В ту ночь, когда пешее новгородское ополчение, переправившись в своих насадах через Ильмень, приближалось к устью Ловати и видело поднимавшиеся из-за горизонта клубы черного дыма, от берега Волхова, противоположного Перынь-монастырю, тихо, как бы крадучись от кого, отчалила небольшая рыбацкая лодка и тоже выплыла в Ильмень.
Чернецы Перынь-монастыря, заметившие эту лодку, не обратили на нее внимания, полагая, что это рыбаки отправились на какую-нибудь далекую тоню, чтоб к утру или к полуночи попасть на место работы.
Но они не заметили, что лодка направилась не вдоль берега Ильменя, а напрямки через озеро – по направлению к устью Ловати. Чернецы не могли видеть также, кто находился в лодке, а если б увидали, то не знали бы, что подумать об этом. В своей суеверной фантазии они бы порешили, что это – «дьявольское наваждение», «мечта», «некое бесовское действо», что это, одним словом, «нечистый играет на пагубу человеком».
В лодке было всего два живых существа – молодой парень и с ним бес, непременно бес в образе леповидной девицы. Кому же другому быть, как не бесу! – да еще к ночи; мало того! – в самую Ивановскую ночь, накануне рождества Предтечева, когда и папоротник цветет, и земля над кладами разверзается, и утопленники голосами выпи стонут в камышах, и русалки в Ильмене плещутся, празднество идолу Яриле правят…
Ночь была июньская, северная, глазастая. Спящее озеро как на ладони… Полуночный край неба совсем не спит – такой розовый, белесоватый… Казалось, что там, дальше, туда за Новгород, в чудской земле – день, чудь белоглазая нежится на солнышке… Но вода в Ильмене такая темная, страшная – бездонная пучина, а в этой пучине, глубоко-глубоко, наверное, разные чудища копошатся и смотрят из глубины, как над ними жалкая лодочка куда-то торопится…
– Ох!.. Богородица!
– Что ты?.. Чево испужалась?
– Рыбина выкинулась… Я думала… Бог весть что…
– Ничево, не пужайся, не впервое…
Лодка продолжала быстро нестись по гладкой поверхности тихого озера. Где она проходила, там оставался след на воде, и две полосы расходились далеко-далеко в виде распущенного хвоста ласточки. Кругом – тишина мертвая, только слышится тихое плесканье весел и журчанье воды у боков лодки…
– Ох, боюсь, Петра…
– Чево, ладушка, боишься?
– Не угодим ко времени.
– Угодим. Не раз плавывали в Русу.
– Да уж час ко полуночи…
– К первому солнышку как раз угодим – истину сказываю, ладушка.
Парень налегает на весла. Лодка вздрагивает, подскакивает и несется еще быстрее. И загорелое лицо, и черные кудрявые волосы у парня увлажены потом. Он что-то хочет сказать и – не решается…
А девушка все молчит, не отрывая глаз от далекого горизонта… Чего ей там нужно?
– Ты бы, ладушка, сыграла что.
– Не до игры мне, Петра, не к поре…
– Ничевошно… Легче бы на сердце было… Ты бы «Калину»… Ноне Ярилина ночь! Сыграй:
Почто ты не так-такова,
Как в Ярилину ночку была…
– Бог с тобой, Петра.
Но Петра, по-видимому, не о песне хотел бы говорить, да не смеет… «Эх, зазнобила сердечушко!..»
– А вить наши новугороцки рати осилят Москву.
– Про то Богу видомо, Петра.
– А обидно таково.
– Что обидно?
– И я собирался вить на рать, да мать не пустила… А чешутся руки на Москву кособрюхую!
– Молод ты еще.
– Како молод!
Опять помолчали. Парень выбивался из сил, видимо изнемогал.
– Дай, Петра, я погребу.
– Что ты! На кой?
– Ты ослаб, а еще далеко… Садись к правилу.
– Где тоби!.. Твоя сила – дивичья, не мужичья.
– Я обыкла грести – у меня силища в руках.
– Ну, болого, будь по твоему хоченью.
Девушка оставила руль, встала и направилась к веслам. Парень и любовно, и несмело глядел на нее. Но девушка разом остановилась как вкопанная, уставив испуганные глаза на далекий горизонт, из-за которого выползали не то темные облака, не то клубы дыма. Они слишком скоро изменяли положение и форму и слишком явственно волновались, чтоб их можно было принять за облака. Казалось, кто поддувал их снизу и они рвались к небу и как будто таяли, расползаясь по сторонам.
– Ох господи!.. Что тамотка, Петра!
– Что?.. Что узрила, ладушка?
– Ни оболоки, ни дым… Как живые по небу мятутся.
Парень встал, повернулся лицом вперед и долго смотрел на волнующиеся клубы дыма.
– Горит там что, Петра?.. Пожар?
– Може, пожар, а може, леса горят – не впервой.
– Ох, не леса – жилье горит… То люди, то Москва огни распустила…
– А може, и Москва… Она, проклятая, что твой татарин…
– Так мы опоздали?.. Господи! Помилуй!
– Для че опоздали!.. Нагоним живой рукой…
– Ох, не нагоним, соколик!
Девушка быстро схватила в руки весла, метнула их в воду, налегла раз, два, три – и лодка затряслась и запрыгала под сильными взмахами весел. Откуда взялась сила в молодом существе, которое за минуту казалось таким тихеньким и слабым…
– Ишь ты… ай да ну!.. Ай да дюжая! – любовался и недоумевал парень.
Лодка неслась быстро, а еще быстрее летела северная весенняя ночь – ночь Ярилы. Восточная половина неба становилась все яснее и яснее, и тем отчетливее двигались по небу, как живые, клубы дыма, верхние слои которых уже начинали принимать бледно-алые оттенки.
Вот-вот настанет утро, выглянет солнышко, и будет уже поздно…
Девушка еще сильнее налегла на весла.
– Ну и дюжа же… Эх, чтоб тебя!
По небу, через озеро, летели какие-то черные птицы. Они, видимо, летели туда, где клубились и восходили к небу облака дыма.
Птицы обгоняли лодку…
– То воронье, чаю?
– Воронье… ишь, взапуски, умная птица…
– А для чево? Что им там?
– К солнушку. Они вот так-ту всягды… На солнушко.
– Что ты, Петра! Это не к добру. Они мертвеца чуют… корм…
Девушка задрожала. Она не чувствовала рук – точно одеревенели они… По озеру прошла рябь, что-то пахнуло в лицо… Ильмень то там, то тут становился точно чешуйчатым.
– Утренник пробег – утро скоро. Ох, не угодим!
– Не бойся, скоро и к Ловати подобьемся. Наши, поди, дрыхнут: к утру сладко спится.
И парень зевал и крестил рот. Ему вспомнился их рыбацкий шалаш: как бы теперь он славно спал, укрывшись теплым кожухом… А там заварили бы с отцом уху, похлебали бы горяченького, да и на работу… Нет, сегодня праздник – Иван Предтеча…
Виден уже был берег и выдавшаяся в озеро длинная коса, поросшая тальником. У берега стлался над водою и как бы таял беловатый туман. Дым становился багровым и медленно редел.
– Ну, вот и угодим-ста – вон берег… И туманок подымаетца…
Ах ты, туман мой, туман-туманок,
Что по Ильменю он, туман, похаживае…
– Что ты! Что ты, Петра, с ума сошел?..
Парень спохватился и перестал петь. На берегу вдруг из-за тальника выросла человеческая фигура, закутанная в охабень[58]. На голове ее что-то блестело.
Увидав лодку, неизвестный человек приблизился к берегу. Выткнувшееся из-за горизонта солнце позолотило высокий заостренный еловец его шлема…
– Эй, лодка! Кто там? – послышался оклик.
Девушка вскочила, испуганная, дрожащая. Она, казалось, глазам своим не верила, или то, что она видела, казалось ей сном, привидением. Человек в шлеме, стоявший на берегу, был не менее ее поражен.
– Горислава! Ты ли это!.. Как сюда попала?
– Греби! Греби к берегу! – торопила она парня.
Лодка пристала. Девушка, как кошка, выпрыгнула из лодки. Стоявший на берегу человек распахнул охабень, скрывавший половину его лица и рыжую бороду. Это был Упадыш.
– Горислава! Что с тобой?.. Почто сюда приехала?
– Я… я от бабушки…
– От бабушки? За коим дилом?
– Я… не от бабушки… я сама… я слыхала… ненароком… Ох, господи!
– Что слыхала? Сказывай…
– Москва… Москва там, в Русе… Она утром, отай, ударит на вас… всех посечет… Ох, что это?..
Вдруг произошло что-то необыкновенное… страшное, точно земля и небо задрожали и застонали от каких-то неистовых, нечеловеческих голосов и кликов.
«Москва! Москва!» – слышалось в этой буре, в этом раздирательном реве голосов.
Девушка, дрожа всем телом и дико озираясь, ухватилась за Упадыша да так и закоченела.
– Матушки! Что это? О-ох!
– Уходи… Уходи в лодку! Ступай, Горислава! – силился Упадыш отцепить от себя ее закоченевшие руки. – Иди в лодку – плыви дальше, не то пропадешь…
– О-ох! А ты! Что с тобой станется! О-о-о!
– Уходи, говорю! Это Москва на нас пошла…
Рев голосов между тем становился все неистовее и диче. Стучали и стонали бубны, выли рога…
«Москва! Москва! Москва! Бей окаянных изменников! Бей новгородскую челядь!»
С возвышения, тянувшегося вдоль берега Ильменя, от левого рукава Ловати, словно лес – «аки борове», по выражению летописца – лавиною двигались московские рати, блистая на солнце шеломами, еловцами, кольчугами, сулицами, бердышами и развевая в воздухе всевозможных цветов стяги, потрясая копьями и рогатинами с острыми железными наконечниками.
Новгородское войско, которое ночью пристало с своими насадами тут же к берегу, несколько правее, не ожидая так скоро неприятеля и выгадывая время, пока не пришла ее конная рать – беспечные новгородцы, повалившись на берегу, на песке или на траве, кто в насадах, спали еще мирным сном, когда услыхали, словно гром с неба, страшный московский «ясак»…
– Москва!
– Москва!
– Москва!
Новгородцы спросонья не знали, что делать, что думать, за что хвататься. Как безумные метались они по берегу и по насадам.
А москвичи уже били их, прокалывали копьями, рассекали топорами их головы – не прикрытые шеломами… А шеломы валялись тут же, на земле, – кто же спит в шеломе!..
– Уходи, безумная!.. Уходи, Горенька! – отбивался Упадыш от обезумевшей девушки.
– О-ох! ниту! ниту!.. Тебя убьют… о-о! матушки!
– Малый! Возьми ее – снеси в лодку…
– Не пойду… о-ох!.. Я с тобой помру… о-о-о!
– Тащи! Волоки ее!.. Отваливай дальше от берега!
– Иди, ладушка! Иди, дивынька! Подь, Горя! – И дюжий парень, не обращая внимания на сопротивление девушки, как медведь сгреб ее в охапку и поволок к лодке.
– Пусти! Пусти меня, Петра! О-ох!
– Не пущу! Ишь ты… не царапайся! Не пущу… ушибут тебя… Полно-ка!
А там шла кровавая сеча. Новгородцы, не успевшие со сна захватить оружие, бросались в рукопашную и с свирепостью отчаянья душили своих врагов, обвивались вокруг их ног, грызли их, как собаки, зубами, и, несмотря на то, что другие москвичи пронизывали их копьями, крошили головы бердышами, пропарывали их рогатинами – новгородцы голыми руками задавливали своих врагов, и тут же, обнявшись с ними, как с братьями, смертными объятиями, умирали разом, обагряя кровью желтый ильменский песок и зеленую прибрежную траву.
Крики, проклятия, стоны раненых и умирающих, боевые возгласы, лязг железа о шеломы и латы, визг скрещивающихся мечей и сабель, хряст ломаемых копий, рогатин и костей человеческих, проклятий нападающих и поражаемых, храп и свист перерезанных и недорезанных горл, стук дерева о дерево и железа о железо, нечеловеческие вопли удушаемых за «тайные у…» – все это сливалось в такую адскую музыку, о которой нельзя даже составить себе понятия по современным битвам, даже более кровавым и уж гораздо более разрушительным, когда и стоны, и вопли человеческие, и ржание лошадей, и проклятия раненых, и вопли задавленных конскими копытами, и визг и лязг оружия, сигнальные звуки труб – и все, все, весь ад звуков заглушается громом орудий, лопаньем разрывных снарядов, неумолчным лопотаньем тысяч ружьев… Нет, тогда, когда еще не в ходу было огнестрельное оружие, когда дрались кулаками, рвали зубами, душили друг дружку руками, резались и кололись холодным оружием – тогда смерть и ее голос, ее ужасные крики были слышнее, реальнее, ужаснее – тогда все было слышно… слышно было, как души человеческие расставались с телами и кричали, невообразимо кричали об этих телах, оставляемых ими, об этой земле, о жизни…
Все это видела и все это слышала бедная девушка, силою втолкнутая в лодку и отвезенная далеко от ужасного берега… Ей как на ладони видна была эта ужасная сеча.
Одного не видала она – Упадыша… Куда он исчез, когда силою оттолкнул ее от себя и когда широкоплечий Петра сгреб ее в свои объятия. Что с ним сталось, бросился ли в сечу вместе с другими и погиб под ударами москвичей или бежал от их ужасного «ясака», который все еще гремел по всему берегу.
Но вдруг ей показалось, что она видит его… Да, это он… Он лежит, распластавшись, на земле, закинув назад свою рыжую, прикрытую шеломом голову. Это его борода – огненного цвета – так и горит под лучами солнца…
– Что ты! Стой! Что задумала?
– Ох! Пусти! Пусти меня, я к нему…
– К кому?.. Чо с тобой?
– К нему… вон он на песке… распластался… его борода – рудая…
– Кака борода!.. То кровь… Видишь, горло перерезано и кровь льет на рубаху – не борода то рыжая, а кровь…
– Ох! Пусти! Убей и меня!
И она отчаянно билась в здоровенных руках парня…
– Дуришь… не выпущу… там смертный бой…
Действительно, бой был смертный. Московские рати осилили и смяли новгородцев. Многие из них, видя, что москвичи все прибывают, не выдержали натиска и бросились берегом к насадам. Напрасно воевода, князь Шуйский-Гребенка, махая мечом и напоминая беглецам Святую Софию, силился остановить их. Напрасно он кричал, чтоб подержались немного, что вот-вот сейчас подоспеет владычий стяг конников и ударит на москвичей с тылу, что вон уже вдали развеваются новгородские знамена и слышны боевые окрики новгородцев и их воинские трубы – беглецы не слушали его. Многие, бросаясь в насады друг через друга, попадали в Ильмень и тонули под тяжестью кольчуг – подымая руки из воды, напрасно просили о помощи… Было не до них – каждый думал о себе. Один увлекал другого, толпились, падали, вставали и снова бежали к насадам. Тех, что в пылу сечи зашли далеко и изнемогли, москвичи брали в полон и привязывали конскими цепями и ремнями друг к дружке.
Сын Марфы, Димитрий, положив на месте несколько москвичей и ошеломленный рогатиною в голову, потерял сознание и, приподнявшись на песке, бормотал что-то бессвязно, водя пальцами по окровавленным латам и блестящему, теперь окровавленному нагруднику…
– Материны слезы, красны слезы стали… и на земле материны слезы… и тут на латах… красные слезы… заржавели… Исачке пряник московской…
Арзубьев и Селезнев-Губа, увидав его в таком положении, схватили под руки и силою втащили в насад.
– Материны слезы… красны… у-у-у в голове…
– Господи! Спаси ево, раба Митрея! О-ох!
– Измена… Владычний стяг поломал крест… Целованье переступил…
– У-у-у! Красны слезы…
Насады в беспорядке отчаливали от берега, не обращая внимания ни на раненых, ни на тех, которые не успели попасть на суда. Многие из них кидались в воду, чтобы догнать своих уплывших от берега, отчаянно боролись с затоплявшею их водою и, поражаемые московскими стрелами и каменьями, тонули на глазах у земляков, то молясь, то проклиная кого-то…
Оставшихся на берегу москвичи ловили, словно табунщики коней, арканами. И тут начались возмутительные сцены надругательства над пленными новгородцами. Москвичи отрезывали у них носы и губы, бросали эти кровавые трофеи в Ильмень, приправляя эти воинские забавы не менее возмутительными прибаутками:
– Эх, Ильмень, Ильмень-озеро. На тебе носов… «нову-го-роц-ких»!
– На поди – высморкайся да выкупайся в Ильмене, нос новугороцкой! Н-на!
– А вот губы новугороцки! Целуйтеся-ко со Ильменем-озером.
– Ну-ко, подь понюхай, чем пахнет! Ловите, храбрые новугородцы, носы своих витязей!
– Эй, щука-рыба! Эй, окунь ильменской! Собирайтесь носы да губы новугороцки кушать во здравие!
Дикий хохот, крики и стоны далеко разносились по берегу и по озеру…
– А вот губы с усами – ловите их, новугородцы, красным девкам в подарок!
– Подите, покажтесь топерь своим! – отпускали москвичи изуродованных пленников.
Тихо кругом. Московские рати ушли, оставив побитых врагов на покорм птице и зверю. И насадов новгородских не видать – все отплыли…
Тихо на кровавом поле. Все спят непробудно. Только воронье, которое еще ранним утром летело через Ильмень из Новгорода и с его полей, принялось теперь за свою трапезу. Черные хищники бродят между трупами, перелетывают с одного мертвеца на другого, спорят о добыче, дерутся крыльями и кровавыми клювами… Не смей-де трогать моего: я-де уж выдрал у него один глаз, до другого добираюсь…
Под ивою лежит, разметавшись руками, словно крыльями, богатырь. Ноги оперлись в ствол ивы, а голова запрокинулась назад, и бледное, с кровавыми знаками лицо, кажется, смотрит на небо: что-то де там?.. Так ли де, как здесь, скверно?.. Около него ходит ворон, нерешительно заглядывая ему в лицо… Можно ли де начать? Не схватит ли де?
Ворон вспрыгивает на грудь мертвецу… тихо подбирается к лицу… борода мешает… Он перелетает на землю и подходит с затылка – не так страшно-де – не увидит… Вскакивает на еловец шлема, цепляется лапами… неловко держаться… переходит выше, ко лбу… Нацелился огромным клювом словно долотом и саданул левее переносицы…
Мертвец дрогнул, открыл глаза и шевельнул рукою… Испуганный ворон взвился на воздух, болтая крыльями…
– Марфа! Марфа! Марфа! – прокаркал ворон.
– Окаянная Марфа! О господи! – простонал богатырь.
Это был новгородский силач, рыбник Гурята… «Вечной» ворон, прилетевший вместе с другим вороньем из Новгорода на добычу, своим клювом разбудил раненого и ошеломленного ударами богатыря.
– Новгород! Новгород! – каркала испуганная птица, не зная теперь, на какой труп опуститься…
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке