнул он, однажды появившись в дверях залы.
Мы тогда гостили в их доме. Обернулись втроём и не сразу поняли, что дедушка что-то сказал. Смотрели на него с улыбками: стоит, смотрит в нашем направлении сквозь стены комнаты, едва заметно улыбаясь – только по морщинкам в уголках глаз и понять, что дед чем-то доволен.
– Что, дедушка? Что ты сказал?
Молчит.
– Дедушка, – обратился я громче, – что?
– Луна, балкон. Она и он. И соловей поёт. Кого недостаёт? – лукаво, повернув голову в мою сторону, выстрелил старик, глядя прямо в глаза.
– А! – воскликнула бабушка, – это загадка! Дедушка вам загадку загадал. Да, Коль? – это она уже к нему.
Дед, натягивая на сухие губы улыбку, кивнул головой в знак согласия. Да так и остался стоять в ожидании, медля тушевать на своём лице проявленные эмоции. Бабушка повторила для нас загадку, дважды уточнив у мужа слова и рифму какой-то отдельной строки. Через несколько минут мы сдались.
– Кого недостаёт, дедушка?
– Загадка! – выдохнул тот и снова застыл, на этот раз ещё выразительнее прорисовав улыбку, особенно выделив её контуры.
Ещё какое-то время мы нарочито громко обсуждали и строили догадки, повторяли текст, однако больше – для хитрости, дабы разжалобить старика и получить ответ: стало действительно любопытно.
И я, и она понимали, что простой работой ума здесь не справиться, что отгадка – она за пределами возможностей нашего поколения, ибо та пропасть, которая некогда образовалась между стариками и внуками, поглотила не только ответы на важные для людей их возраста вопросы, но и необходимость ставить их перед собой сегодня.
– Дедушка, не знаем! Скажи, кого недостаёт? – с наигранной досадой в голосе попросила жена.
– Со-ловь-и-хи, – растянул с безобидной укоризной дед и беззвучно засмеялся.
Наши старики ещё читают на память «Бородино» Лермонтова, мы – нет. Наши ценности обращаются в сфере личных интересов в пику надличностным ценностям наших прародителей. Мы – другие.
– Все по парам, а соловей – один, тут же объяснила бабушка и тоже засмеялась тому, что молодёжь не понимает таких простых вещей.
Смеялись и мы. А наши дети, в свою очередь, посмеются с нами.
Жена достала из сумки шоколад и ласково, с заботой, преподнесла его старику. Тот взял плитку в свои дрожащие руки и, внимательно рассматривая гостинец, тихо произнёс, не поднимая головы, видимо, очень довольный сюрпризом:
– Это мне за соловьиху…
Так постоял немного, а затем с трудом повернулся от дверей и, часто шаркая непослушными ногами, ушёл к себе в комнату.
Наши дети тоже будут другими.
Ещё какое-то время перед сном я укладывал в своей голове этот эпизод, затем пожелал жене спокойной ночи и вышел на крыльцо. Уселся на верхнюю ступень и, прикурив от спички, отправил взгляд в небо, потерявшись среди бесконечных созвездий.
«Бывает, что днями ничего не ест», – вспоминал я жалобы своей бабушки на мужа. – «Как-то с Леной вывезли его на крыльцо. В кресле, конечно. Он посидел немного и вижу – плохо ему, в комнату просится. Отвезли обратно. Окно открываю только когда спит – иначе очень беспокоится, боится чего-то». И в другой раз: «Даня, ему страшно!».
Докурив сигарету до фильтра, я достал из пачки вторую и, тут же прикурив от кропаля, щелчком послал окурок за забор.
«О чём он думает, лёжа в своей маленькой спальне? Светят ли для него маячками какие-то особенные события минувших лет? Сожалеет ли он о чём-либо? Думает ли о том, что ждёт его за чертой?..»
– Ну, благослови Господь, – так начинал своё дело дед, будучи ещё на крепких ногах.
– А ей не больно? – спрашивал я, помогая деду удерживать животное и с интересом наблюдая, как с боков связанной по ногам овцы аккуратными полосками спускается руно.
– Нет, внучек. Немножко страшно, но не больно. Сейчас управимся и отпустим её гулять – всё же легче. А то очень жарко им в шубах сейчас.
Стрижка затягивалась на добрых четыре или пять дней, и всю эту неделю я ни на шаг не отходил от дедушки: помогал точить ножницы, обрезать колтуны, загонять очередную овцу, укладывать её на стол, связывать ноги и держать животное, – особенно, когда дед переходил на круп и к голове. Самому же остричь хотя бы кусочек барашка мне тогда так и не случилось:
– Не надо, Даня. Рука неопытная у тебя. Овца дернется – обрежешь, упаси Господь. Да и ножницы тугие, не под твою ладонь сделаны.
В другой раз, внучек – и запускал пропитанные бараньим жиропотом руки в густую шерсть очередной овцы, готовя первый пробор.
«… Значит, верующий? Или так, – по привычке? – снова спрашивал сам себя я, вернувшись в комнату и лёжа в постели. – Не должно». С этими чётко очерченными вопросом-ответом я и провалился в сон…
– За всю жизнь не слыхала от него ни одного ласкового слова, – снова бабушка в редкие минуты ностальгии, – для него существовали только две вещи: работа и книги.
– Да что ж, совсем не баловал?
– Нет, ну как… когда выпьет – тогда я самая любимая, самая красивая и нужная. Ой, Даня! Ты бы знал, как я любила, когда он пьяный! Для меня это был настоящий праздник. Только такой он человек, что ни баб ему, ни водки – ничего не надо, кроме деталей машин у него не было в жизни никаких радостей. Ну, гармонь ещё… как выпьет рюмку-другую – только дай ему инструмент в руки, и – всё. Сколько ни пробовали его напоить, ни у кого не получалось. Будто не слышит. Знай себе – играет и поёт.
Проснулся я раньше обычного – в половине пятого утра. Солнце уже поднялось над горизонтом и прогревало комнаты с восточной стороны дома. Жена лежала без движения, приоткрыв неприлично пухлые губы. По ним, по длинным её ресницам, проливаясь горячей патокой на русые волосы, стекали яркие, горячие полосы света. Такая нежная, такая тёплая…
Я натянул шорты и вышел из комнаты, прикрыв за собой двери. Стараясь вести себя как можно тише, нашёл на кухне джазву, достал из шкафа давно выветрившиеся, смолотые зёрна и сварил себе кофе. Получилось отвратительно. И всё же я пил в удовольствие, чувствуя, как организм вбирает в себя энергию жизни, наполняясь ей с каждым новым глотком. Будто оголтелые, кричали на всё село петухи, передавая другу друг эстафету; со стороны сада доносилась разноголосица певчих птиц.
Прошёл в комнату к деду, чтобы поискать что-нибудь в его некогда богатой, а ныне утраченной внукамибиблиотеке, и почитать, пока мои не проснутся.
На нижних полках старого книжного шкафа грохотали навесным оборудованием трактора, срезали мотовилами колосья пшеницы комбайны, исправно вращались валы и червячные передачи, – всему этому дед посвятил свою жизнь. На других полках в черно-белых иллюстрациях Он и Она постигали сложную науку быть вдвоём (ох, и волновала когда-то меня эта брошюра!), выкрашивал забор наказанный тёткой Том Сойер, нагло объедал чужое черешневое дерево Зурикела. Скрепя материнское сердце, Ильинична благословляла брак дочери с Михаилом Кошевым. Где-то, под самым потолком, гремел монолитными лестницами Маяковский, занимая внимание читателя окказионализмами, и в рифму расточал многодневный перегар Сергей Есенин.
Наконец, я остановился на Чехове, пробежал глазами алфавитный указатель, нашёл «Ионыча» и сунул под мышку нужный том. Туда же отправил Хемингуэя, – это было новое издание с рассказами; среди прочих нашёлся «Где чисто и светло». Украдкой бросил взгляд на деда.
Сквозь потолок, куда-то туда, – в самую глубь (а может – ещё дальше) приветливого, привычного неба устремились и остались уже без движения сухие, мутные глаза старика.
И будто буй на поверхности беспокойных вод океана замаячило в сознании:
Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!
2018
О проекте
О подписке