На другой день отец и мать девушки, ночной путешественницы, собрались к утреннему чаю вместе с другими членами семьи.
– Что ж Надежды нет? Она вечно пропадает! – резко говорит смуглая, сухая женщина средних лет с серыми, тоже какими-то словно сухими глазами и сероватыми от серебра седины волосами. – Позовите ее.
– Да ее нет в комнате, – тихо отвечает отец девушки. – Она, верно, гуляет.
– Гуляет! Ты ее избаловал так, что девчонка совсем от рук отбилась. Ты ее видела, Наталья? – обратилась она к горничной, стоявшей у порога.
– Нету, матушка барыня, не видала… Когда я пришла к ним в комнату сегодня, чтоб убрать, так и постелька их не смята, – знать не ложилась совсем, – робко отвечала горничная Наталья, теребя передник.
– Что ты врешь? Я сам ее вчера на ночь благословил, – заметил отец девушки.
– Прекрасно, прекрасно – нечего сказать, хорошо себя ведет девка, – ворчала мать. – Ну, ступайте с Артемкой – ищите ее по горам да по долам.
Горничная вышла.
– Отлично воспитали вы свою дочку, – обратилась она к мужу. – Уж, поди, сбежала с кем-нибудь… пора уж – вчера шестнадцатый год пошел… Да такой батюшка чему не научит…
– Не батюшка, а матушка, скажи, – возразил отец.
– Как матушка? Разве я девку избаловала?
– Да, ты избалуешь! Поедом ешь бедного ребенка.
В это время в комнату вошла Наталья, дрожа всем телом.
– Ох, Господи! Ох, Казанская! – стонала она.
– Что с тобой? Что это такое? – с испугом спросил отец девушки.
– Капотик барышнин, и рубашечка ихняя, и штаники ихние…
– Ну, что ж? Говори – не мучь.
– Бабы принесли, у Камы, у самой воды подняли…
– Господи!
Как помешанный, он выбежал на двор, крича растерянно:
– Вестовые! Рассыльные! скорее давайте невод… сети тащите… она утонула! Надя моя! Надечка!
И он бросился через сад к Каме. Собаки, поняв, что случилось что-то необыкновенное, может быть, даже что-нибудь очень веселое, с визгом и лаем кинулись за барином, опережая его и бросаясь на все – и на воробьев, и на голубей, и лая даже на воздух, на небо.
Вестовые также поняли, в чем дело, и мигом притащили к реке сети, достали лодки.
– Закидывай ниже! Завози глубже! – кричит несчастный отец, бегая по берегу и поминутно бросаясь в реку.
Волокут сеть… вытаскивают на берег… скоро вся вытащится…
– Ох, живей, живей, батюшки!
Страшно… А если ее нет там!.. А если она там – мертвая, мертвая, холодная, бездыханная?
– Нету их там, барин, – робко говорит Артем, приближаясь к своему господину. – Не ищите.
– Что ты?
– Не там барышня – оне не утонули.
– Что? Что ты говоришь?
– Оне кататься уехали… И Лакиту взяли…
– Ты сам видел?
– Сам… я был вчера выпимши за здоровье барышни и уснул… Так они Лакиту-то сами изволили взять.
Страшный камень свалился с сердца… Она жива… она не утонула… Она поехала кататься – ах, разбойник девчонка, как напугала… Но зачем тут этот капот? Новое сомнение закрадывается в душу. Зачем платье и белье брошено у воды?
Он велит продолжать закидывать сети, а сам идет в комнаты дочери… Да, действительно, постелька не тронута, не помята. Кот Бонапарт жалобно мяучит – опять становится страшно… Она так дрожала вчера, так нежно ласкалась к отцу… Она что-нибудь задумала. На стене нет сабли: новое предположение, что она что-то задумала и, может быть, уже исполнила. На столе брошены ножницы.
Нет ли записки?
Нет, на столе ничего не видать. Разве в столе?..
«Боже мой! Это ее волосы, ее локоны! Все обрезаны!.. Надя! Надя! Девочка моя! Что с тобой? Где ты?»
И, целуя волосы дочери, он залился горькими слезами. Казалось, что он целует локоны мертвой, похороненной.
«Дитя мое! Где ты? Где ты, моя радость, мое сокровище?»
А сокровище это уже пятьдесят верст отмахало. Она нагнала казачий полк на дневке – туда-то и стремилось ее необузданное воображение. Полк шел на Дон, к домам, на побывку, и имел дневку в небольшом селении на Каме.
Встретив казаков, которые вели коней на водопой, девушка приосанилась на седле и, подъехав к донцам, приветствовала их своим детским голосом:
– Здравствуйте, атаманы-молодцы! Бог в помощь!
Странно прозвучал в утреннем воздухе этот металлический голосок, – так странно, что казаки невольно остановились и удивленно посмотрели на этого диковинного мальчика. Что это такое? С виду, по одежде – казачонок, малолеток, барчонок, и конь добрый, горской породы, черкесский конь, дорогой – казаки знают толк в своих боевых товарищах – одним словом, «душа добрый конь»… И чекмень казацкий добрый, хорошего сукна, и пика добрая, и посадка добрая, казацкая, атаманская… А собой – как есть девочка: груди высокие, перетяжка – в рюмочку, голосок – словно птичка звенит… Фу-ты пропасть! Откуда оно выскочило? Тут кони ржут – пить хотят, а тут птичка щебечет – личишко беленькое, словно сейчас из яичной скорлупы вылупилось, глазенки черненькие. Ах, чтоб тебя разорвало! Вот штучка невиданная!
Казаки отдают честь. Переглядываются: «Здравия желаем!»
А «оно» опять щебечет:
– Скажите, как мне найти вашего полковника?
– Это Миколай Михалыча?
– Да, Каменнова.
– Вон тамо-тка, где часовой стоит, – зеленые ставни.
– Спасибо, братцы.
И «оно» поехало дальше, а казаки, разинув рты, глядят ему вслед.
– А и бесенок же какой! Кубыть и большой ездит.
– А поди еще кашку с ложечки учится есть.
– Вылитая девочка.
– А посадка не наша, не казацкая.
– Да, это гусарская посадка… Иж и дьяволенок же!
Когда дьяволенок подъезжал к зеленым ставням, указанным ему казаками, из ворот вышли офицеры и остановились при виде молоденького всадника. Этот последний, ловко осадив коня, отдал честь офицерам совершенно по-военному.
– Я желаю говорить с полковником Каменновым, – молодцевато прощебетал он и зарделся, как девочка.
– Я к вашим услугам, – отвечал полный брюнет с черными, ласкающими глазами.
Офицеров не менее, как и казаков, поразил голос и вся наружность приезжего. Но он так ловко соскочил с седла, бросил поводья на луку седла так умело и изящно и так дружески сказал коню: «Смирно, Алкид», который и встал как вкопанный, что все это разом расположило их в пользу таинственного гостя.
– Что вам угодно? – спросил полковник ласково.
– Я приехал просить вас, полковник, чтобы вы взяли меня в ваш полк.
– Вас! В полк!.. Да вы ребенок, – извините, пожалуйста.
– Нет, господин полковник, я уже не ребенок… я могу владеть оружием…
– Но простите, я не знаю, кто вы…
– Я дворянин, полковник… Моя фамилия – Дуров… Я хочу служить царю…
– Но для этого есть законный путь.
– Для меня он закрыт, господин полковник: отец запрещает мне служить, а я желаю.
– Но вы не из казачьего роду?
– Нет, мой отец русский дворянин, служил в гусарах.
– В таком случае вы не можете быть казаком: против вас закон.
Девушка побледнела и зашаталась. Тревоги нескольких дней, почти две ночи, проведенные без сна, последняя ночь, полная потрясающих впечатлений, пятьдесят верст на седле без роздыха, без сна, без пищи, страстность, с которой все это делалось, чтобы исковеркать всю свою жизнь как женщины, боязнь и мука за отца, грозное и неведомое будущее, наконец, просто усталость, разбитость нежного тела и нервов – все это заставило зашататься необыкновенную девушку. Офицеры заметили это и подскочили к ней. Сам полковник поддержал ее.
– Простите… успокойтесь… вам дурно…
– Нет, благодарю… я устала… (девушка спохватилась на окончании женского рода, и слабая краска опять залила ее бледные щеки), – я не спал две ночи…
Полковник ласково держал ее за руку.
– Ручонки-то какие – совсем детские… Да, вам надо отдохнуть, а там мы потолкуем, – говорил он нежно. – Господа, пойдемте ко мне… милости прошу и вас, господин Дуров.
Девушка сделала знак Алкиду – он пошел за нею.
– Ах, какой дивный конь! – заметил полковник.
– Да, его хоть в гостиную, – засмеялся молоденький офицер. – Пожалуйте, господин Алкид, – как вас по батюшке…
Все засмеялись. Алкид чинно выступал за офицерами, словно и в самом деле собирался в гостиную.
– Ах, какой милый конь! Какая умница!.. Лузин, выводи его да задай ему овса, – распорядился полковник, обращаясь к вестовому.
– Позвольте, господин полковник, я прикажу Алкиду слушаться, а то он никого к себе не подпустит, – заметила девушка, обращаясь в сторону своего коня.
И действительно, когда Лузин подошел к нему, чтобы взять его, Алкид поднял голову и сделал угрожающий вид.
– Ишь ты, строгий какой, недотрога, – заметил вестовой. – Фу-ты, ну-ты…
Девушка подошла к нему и, погладив шею коня, поправив чуб, падающий на глаза упрямцу, сказала:
– Ну, Алкид, слушайся вот его – это Артем.
Конь радостно заржал. Слово «Артем» напомнило ему, вероятно, конюшню, овес и всякие сласти в лошадином вкусе. Он позволил взять себя под уздцы.
– Вот так-то лучше, – улыбнулся вестовой казак, – а то на – черт ему не брат.
Юного гостя ввели в дом, занимаемый полковником, – это был дом сельского попа, – усадили, ухаживали за ним, как за найденышем, полковым найденышем. Вошла матушка-попадья, заинтересованная необыкновенным шумом, да так и всплеснула руками:
– Ах, святители! Да какой же молоденький! Да и какая же мать-злодейка отпустила дитю такую!
– А вы, матушка, живей самоварчик велите подать да закусить чего-нибудь нашему птенчику, – распоряжался добряк полковник.
– Да где это вы раздобыли младенца такого? Ах, святители! И жалости в них нет! – убивалась попадья.
– Это нашему полку Бог послал радость, – смеялся полковник. – Да не морите же его, матушка! Он совсем ослаб.
– Сейчас, сейчас…
Юный воин действительно изнемог. Необыкновенная бледность щек выдавала это изнеможение, а внутренняя тревога добивала окончательно. Да и кого хватило бы на такой подвиг, на такие труды, когда на карту ставилась вся жизнь, и назади даже не было примера, на который бы можно было опереться? Кто же бы не поддался тревоге в таком положении? И на какие щеки не сойдет бледность в минуты, когда вынимается жребий жизни? А ведь это ребенок, девочка, еще не выросшая из коротенького платьица, но уже отважившаяся на небывалый, исторический подвиг… Тысячи трудностей, мелочей, но в ее положении – роковые мелочи опутывают ее как паутиной. Ее может выдать голос, походка, всякое движение, ненужный блеск глаз и стыдливость там, где у мужчин не блеснут глаза, не вспыхнет румянец стыдливости или нечаянности… И во сне она должна помнить, что она должна быть он… А эти противные женские окончания на а – была, спала, ела – так и сверлят память, путают, мешают говорить, бросают в краску и в холод.
– Вы, кажется, озябли, – я бы вам советовал выпить рюмку рому, для вас это было бы хорошо, – суетился добряк полковник.
А молоденький офицер уже тащил фляжку и рюмку – наливает.
– Нет, благодарю вас, я не пью, – уклоняется гость.
– Помилуйте! В поход да не пить, это святотатство! – горячился полковник.
Но гость все-таки отказывается.
– Мне не холодно, а скорей жарко, – щебечет детский голосок.
– Ну, так расстегните чекмень, оставайтесь в одной рубашке: мы свои люди.
Шутка сказать – расстегните чекмень! А что под чекменем-то? Рубашка?.. То-то и есть, что противная рубашка выдаст тайну… заметно будет.
– Расстегнитесь…
– Нет, ничего… благодарю вас, мне и так ловко.
В это время в комнату опять явилась попадья, вся запыхавшаяся, с двумя банками варенья и блюдечками. За ней – стряпуха с самоваром. За стряпухой – девочка с подносом и шипящей на сковороде глазастой яичницей.
– Вот вам яичница – свеженькая, из самых лучших яиц, – сама за курами смотрю, сама их щупаю и до разврата с чужими петухами не допущаю… Чистые яички… Кушай, мой голубчик, на здоровье… Поди, еще и не кушал сегодня? – с ног сбившись, хлопотала попадья около юного гостя.
– Благодарю вас.
– А много за ночь проехали? – любопытствовал полковник.
– Пятьдесят верст.
– Батюшки мои! Святители! пятьдесят верст! – ужасается попадья. – Да мой поп, когда за ругой ездит, пятьдесят-то верст в пять недель не объедет… Ах, боже мой! Гурий казанский! Пятьдесят верст в одну ночь… Слыхано ли! Ах, голубчик мой, ах, дитятко сердечное!.. Ну, кушай же, кушай, а после вареньица, – сама варила – и вишневое, и земляничное, – кушай, родной… А батюшка с матушкой есть у тебя?
– Есть.
– И как же они отпустили тебя одного, – ах, Господи! Ах, Гурий казанский!
– Ну, матушка, – заметил, смеясь, полковник, – вы совсем отняли у нас нашего товарища.
– Ах, Господи – Гурий казанский! Какой он вам товарищ? Прости Господи, черти с младенцем связались… Не людоеды мы, чай… Знамо, дитю покормить надо… Вон и у меня сынок в бурсе – как голодает, бедный.
И попадья насильно усадила юного воина за стол, дала ему в руки ложку, хлеб и заставила есть яичницу.
– Кушай, матушка, кушай – не гляди на них… Они рады ребенка замучить.
Офицеры добродушно смеялись, смотря, как гость их, краснея от причитаний попадьи, с видимым наслаждением ест яичницу.
– Из законнорожденных яиц яичница, – шутя заметил молодой офицер, – должно быть, очень вкусная.
– А разве, матушка, от распутной курицы яйца не вкусны? – спросил другой офицер.
– Тьфу! Вам бы все смеяться, озорники, – ворчала попадья.
Молодой воин, видимо, насытился. Усталость как рукой сняло.
– Ну, теперь и о деле можно потолковать, – сказал полковник. – Так вы твердо решились остаться при вашем намерении, господин Дуров?
– Твердо, полковник.
– Ну, делать нечего – я беру вас с собой: вы будете моим походным сыном, а потом мы пойдем на границу, в Польшу, я сдам вас на руки какому-нибудь кавалерийскому полковнику… А в казаки вас принять нельзя.
– Мне все равно, полковник. Я только хочу быть кавалеристом.
– Ну и отлично… А если ваш батюшка узнает, где вы – ведь он имеет право вытребовать вас, как несовершеннолетнего.
– О! тогда я готова пулю себе в лоб пустить…
И она опять спохватилась на этом противном женском окончании – «готова»… Она вся вспыхнула… Офицеры заметили это и переглянулись. Надо было найти в себе страшную энергию, чтобы не выдать себя, – и девушка нашлась.
– Ах, противная привычка! – сказала она, вся красная как рак. – Я говорю иногда точно девочка, а это оттого, что я с сестрой всегда шалил: я говорил женскими окончаниями, а она мужскими – ну и привыкли…
– Но отчего, скажите, батюшка ваш не хотел, чтобы вы служили в военной службе?
Девушка замялась. Она, по-видимому, не на все вопросы могла отвечать, не на все приготовилась. А этих вопросов впереди еще было так много; да и какие еще могли быть впереди!.. Она молчала.
– Вероятно, по молодости, – заметил другой офицер.
Девушка все еще не знала, что сказать; но наконец решилась.
– Мне тяжело отвечать на некоторые вопросы, – сказала она. – Ради Бога, господа, простите меня, если я не всегда буду отвечать вам… Есть такие обстоятельства в моей жизни, которых я никому не смею открыть. Но верьте – моя тайна не прикрывает преступления.
– Ну, простите, простите… мы из участия только.
В то же утро к часам двенадцати назначено было выступление. Со всего села казаки небольшими партиями съезжались к сборному пункту – к квартире полкового командира. К этому же пункту со всего села бежали бабы, девки, ребятишки, чтобы взглянуть на невиданных гостей. Казаки чувствовали это и рисовались: бодрили своих заморенных лошаденок, заламывали свои кивера набекрень так, что они держались на голове каким-то чудом, а иной с гиком проносился мимо испуганной толпы, выделывая на седле такие штуки, какие и на земле невозможно бы было, казалось, выделать.
Выехал, наконец, со двора и полковник, сопровождаемый офицерами. Выехала и юная героиня на своем Алкиде.
Казаки, завидев ее, пришли в изумление – не все знали о появлении этого нечаянного гостя.
– Что это, братцы, на седле там? Кубыть пряник? – шутили казаки.
– Да это попадья испекла полковнику на дорогу.
– Нет, казачонки, я знаю, что это.
– А что, брат?
– Это наш хорунжий Прохор Микитич за ночь ощенился…
Хохот… Раздается команда: «Строй! Равняйся! справа заезжай!»
Казаки построились, продолжая отпускать шуточки то насчет других, то насчет себя.
– Песельники вперед! Марш!
Полк двигается. Покачиваются в воздухе тонкие линии пик, словно приросшие к казацкому телу. Да и это тело не отделишь от коня – это нечто цельное, неделимое… Песельники затягивают протяжную, заунывную походную литию:
Душа добрый конь!
Эх и-душа до-доб-рый конь!
Плачет казацкая песня – это плач и утеха казака на чужбине… Ничего у него не остается вдали от родины, кроме его друга неразлучного, меренка-товарища, и оттого к нему обращается он в своем грустном раздумье:
Ух и-душа до-о-о-доб-рый конь!..
Нет, не вынесешь этого напева… Клубком к горлу подступают рыданья.
Не вытерпела бедная девочка… Она перегнулась через седло, прижалась грудью к гриве коня, обхватила его шею. И у нее никого не осталось, кроме этого коня, кроме доброго Алкида… это подарок отца – его память… Папа! Папа мой! О, мой родной, незабвенный мой!..
– Господин Дуров! А господин Дуров! – слышится ласковый голосок офицера.
Она приходит в себя и выпрямляется на седле… Около нее тот молоденький офицер – Греков.
– Вам тяжело? – говорит он еще ласковее. – Еще есть время воротиться…
– О! никогда! Никогда!.. Я не возвращусь домой, пока не встречусь лицом к лицу с Наполеоном.
– Ну, будь по-вашему.
А песня все плачет:
Ох и душа добрый конь!..
О проекте
О подписке